
Королевы и шуты
Прежде чем начинать рассказ об этом необычном образчике сатирической прозы, попавшем мне в руки аккурат в новогодние праздники, стоит описать несколькими словами его автора, вернее, авторов, так как написано «Путешествие слепого змея» было двумя хорошими друзьями, творившими в начале прошлого столетия — чехом Ладисловом Клима и немцем Францем Бёлером. А еще прежде стоит парой штрихов напомнить потенциальному читателю о событиях времен написания этой книги. Итак, 1917 – самый разгар Первой мировой войны. Баланс сил еще больше склонился в пользу Антанты, несмотря на революцию в России. США вступили в войну, чем прорвали морскую блокаду. Германское командование, не сумев добиться объявления мира, переходит в оборону на всех сухопутных фронтах. Война, которую в то время называли Великой, Той-что-окончит-все-войны, идет уже четвертый год… В это самое время в Праге Ладислав Клима, перебивающийся мелкими подработками и подачками друзей философ, поэт и скандально известный писатель, прославлявший в быту и творчестве прелести образа жизни записного алкоголика, получает место управляющего табачной фабрикой. Ладислав Клима, яростный апологет идей солипсизма, до предела довел концепции, почерпнутые им у Беркли и Шопенгауэра. Размышляя (как он сам без тени смущения сообщал, в глухом алкогольном угаре) над работами известных всем нам хотя бы по фамилии ученых, Клима – принципиально сохраняющий нищенский образ жизни философ, которого ныне помнят лишь специалисты – настаивал, что человек создает окружающий его мир по собственной воле, и что именно реализация собственной воли является главным достижением. Собственная воля Ладислава стремилась к максимальному освобождению его личности от любых оков – что моральных, что традиционных, что даже и просто обязанности ответственно относиться к работе. В автобиографии Клима, не стесняясь, говорит, что всегда относился к работе спустя рукава: «когда он служил машинистом, то ни черта не понимал в своей машине, а когда был домуправом, то в глаза не видывал подведомственных ему домов». Не стоит, однако, расценивать это как лень – это философия, которую в полной мере разделяет и герой «Путешествия слепого змея». Однако,
многими путями приходится в этой жизни покупать стремление к экстравагантным идеалам, но предпочтительнее всего - путём потери времени.
замечает Змей, соглашаясь поступить на службу к муравьиному королю, и ровно также сам Ладислав приступает к работе на табачной фабрике… куда нанял его управляющим его лучший друг Франц Бёлер. Но стремление к праздности и возлияниям не оставляют Ладислава, и на новой работе они с Францем ушли в творческий запой, в результате чего фабрика была разорена, а роман «Путешествие слепого Змея за правдой» - написан. Что же за роман получился у двух закадычных приятелей, творивших в алкогольном угаре? Во-первых, хотя создавалось это произведение и в соавторстве, большая часть текста написана Ладиславом, за исключением буквально нескольких абзацев. И хотя возможно, что идеи, высказанные в книге, вдохновлялись Францем, они настолько хорошо соотносятся с прочим творчеством – и философским, и художественным – Клима, что становится понятно, что химик Бёлер в этом творческом тандеме был скорее вдохновителем… хотя, конечно, главный вдохновитель был в бутылках. Получившееся произведение можно прочитать двумя способами – как политическую сатиру, сестру гашековского «Швейка», или как изложение философской концепции. А, впрочем, отчего бы не сразу читать ее двумя глазами, ведь их достаточно у большинства читателей (в отличии от бедняги Змея). Сатирический пласт романа развивается на хорошо знакомом его первому читателю поле монархических интриг и политических распрей. Король муравьиной страны Вшивляндии, одного из множества государств, расположенных на обширном пространстве между парой камней, установленных гимназистами в качестве футбольных ворот и каким-то мелким ручейком, представлявшимся муравьям океаном, в ходе своего военного похода натыкается на Змея – оружие небывалой силы и мощи, могучего союзника и вздорного собеседника одновременно. Самого короля Вшивия мучают проблемы – королева, когда-то выбранная им в супруги из-за ее необычайных сексуальных качеств, унижает его нынче за страсть к алкоголю, глупость и похотливость, отказывает ему в брачной жизни, изменяя с кем попало, частенько колотит его, словно озверевшая Коломбина, и вдобавок еще организует путч, бунт, восстание – в общем, свержение несчастного Вшивия на самом пике его алкогольно-фантазерской славы и переход власти в ее царственные лапки под эгидой муравьиной церкви. И тут нам снова придется вернуться на контурную карту Европы, и пристально взглянуть на Австро-Венгрию - главное действующее лицо Первой мировой войны и родину обоих авторов (ведь Чехия на этот момент все еще являлась частью империи), - и взгляд неминуемо привлечется блеском и сиянием традиционно могущественных и привлекательных императриц. На момент написания романа воюющей и уже почти разваливающейся империей правит Карл I, его жена – Цита Бурбон-Пармская, убежденная католичка, чуть было не постригшаяся в монахини, что неплохо перекликается с набожностью муравьиной королевы. Да, Цита верна своему возлюбленному супругу (чего стоит их переписка!) и вскоре последует за ним в изгнание, но пока – как не высмеять ее, итальяшку, сующую свой нос в политику, сопровождавшую мужа на фронте, заявлявшуюся на военные брифинги и отнюдь не желавшую ограничиваться благотворительностью и воспитанием детей (кстати, за недолгий брак, оборвавшийся смертью 35-летнего Карла она успеет родить ему восьмерых – и всех вырастить, несмотря на Вторую мировую войну). Но постойте, Карл слишком недолго успел посидеть на троне, и в памяти народной куда ярче отпечатался его предшественник, тот самый при ком и сформировалась уния Австрии и Венгрии – Франц Иосиф I. И, наверное, каждому известно имя его супруги, императрицы Сисси (Елизаветы I Австрийской), ставшей популярной, как сказали бы сейчас, медиа-персоной задолго до первых фильмов о ней. Ее влияние на венгерскую знать было прекрасно известно, как и ее сложности в отношениях с царственным супругом (а особенно с не менее царственной свекровью), что само по себе послужило лейтмотивом для нескольких сериалов. Ехидному Ладиславу Клима, еще в юные годы выгнанному из школы за неприличную эпиграмму на Габсбургов, пройтись колкой метафорой по двум (а то и трем, давайте приплюсуем к этим дамам уже упомянутую свекровь – Софию Баварскую, железную, между прочим, женщину, которую еще при жизни ее мужа называли «единственным мужчиной при дворе») императорским особам труда бы особенно не составило. Поди-докажи, что пошлая муравьиха, у которой
«творожистый слой толщиной в руку покрывает панцирем цвета самой невинности (…) три близко посаженные дыры, панцирем, которого не пробить даже тому, кто не испытывает и тени отвращения…»
списана с императрицы (да и с какой?), а с другой стороны - намек всем понятен. Высмеивание грубое, жесткое, пошлое – а Клима весьма физиологичен в своем юморе – но в 1917-м году, когда в соседних странах монархов попросту убивают – достаточно беззубое и оттого смешное. Что ж, с королевой разобрались. Король Вшивий, собирательный образ Карла и Франца Иосифа, а заодно и доброй половины обширного и переплетенного семейства Габсбургов, так ненавидимого с детских лет Ладиславом, мечется между низким угодничеством, страхом, бессилием – и тут же хамством, наглостью и ощущением безграничной власти, как только попадает ему в руки невиданное оружие в виде Змея. Да полно ли, оружие ли он? Кого выводит под образом Змея автор? И хоть просто подмывает провести параллель между слепо разрушающим все на своем пути змеем и атомной бомбой, например, или каким-то другим оружием массового поражения – но образ, выписанный Ладиславом, намного более глубокий – ведь это ни что иное как автопортрет. Змей – это художественный образ философа, который в первую очередь передает мысли писателя. Здесь мы вступаем на второй пласт произведения – вернее он нахально и безальтернативно бросается нам в глаза – и читаем «Путешествие» уже как философское произведение. Путешествующий по свету Змей, разыскивающий свинцовый медяк, синюю собаку и – конечно же – бивагинальный слизистый мешок, на самом деле обнаруживает глубину своего поиска внутри себя:
Три тысячи лет искал я, слепой - и слепой не только на оба глаза! - истину в просторах мира явлений, в ’эмпирической реальности’, в науке, в материализме, монизме, пантеизме, всё одно дерьмо! - вместо того, чтобы искать истину в собственной душе, в скользких изворотах абстрактного мышления и глубочайшей святыне сердца.
А погрузившись в это понимание, словно пророк, Змей наталкивает на схожие размышления муравьиного короля – размышления, которые в итоге подводят его к полностью проработанной концепции солипсического (вы все еще помните, с чего мы начинали?) мышления.
Не состоит ли «я» именно в способности помнить? А память - в некоей скрытой идентичности состояний души? Так что «я» связывает своей идентичностью, как клеем, эти состояния, «я» - это сама собой подразумевающаяся эманация гомогенности? И потому гомогенность первична, а «я» - вторично? То есть: может быть, «я» - к примеру, моё «я» - не всегда психологически необходимо там, где возникают такие гомогенные, а в особенности такие ментальные состояния, которые формируют ’мою’ единственность и неповторимость? а не наоборот? Но всё муравейство по сей день уверено в обратном: что моим мыслям присуща известная гомогенность, потому что мои мысли - это моё «я»! По моей же теории, «я» есть нечто абсолютно подвижное, каждое мгновение перепрыгивающее с одного берега океана психики на другой, от одной мысли к другой, которая связана с первой глубоким родством идеи. Может быть, в это мгновение моя мысль принадлежит жителю Теллурия, а уже в следующее - распускается в мозгу обитателя планеты Арктур... (…) И не бросает ли моя новая теория мощный свет на проблему сохранности души, т.е. «я» после смерти? Если моё «я» заключается в скрытых гомогенных движениях духа, не очевидно ли, что и после моей смерти где-нибудь, когда-нибудь душевные состояния, гомогенные с моими собственными, вынырнут из океана всеобщей психики, что они станут мной, что я возникну?
История о поиске Змея так ни разу не оказывается рассказана, хотя весь роман порой звучит как прелюдия к этой легенде, словно одна из сказок тысячи и одной ночи, обрамляющая другую. Но оболочка оказывается обманом, фикцией, вещью в себе. И герои книги постоянно задаются вопросом – не являются ли они героями книги?
Мне вдруг примстилось, что я и всё вокруг действительно только роман, пустые выдумки и что вообще всё существование не более чем иллюзия, пустота, ничто, ничто! Господи, прости мне грешные мысли! Но это всё глупости.
Автор этим многое хочет сказать читателю – и прямо говорит, все что хочет, используя разрушение четвертой стены как еще один способ подчеркнуть аллегоричность сюжета, а может быть, делая отсылку на прежде популярную манеру написания романов, но и в этом случае не упускает шанса высмеять все происходящее, читателя и себя в том числе:
Может быть, ты подумала, милая читательница, что я мрачный, плюющий на мир пессимист? Вовсе нет! У сумасшедшего дома тоже есть смысл, а баран—единственный достойный философ, осёл господень - плеоназм, болота - благоухают, я уже это говорил! Нужны ли тебе доказательства? Пока что, разбойница, тебе придётся поцеловать себя в задницу, потому что - аминь - на этом кончается глава.
Сюжет романа последовательно развивается, насыщенный равно как философскими рассуждениями, так и захватывающими поворотами, достойными шпионского боевика, сконцентрировавшись на политической канве. Дополнительный авантюрный поворот, словно кирпич вылетевший в реальность из той самой четвертой стены, придает история обнаружения романа: долгие годы считалось, что в нем лишь одна, первая, глава (кончающаяся предыдущей цитатой), но затем в 90-е уже годы «чудом была обнаружена рукопись на листах бумаги с фирменным штампом фабрики» остальных глав. А финальная речь ударившегося в тоталитарный угар муравьишки звучит неплохим предсказанием к последующей мировой истории. Завершается роман так и не выполненным обещанием новых глав, сдобренным саркастической насмешкой авторов над ними самими (и заодно над женой Франца Бёлера, которая не иначе как противилась запою мужа). Стоит только помнить, что
смешное и великое растут из одного корня, потому что величие есть квинтэссенция смеха, а лицедейство и есть ядро мира.





































