Ибо корни моей научной несостоятельности заложены, как мне представляется, в инстинкте, и весьма недурном инстинкте. Хвастовства ради я мог бы сказать, что как раз этот инстинкт разрушил мои ученые способности, ибо слишком было бы странно и невероятно, чтобы некто, вполне сносно разбирающийся в обыденных житейских обстоятельствах, что отнюдь не просто, и даже разумеющий язык, в чем нетрудно убедиться, если не самой науки, то по крайней мере ученых, чтобы этот некто не смог воздвигнуть лапу свою даже на нижнюю ступень науки. Это инстинкт — может быть, как раз ради науки, но не той, что процветает сегодня, а другой, окончательной и последней науки — заставил меня ценить свободу превыше всего.