— Вы, маэстро, сами служили тридцать лет княжескому дому Эстергази. Были вы счастливы?
— Да, был. Надо вам сказать, что я перед этим долго играл в бродячих уличных оркестрах и жил на чердаке, где чуть ли не единственной мебелью было пианино, наполовину съеденное жуком-древоточцем. Летом в мою каморку проливался дождь, а зимой задувало снег. Часто я просыпался мокрым от дождя или присыпанный снегом.
— Я слышал, что у Эстергази вам приходилось и при столе прислуживать?
— Сначала приходилось.
— И вы не чувствовали себя униженным?
— Я не чувствовал себя голодным, а это казалось мне важнее всего.
— И всё же, маэстро, такой большой художник, как вы, имел право на собственное достоинство.
— О, это сейчас очень модно — рассуждать о человеческом достоинстве! До вас, там на Рейне, доносятся очень определенные речи, произносимые во Франции. До Вены они еще не докатились, вы скоро в этом убедитесь. Я не скажу, чтобы не сочувствовал новым идеям. Сознание, что человек не обязан повиноваться, многого стоит. Но художник должен завоевать право на это сознание.