Я протер запотелую шибку, как называла моя бабушка оконное стекло, и увидел матово черневшую, глубоко изрытую уличную грязь, нашу увязшую по ступицу телегу, из которой были выпряжены лошади, и стоявших возле сломанного колеса мужиков. Мне было одиннадцать лет, далеким прошлым, казалось мне, был тот холодный осенний вечер, когда в столовой, под висячей лампой с молочным белым абажуром, за круглым столом, с которого не убрана была чайная посуда, отец впервые читал мне стихотворение о несжатой полосе и о пахаре, которому моченьки нет. Испытанное мною в тот вечер ощущение общности своей с неведомым мне обнажившимся лесом, с опустевшими полями, со всем тем, что потом обозначилось словом "деревня", никогда уже не покидало меня, хотя я еще и не знал, как называется это чувство. Деревенская Россия теснилась в моем сердце множеством картин. Еще не умея читать, я выучил с голоса и твердил: "Кроет уж лист золотой влажную землю в лесу..." На сто верст вокруг никакого леса не было, однако я слышал, "как сучья трещат", видел сквозь облетевшие деревья "ясность прозрачных небес", - почти полвека спустя, зимними сумерками, слушая, как стучит мерзлая земля, которой торопливо закидывали гроб отца, я смотрел на прозрачное синее небо, светившееся между голыми черными ветками, думал об отце, благодарил за все, что он мне дал, в том числе и за те давние осенние вечера, когда он читал мне вслух и я узнавал страну, в которой живу.