Я состарилась вместе с веком; от нас обоих сейчас мало что осталось. Это был воинственный век. Разумеется, вся история состоит из войн, но на этот раз она превзошла самое себя. Сколько их — убитых, искалеченных, сгоревших, замерзших, умерших с голоду, утопленных? Один Бог знает. В то, что Он это знает, я верю: должен же Он вести учет, хотя бы для каких-то своих целей. Я застала первую войну и вторую; третью я уже не увижу. В первой я не участвовала, однако та война призвала моего отца — и отняла его навсегда. Для меня это было как неизбежное явление природы — гроза или снежная буря. Вторая проглотила меня — и выплюнула нетронутой. Внешне нетронутой. Я видела войну — и в этом смысле побывала на войне; я слышала разрывы бомб, ружейные залпы и наблюдала их последствия. И то, что я знаю о войнах, остается самым ярким из живущих в моей голове образов; ночью, когда я лежу без сна и с тоской на сердце, не память, но знание точит мой мозг. Вот что с нами сталось прихотью Божьей — со всеми нами, мимоходом вычеркнутыми из жизни: на Сомме, во Франции, в Германии, Испании, на Балканах в Ливии, в России… Прежде всего в России.
...миллионы умерших в Ленинграде, три миллиона угнанных в трудовые лагеря из Украины и Белоруссии, два миллиона узников в Киеве, четверть миллиона оставшихся калеками из-за обморожения, двадцать миллионов неприкаянных мужчин, женщин и детей, которые к 1945 году не были гражданами ни России, ни какой-либо иной страны. Саше следовало быть одним из стариков Смоленска, Минска, Вязьмы, Гжатска или Ржева, умирающих на снегу подле развалин своих домов, когда мимо них маршируют германские орды. Ему следовало быть сгорбленным, закутанным в рвань существом с ящиком на спине, кравшимся по сюрреалистическим руинам Мурманска на фотографии 1942 года, которую я видела однажды; тем вечно живым человеком с серым лицом, который склонился над телами расстрелянных жены и дочери где-то в Смоленске, Минске, Вязьме, Гжатске или Ржеве.