Революционеры берут тем, что они откровенны. «Хочу стрелять в брюхо», — и стреляет.
До этого ни у кого духа не хватает. И они побеждают.
Но если бы «черносотенник» (положим, генер. М., бывший на разбирательстве Гершуни) прострелил на самом суде голову Гершуни, не дожидаясь «вынесения приговора» суда, — если бы публика на разбирательстве первомартовцев, перескочив через барьер, перестреляла хвастунишек от Желябова до Кибальчича («такой ученый»), то революционеры, конечно, все до одного и давно были бы просто истреблены.
Карпович выстрелил в горло Боголепову — «ничтоже сумняся», не спросив себя, нет ли у него детей, жены. «В Шлиссельбург он явился такой радостный и нас всех оживил», — пишет в воспоминаниях Фигнер. Но если бы этой Фигнер тамошняя стража «откровенно и физиологически радостно» сказала, что вы теперь, барышня, как человек — уже кончены, но остаетесь еще как женщина, а наши солдаты в этом нуждаются, ну и т. д., со всеми последствиями, — то, во-первых, что сказала бы об этом вся печать, радовавшаяся выстрелу Карповича? во-вторых, как бы почувствовала себя в революционной роли Фигнер, да и вообще продолжали ли бы революционеры быть так храбры, как теперь, встретя такую «откровенность» в ответ на «откровенность».
Едва ли.
И победа революционеров, или их 50-летний успех, основывается на том, что они — бесчеловечны, а «старый строй», которого-«мерзавца» они истребляют, помнит «крест на себе» и не решается совлечь с себя образ человеческий.
Они — голые. Старый строй — в одежде. И они настолько и «дышат», насколько старый строй не допускает себя тоже «разоблачиться».