
Ваша оценкаЦитаты
robot13 февраля 2010 г.Когда я преподнес ей орхидеи, она обрадовалась и засмеялась.
-Это мило с твоей стороны, Гарри. Ты хотел сделать мне подарок и не знал, не обижусь ли я, вот ты и купил орхидеи, это всего лишь цветы,а стоят все-таки дорого. Но я не хочу, чтоб ты делал мне подарки. Я живу на деньги мужчин, но на твои деньги я не хочу жить.240
makka4 декабря 2009 г.Читать далееКак же ты, ученый господин, не понимаешь, что я потому тебе нравлюсь и важна для тебя, что я для тебя как бы зеркало, что во мне есть что-то такое, что отвечает тебе и тебя понимает? Вообще-то всем людям надо бы быть друг для друга такими зеркалами, надо бы так отвечать, так соответствовать друг другу, но такие чудаки, как ты, – редкость и легко сбиваются на другое: они, как околдованные, ничего не могут увидеть и прочесть в чужих глазах, им ни до чего нет дела. И когда такой чудак вдруг все-таки находит лицо, которое на него действительно глядит и в котором он чует что-то похожее на ответ и родство, ну, тогда он, конечно, радуется.
– Ты все знаешь, Гермина! – воскликнул я удивленно. – Все в точности так, как ты говоришь! И все же ты совсем-совсем иная, чем я! Ты моя противоположность, у тебя есть все, чего у меня нет.
– Так тебе кажется, – сказала она лаконично, – и это хорошо.2218
makka3 декабря 2009 г.Читать далее– Будем надеяться, – сказал я, – что у Гете в действительности был не такой вид! Это тщеславие, эта благородная поза, это достоинство, кокетничающее с уважаемыми зрителями, этот мир прелестнейшей сентиментальности под покровом мужественности! Можно, разумеется, очень его недолюбливать, я тоже часто очень недолюбливаю этого старого зазнайку, но изображать его так – нет, это уж чересчур.
Разлив кофе с глубоким страданием на лице, хозяйка поспешила выйти из комнаты, и ее муж полусмущенно-полуукоризненно сказал мне, что этот портрет Гете принадлежит его жене и что она его особенно любит.
– И даже будь вы объективно правы, чего я, кстати, не считаю, вам не следовало выражаться так резко.
– Тут вы правы, – признал я. – К сожалению, это моя привычка, мой порок – выбирать всегда как можно более резкие выражения, что, кстати, делал и Гете в лучшие свои часы. Конечно, этот слащавый, обывательский, салонный Гете никогда не употребил бы резкого, меткого, точного выражения. Прошу прощения у вас и у вашей жены – скажите ей, что я шизофреник. А заодно позвольте откланяться.282
makka3 декабря 2009 г.Читать далееА через несколько лет, через несколько тяжких, горьких лет, когда я, в полном одиночестве и благодаря строгой самодисциплине, построил себе новую жизнь, основанную на аскетизме и духовности, когда я, предавшись абстрактному упражненью ума и строго упорядоченной медитации, снова достиг известной тишины, известной высоты, этот уклад жизни тоже внезапно рухнул, тоже вдруг потерял свой благородный, высокий смысл; я снова метался по миру в диких, напряженных поездках, накапливались новые страданья и новая вина. И каждый раз этому срыванию маски, этому крушенью идеала предшествовали такая же ужасная пустота и тишина, такая же смертельная скованность, изолированность и отчужденность, такая же адская пустыня равнодушия и отчаяния, как те, через которые я вновь проходил теперь.
При каждом таком потрясении моей жизни я в итоге что-то приобретал, этого нельзя отрицать, становился свободнее, духовнее, глубже, но и делался более одинок, более непонятен, более холоден.289
CelloFox28 октября 2025 г.Если бы у нас была наука, обладающая достаточным мужеством и достаточным чувством ответственности, чтобы заниматься человеком, а не просто механизмами жизненных процессов, если бы у нас было что-то похожее на антропологию, на психологию, то об этих фактах знали бы все.
117
garich_0128 сентября 2025 г.Читать далееТРАКТАТ О СТЕПНОМ ВОЛКЕ
Если мы посмотрим на Степного волка с этой точки зрения, нам станет ясно, почему он
так страдает от своей смешной двойственности. Он, как и Фауст, считает, что две души –
это для одной-единственной груди уже слишком много и что они должны разорвать грудь. А
это, наоборот, слишком мало, и Гарри совершает над своей бедной душой страшное насилие,
пытаясь понять ее в таком примитивном изображении.
Боготворя
своих любимцев из числа бессмертных, например Моцарта, он в общем-то смотрит на него все
еще мещанскими глазами и, совсем как школьный наставник, склонен объяснять совершенство
Моцарта лишь его высокой одаренностью специалиста, а не величием его самоотдачи, его готовностью к страданиям, его равнодушием к идеалам мещан, не его способностью к тому предельному одиночеству, которое разрежает, которое превращает в ледяной эфир космоса всякую
мещанскую атмосферу вокруг того, кто страдает и становится человеком, к одиночеству Гефсиманского сада.
Если люди таких возможностей перебиваются ссылками на степного волка и на «ах, две
души», то это столь же удивительно и огорчительно, как и то, что они так часто питают
трусливую любовь к мещанству. Человеку, способному понять Будду, имеющему представление о
небесах и безднах человечества, не пристало жить в мире, где правят здравый смысл, демократия и мещанская образованность. Он живет в нем только из трусости, и когда его угнетают
размеры этого мира, когда тесная мещанская комната делается ему слишком тесна, он сваливает все на «волка» и не видит, что волк – лучшая порой его часть. Он называет все дикое в себе
волком и находит это злым, опасным, с мещанской точки зрения – страшным, и хотя он считает
себя художником, хотя убежден в тонкости своих чувств, ему невдомек, что, кроме волка, за
волком, в нем живет и многое другое, и не все то волк, что волком названо, и живут там еще и
лиса, и дракон, и тигр, и обезьяна, и райская птичка. Ему невдомек, что весь этот мир, весь
этот райский сад прелестных и страшных, больших и малых, сильных и слабых созданий точно
так же подавлен и взят в плен сказкой о волке, как подавлен в нем, в Гарри, и взят в плен мещанином, ложным человеком, подлинный человек.
Спешить не нужно было, мое решение умереть не было минутным капризом, это был зрелый, крепкий плод, медленно поспевший и отяжелевший, готовый упасть при первом же порыве ветра судьбы, который сейчас его тихо покачивал.
Что ж, она кончилась, двое передних сохристиан пожали оратору руку, вытерли о кромку ближайшего газона башмаки, выпачканные влажной глиной, в которую они положили своего мертвеца.
И в то время как я, Гарри Галлер, захваченный врасплох и польщенный, вежливый и старательный, стоял на улице, улыбаясь этому любезному человеку и глядя в его доброе, близорукое лицо, другой Гарри стоял рядом и ухмылялся, стоял, ухмыляясь, и думал, какой же я странный, какой же я вздорный и лживый тип, если две минуты назад я скрежетал зубами от злости на весь опостылевший мир, а сейчас, едва меня поманил, едва невзначай приветил достопочтенный обыватель, спешу растроганно поддакнуть ему и нежусь, как поросенок, растаяв от крохотки доброжелательства, уважения, любезности. Так оба Гарри, оба – фигуры весьма несимпатичные, стояли напротив учтивого профессора, презирая друг друга, наблюдая друг за другом, плюя друг другу под ноги и снова
он не видит, как вокруг него подготавливается новая война, он считает евреев и коммунистов достойными ненависти, он добрый, бездумный, довольный ребенок, много о себе мнящий, ему можно лишь позавидовать.
В руках у профессора была газета, подписчиком которой он состоял, орган милитаристской, подстрекавшей к войне партии, и, пожав мне руку, он кивнул на газету и сказал, что в ней есть статья об одном моем однофамильце, публицисте Галлере, – это, видно, какой-то безродный негодяй, он потешался над кайзером и выразил мнение, что его родина виновата в развязывании войны ничуть не меньше, чем вражеские страны. Ну и тип, наверно! Но теперь он получил отповедь, редакция лихо отчитала этого прохвоста, заклеймила позором
Ну, так вот, впустите-ка в себя, нетерпеливый вы человек, идею этого ритардандо, – слышите басы? Они шествуют, как боги, – и пусть эта находка старика Генделя проймет и успокоит ваше беспокойное сердце! Вслушайтесь, человечишка, вслушайтесь без патетики и без насмешки, как за
покровом этого смешного прибора, покровом и правда безнадежно дурацким, маячит далекий образ этой музыки богов! Прислушайтесь, тут можно кое-чему поучиться. Заметьте, как этот сумасшедший рупор делает, казалось бы, глупейшую, бесполезнейшую и запретнейшую на свете вещь,
как он глупо, грубо и наобум швыряет исполняемую где-то музыку, к тому же уродуя ее, в самые
чуждые ей, в самые неподходящие для нее места – как он все-таки не может убить изначальный
дух этой музыки, как демонстрирует на ней лишь беспомощность собственной техники, лишь собственное бездуховное делячество! Прислушайтесь, человечишка, хорошенько, вам это необходимо! Навострите-ка ушки! Вот так. А ведь теперь вы слышите не только изнасилованного радиоприемником Генделя, который и в этом мерзейшем виде еще божествен, – вы слышите и видите,
уважаемый, заодно и превосходный символ жизни вообще. Слушая радио, вы слышите и видите
извечную борьбу между идеей и ее проявленьем, между вечностью и временем, между Божественным и человеческим. Точно так же, мой дорогой, как радио в течение десяти минут бросает
наобум великолепнейшую на свете музыку в самые немыслимые места, в мещанские гостиные и в
чердачные каморки, меча ее своим болтающим, жрущим, зевающим, спящим абонентам, как оно
крадет у музыки ее чувственную красоту, как оно портит ее, корежит, слюнит и все же не в силах
окончательно убить ее дух – точно так же и жизнь, так называемая действительность, разбрасывает без разбора великолепную вереницу картин мира, швыряет вслед за Генделем доклад о технике
подчистки баланса на средних промышленных предприятиях, превращает волшебные звуки оркестра в неаппетитную слизь, неукоснительно впихивает свою технику, свое делячество, сумятицу
своих нужд, свою суетность между идеей и реальностью, между оркестром и ухом. Такова, мой
маленький, вся жизнь, и мы тут ничего не можем поделать, и если мы не ослы, то мы смеемся по
этому поводу. Таким людям, как вы, совсем не к лицу критиковать радио или жизнь. Лучше
научитесь сначала слушать! Научитесь серьезно относиться к тому, что заслуживает серьезного
отношенья, и смеяться над прочим! А разве вы сами-то поступали лучше, благородней, умней, с
большим вкусом? О нет, мосье Гарри, никак нет. Вы сделали из своей жизни какую-то отвратительную историю болезни, из своего дарованья какое-то несчастье. И такой красивой, такой очаровательной девушке вы, как я вижу, не нашли другого применения, чем пырнуть ее ножом и
убить! Неужели вы считаете это правильным?
И сразу затем мы увидели Рихарда Вагнера, который шагал во главе столь же несметных
полчищ, и почувствовали, какая изматывающая обуза для него – эти тяжелые тысячи. Он тоже, мы
видели, брел усталой походкой страдальца.
Однако за эту муку и взволнованный зритель, и сам волк были во второй части представленья вознаграждены. По окончании этой изощренной дрессировочной программы, после того как
укротитель торжествующе, со сладкой улыбкой, склонился над волчье-ягнячьей группой, роли переменились. Укротитель, похожий на Гарри, вдруг с низким поклоном положил свой бич к ногам
волка и стал так же дрожать и ежиться, принял такой же несчастный вид, как раньше зверь. А волк
только облизывался, всякая вымученность и неестественность слетели с него, его взгляд светился,
все его тело подтянулось и расцвело во вновь обретенной дикости.
Теперь приказывал волк, а человек подчинялся. По приказанью человек опускался на колени, играл волка, высовывал язык, рвал на себе пломбированными зубами одежду. Ходил, в зависимости от воли укротителя людей, на своих двоих или на четвереньках, служил, притворялся
мертвым, катал волка верхом на себе, носил за ним бич. Изобретательно и с собачьей готовностью
подвергал он себя извращеннейщим униженьям
А в заключенье опять принесли белого ягненка и
жирного пестрого кролика, и переимчивый человек исполнил последний свой номер, сыграл волка
так, что любо было глядеть. Схватив визжащих животных пальцами и зубами, он вырывал у них
клочья шерсти и мяса, жевал, ухмыляясь, живое их мясо и самозабвенно, пьяно, сладострастно зажмурившись, пил их теплую кровь.
– Конечно, нет. Не виноваты они и в том, что Адам съел яблоко, а платить за это должны.
– Но это ужасно.
– Конечно. Жизнь всегда ужасна. Мы не виноваты, и все-таки мы в ответе. Родился – и уже
виноват. Странно же вас учили закону Божьему, если вы этого не знали
– Конечно! Вас можно подбить на любую лишенную юмора глупость, великодушный вы
господин, на любое патетическое занудство! Ну, а меня на это подбить нельзя, за все ваше романтическое покаянье я не дам и ломаного гроша. Вы хотите, чтобы вас казнили. Вы хотите, чтобы
вам отрубили голову, неистовый вы человек! Ради этого дурацкого идеала вы согласны совершить
еще десять убийств. Вы хотите умереть, трус вы эдакий, а не жить. А должны-то вы, черт вас
возьми, именно жить! Поделом бы приговорить вас к самому тяжкому наказанью
122
ArsenPruidze2 сентября 2025 г.Он никогда не продавал себя ни за деньги , ни за благополучие , ни женщинам , ни сильным мира сего и, чтобы сохранить свою свободу , сотни раз отвергал и отметал то, в чем все видели свое счастье и выгоду.123
ArsenPruidze2 сентября 2025 г.Ибо в том-то он и был, несмотря ни на что, истинным христианином и истинным муче-ником, что всякую резкость, всякую критику, всякое ехидство, всякую ненависть, на какую был способен, обрушивал прежде всего, первым делом на себя са-мого.
116