Очередная моя поездка на фронт — 20-я армия. Взял с собой одного из наших литературных работников, Александра Кривицкого. За Волоколамском, у Лудиной горы, нашли командный пункт армии. Командовал ею человек, чье имя называешь с отвращением, — Власов. Может быть, об этой встрече и не стоило бы писать, но нельзя уходить от всего, что было тогда, а было не только благородное и хорошее, но и плохое, даже мерзкое.
В штабном блиндаже нас встретил мужчина высокого роста, худощавый, в очках с темной оправой на морщинистом лице. Это и был Власов. Посидели с ним часа два. На истрепанной карте с красными и синими кружками, овалами и стрелами он показал путь, который прошла армия от той самой знаменитой Красной Поляны, чуть ли не окраины Москвы, откуда немцы могли уже обстреливать из тяжелых пушек центр города. Рывок большой, быстрый совершила армия. Но сейчас наступление по сути приостановилось.
Втроем на крестьянских санях через оголенный, расщепленный и казавшийся мертвым лес поехали в дивизию, оттуда — в полк. Здесь идут бои местного значения: то берут какую-то безымянную высотку, то отдают, ночью ее снова будут атаковать. Очевидно, на многое рассчитывать не приходится.
Видели мы Власова в общении с бойцами на «передке» и в тылу — с прибывшим пополнением. Говорил он много, грубовато острил, сыпал прибаутками. Кривицкий запомнил и записал: «При всем том часто оглядывался на нас, проверяя, какое производит впечатление. «Артист!» — шепнул дивизионный...» Ну что ж, пришли мы к выводу, каждый ведет себя в соответствии с натурой, грех не самый большой.
Возвратились мы на КП армии вечером. Власов завел нас в свою избу. До позднего вечера мы беседовали с ним, потом, оставив Кривицкого здесь ночевать, ушли в штабной блиндаж. Ночью немцы открыли такой сильный артиллерийский огонь, что хаты ходуном ходили. И вот Власов звонит к себе в избу, будит Кривицкого и спрашивает:
— Вы что делаете?
— Сплю, — отвечает тот.
— Спите! И не беспокойтесь, я сейчас прикажу открыть контрбатарейную стрельбу...
Вот, подумали мы, какое внимание нашему брату-газетчику!..
Вспоминаю, что Власов то и дело употреблял имя Суворова, к месту и не к месту. От этого тоже веяло театром, позерством. Кстати, это заметили не только мы. Через неделю в 20-ю армию поехал Эренбург. Пробыл там двое суток. Встречался с Власовым. Впечатления совпали. Эренбург рассказывал мне, а потом в своих воспоминаниях написал: «Он меня изумил прежде всего ростом — метр девяносто, потом манерой разговаривать с бойцами — говорил он образно, порой нарочито грубо... У меня было двойное чувство: я любовался и меня в то же время коробило — было что-то актерское в оборотах речи, интонациях, жестах. Вечером, когда Власов начал длинную беседу со мной, я понял истоки его поведения: часа два он говорил о Суворове, и в моей записной книжке среди других я отметил: «Говорит о Суворове как о человеке, с которым прожил годы».
Дальнейшая судьба Власова, имя которого стало синонимом самой подлой измены, хорошо известна. Именно к нему применимы слова Горького: «Сравнить предателя не с кем и не с чем. Я думаю, что даже тифозную вошь сравнение с предателем оскорбило бы».
Читатель может меня спросить: не хочу ли я сказать, что в те дни я почувствовал двоедушие Власова? Нет, таким прозрением я не обладал, да и не только я — люди, которые вместе с ним служили, не догадывались, что он таит в своей душе.
Когда мы узнали о предательстве Власова, Эренбург зашел ко мне, долго ахал и охал: мол, чужая душа — потемки. Он вспомнил поговорку, услышанную от Власова: «У всякого Федорки свои отговорки». Рассказывал, что, прощаясь, Власов трижды его поцеловал. Илья Григорьевич и сейчас тер щеку, словно старался стереть оставшийся там след от иудиных поцелуев...