Сидя очень прямо, прислонясь к стене, она теперь плакала так, как не плакала у меня на глазах ни одна женщина (а я их насмотрелся довольно). Слезы ее лились бурными потоками, потом из мокрых губ вырвался сдавленный крик, животный крик нестерпимой боли. Потом она испустила долгий тихий стон и повалилась набок, судорожно хватаясь за горло, словно халат душил ее. За стоном последовал прерывистый вдох, и она забилась в истерике.
Я вскочил и в ужасе уставился на нее. Вот когда я понял слова Титуса: «Очень бывало страшно, что и требовалось». Я чувствовал, что под угрозой мой дух, мой здравый рассудок. Истерические припадки мне случалось наблюдать и раньше, но такого я не видел. Я опять опустился на колени и пробовал удержать ее, встряхнуть, но у нее откуда силы взялись, а я как-то сразу ослабел, да и касаться ее стало невыносимо. Она вся содрогалась, словно заряженная опасным для жизни электричеством. Лицо было багровое, залитое слезами, изо рта текла слюна. Хриплым, пронзительным голосом, как до смерти перепуганный человек, выкрикивающий непристойности, она издавала какие-то безумные звуки — протяжное «а-а-а», переходящее в быстрые всхлипы «ой-ой-ой», потом опять вопль; И так снова и снова, точно человеком завладела некая демонская машина. Меня охватили ужас, страх, какой-то брезгливый стыд, стыд за себя, за нее. Я не хотел, чтобы Титус и Гилберт услышали эти жуткие ритмичные звуки, этот разгул агрессивной скорби. Я надеялся, что они далеко, среди скал, распевают свои песни. Я крикнул: «Замолчи, замолчи!» Я чувствовал, что еще минута — и мной овладеет буйное помешательство, мне нужно было утихомирить ее, хотя бы для этого потребовалось ее убить, я опять встряхнул ее, заорал на нее, бросился к двери, вернулся. Никогда мне не забыть это лицо, эту маску и неотступную жестокую ритмичность этих звуков…
Наконец они кончились, как кончаются все ужасы, пусть порой конец им кладет смерть. Мое присутствие, мои уговоры на нее не подействовали, я даже не уверен, сознавала ли она, что я здесь, хотя в каком-то смысле весь спектакль был разыгран для меня, его неистовство адресовано мне. Она обессилела, внезапно умолкла и откинулась навзничь, как в обмороке. Я схватил ее за руку. Рука была ледяная. В панике я готов был бежать куда-то, звать врача, но я боялся оставить ее одну и слишком обессилел, чтобы принимать решения. Я прилег рядом с ней, обнял ее, без конца повторяя ее имя. Дыхание ее стало глубоким и ровным, как во сне. Я взглянул на нее — глаза ее были открыты. Она опять смотрела на меня тем странно лукавым взглядом, словно оценивая, как подействовал на меня ее припадок. Но когда еще через какое-то время она заговорила, тон был спокойный, разумный:
— Ох, Чарльз, милый, мне так жаль…