Инкубаторские детки, мои ученики, были из рук вон плохи; тесный городок – кошмарен; но что воистину невозможно было вынести – так это учительскую. На урок я шел чуть ли не с облегчением. Скука, мертвящая предрешенность годового жизненного цикла тучей нависала над нами. То была скука настоящая, а не хандра, какую я напускал на себя, следуя моде. Она порождала лицемерие, ханжество, порождала бессильный гнев стариков, знающих, что потерпели крах, и молодых, ожидающих такого же краха. Старшие учителя напоминали обреченных казни; при виде многих из них кружилась голова, словно ты заглядывал в бездонную дыру тщеты человеческой… по крайней мере, так было со мной к концу первого года работы.
The mass-produced middle-class boys I had to teach were bad enough; the claustrophobic little town was a nightmare; but the really intolerable thing was the common room. It became almost a relief to go into class. Boredom, the numbing annual predictability of life, hung over the staff like a cloud. And it was real boredom, not my modish ennui. From it flowed cant, hypocrisy and the impotent rage of the old who know they have failed and the young who suspect that they will fail. The senior masters stood like gallows sermons; with some of them one had a sort of vertigo, a glimpse of the bottomless pit of human futility . . . or so I began to feel during my second term.