Дело в том, что в промежутке между написанием и книжным изданием произошла Первая мировая война, в ходе которой военные действия на Западном фронте развернулись главным образом на территории Франции и многие французские города и деревни тяжело пострадали. Особенно болезненно было воспринято разрушение исторических храмов — в частности, знаменитого Реймсского собора в Шампани, превращенного в руины германской артиллерией в сентябре 1914 года.
Наконец, в 1831 году тот же Виктор Гюго выпустил книгу, имевшую самый мощный резонанс в спорах о готике, — роман «Собор Парижской Богоматери», в котором признавал неизбежную гибель средневекового монументального искусства в силу эпохального перехода от цивилизации соборов к цивилизации книг («Это убьет то»). Одним словом, мысль об умирании готических зданий, о необходимости защищать их от «убийства» современной цивилизацией имела ко времени Пруста уже вековую традицию. Эти сооружения стало привычным рассматривать не как странные и уродливые обломки темного Средневековья, а как важнейший и ценнейший элемент культуры.
новый закон об отделении церкви от государства, который вел, помимо прочего, к закрытию многих храмов в стране и к утрате прекрасных обрядов, которые в них отправлялись.
Сегодня нам достаточно хорошо известно, что «защита культуры» ведет к двойственным последствиям. Стоит признать нечто «памятником культуры», который дóлжно хранить и изучать, как сам этот «памятник» неизбежно меняется, фактически даже искажается, поскольку попадает в другую систему функций. Как старинная прялка, помещенная в музей, выпадает из технологического и социально-экономического оборота, в котором она участвовала, пока ее вертела рука пряхи, так и готический собор, объявленный частью культурного достояния, неизбежно удаляется от своего первоначального религиозного назначения. И тут уже неважно, служат ли в нем по-прежнему мессы или его превратили, как иронизирует Пруст, «в музей, лекторий или казино». В статье «Смерть соборов» молодой писатель призывает сохранить церкви действующими — «иначе из них уйдет жизнь»
Все самые прекрасные вещи были созданы в ту пору, когда люди Средневековья верили в чистый, радостный и прекрасный урок христианства». Потом искусство, вслед за верой, стало клониться к упадку, и сноровка постепенно заняла в нем место чувства. Видя, что способность создавать прекрасное была привилегией веков веры, он укреплялся в убеждении, что вера есть благо.
Когда жертвоприношение тела и крови Христовых не будет совершаться в церквах, из них уйдет жизнь. Католическая литургия образует единое целое с архитектурой и скульптурой наших соборов, ибо они воплощают одни и те же символы.
Само одеяние священника у алтаря, — продолжает Маль, — предметы, которыми он пользуется во время богослужения, тоже являются символами. Риза, надеваемая поверх прочих одежд, — это милосердие, ибо оно важнее всех заповедей и само по себе есть высший закон. Епитрахиль, которую священник надевает на шею, — это легкое иго Господне, и, поскольку в Писании сказано, что всякий христианин должен любить это иго, священник целует епитрахиль, надевая и снимая ее. Два рога епископской митры означают знание Ветхого и Нового Заветов, к ней прикреплены две ленты, напоминающие, что в толковании Писания важны и дух, и буква. Колокол — это голос проповедников. Конструкция, на которой он укреплен, — образ креста. Веревка, сплетенная из трех волокон, означает тройственное понимание Писания, которое следует толковать в трех смыслах: историческом, аллегорическом и моральном. Когда берутся за веревку, чтобы звонить в колокол, символически выражают ту основополагающую истину, что знание Ветхого и Нового Заветов должно привести к действию».
Символика присутствует и в музыке, заполняющей во время богослужения колоссальный неф собора: семь григорианских тонов соответствуют семи божественным добродетелям и семи векам мира. Право же, исполнение Вагнера в Байройте (и уж тем более Эмиля Ожье или Дюма на сцене театра на дотации) — безделка по сравнению с торжественной мессой в Шартре.
Вот упомянутый отрывок из «Отдыха святого Марка»: «Это справедливо не только для византийского искусства, но и для всего греческого искусства вообще. Отбросим сегодня слово „византийский“. Есть только одно искусство — греческое, от Гомера до дожа Сельво» (мы могли бы сказать — от Феогнида до графини Матьё де Ноай), «<…> и эти мозаики собора Св. Марка выполнены в мощной традиции Дедала, они столь же очевидно воплощают инстинктивное следование греческому стилю, как какой-нибудь сундук Кипсела или стрела Эрехтея».
Затем Рёскин входит в баптистерий собора Св. Марка и говорит: «Над входом изображен пир у Ирода. Дочь Иродиады танцует, держа на голове корзину с головой Иоанна Крестителя: это просто перенесенная с греческой вазы фигура девушки, несущей на голове кувшин с водой <…> Перейдем теперь в часовню под темным куполом. Слишком темным для моих старых глаз, но ваши, если они молодые и ясные, еще могут на нем кое-что разглядеть, и это, должно быть, очень красиво, ибо это прообраз всех золотых куполов с задних планов Беллини, Чимы да Конельяно* и Карпаччо, причем сам этот купол — не что иное, как греческая ваза, только с новыми богами. У десятикрылого херувима за алтарем написано на груди: „Полнота мудрости“. Он символизирует всемогущество Духа, но сам он — просто-напросто греческая гарпия, и плоть едва скрывает птичьи когти, коими его конечности являлись раньше. Наверху мы видим Христа, которого несет сонм ангелов, и точно так же, как купола Беллини и Карпаччо суть лишь обновленные варианты того купола, где изображена наша гарпия, так и „Рай“ Тинторетто есть лишь законченное развитие мысли, содержащейся в росписи этого маленького купола.
Эти мозаики были созданы не ранее XIII века. Тем не менее они еще целиком греческие по образу мышления и по своей изобразительной традиции.
Читать далее