
Ваша оценкаЦитаты
ghostskinny16 августа 2021 г.Рыцарь славного ордена интеллигенции, подлец с болезненно развитым чувством ответственности.
3269
Lifereader12 июня 2020 г.Я в лесу. Страшный, сказочный, снежный пейзаж ничего не понимающей, взволнованной, обреченной души. Банки с раковыми опухолями: кишечник, печень, горло, матка, грудь. Бледные выкидыши в зеленоватом спирту. В 1920 году в Петербурге этот спирт продавался для питья -- его так и звали "младенцовка". Рвота, мокрота, пахучая слизь, проползающая по кишкам. Падаль. Человеческая падаль. Поразительное сходство запаха сыра с запахом ножного пота.
3286
NinaKoshka2121 мая 2020 г.Все прекрасное начинается банально. Вероятно, гармония и есть банальность.
3386
NinaKoshka2127 марта 2020 г.Сердце перестает биться. Легкие отказываются дышать. Мука, похожая на восхищение. Все нереально, кроме нереального, все бессмысленно, кроме бессмыслицы. Человек одновременно слепнет и прозревает. Такая стройность и такая путаница.
3369
Limortel22 февраля 2019 г.Читать далееГоворят, тонущий в последнюю минуту забывает страх, перестает задыхаться. Ему вдруг становится легко, свободно, блаженно. И, теряя сознание, он идет на дно, улыбаясь. К 1920-му году Петербург тонул уже почти блаженно.
Ночевка в милиции — вещь неприятная.
Это было обычное его состояние — ни пьян, ни трезв. Вечное "навеселе".
Большинство скорее суеверные, чем верующие.
Между десятью утра и семью вечера доктор медицины, действительный статский советник Кульбин где-то в закоулках засыпанного снегом Петербурга потерял свою прежнюю душу.
Классическое описание Петербурга почти всегда начинается с тумана. Туман бывает в разных городах, но петербургский туман — особенный. Для нас, конечно. Иностранец, выйдя на улицу, поежится: "бр… проклятый климат…"
Что же можно делать дома, как не спать после вчерашнего похмелья, набираясь сил для сегодняшнего.
Им безразлично, — с кем пить, чью болтовню слушать. Все давно безразлично. Все на свете чушь, вздор, галиматья. — Человек! Еще парочку!..
Сталкиваясь с разными кругами «богемы», делаешь странное открытие. Талантливых и тонких людей — встречаешь больше всего среди ее подонков.
Властвовать — над кем-нибудь, значит унижать его. Унижать его — возвышать себя. Чем больше кругом унижения, тем выше тот, кто унижает…
— Власть — это деньги.
Жены писателей всегда пишут, жены художников возятся с красками, жены музыкантов играют.
Лучше уж жить с обыкновенными, не забавными… отвечающими за себя людьми.
Лица похожи на лица мертвецов. Кто спит, кто притворяется оживленным. Но какое уж там оживление…
— Самое лучшее кончать с собой на рассвете. Понятно, если не яд. Яд противно пить утром — все существо содрогается. Так уж человек устроен. Вы решили умереть. Чтобы умереть, вам необходимо проглотить рюмку жидкости или облатку. Но вы одно, а ваш живот другое. Он не желает умирать. Он сопротивляется. Он хочет глотать не стрихнин, а кофе со сливками… Но стреляться на рассвете очень легко, я бы сказал — весело.
— Вешаться тоже весело? — поддерживаю я разговор.
— Вешаться нельзя весело, — отвечает он серьезно, — вешаться надо торжественно. Конечно, если наспех, на собственных подтяжках, как проворовавшийся подмастерье… Но, представьте, — вы делаете все медленно и методично. Шелковый шнурок хорошо намылен. Крюк прочно вбит. Петля тщательно завязана. Можно прочесть молитву, выкурить последнюю папиросу, выпить последний глоток коньяку. Палач торопит — довольно — к делу. Вы не спорите — бесполезно. Вы надеваете петлю… — Как хороша жизнь!.. Я не хочу!.. — Это ваш живот, легкие, мускулы сопротивляются… Но мозг, палач, беспощаден. — Поговори еще у меня! Трах! Стул, вышибленный из-под ног, катится в угол. Прощайте, господин Лозина-Лозинский… Прощайте, неудачный поэт Любяр!..— Зачем пишется юмористика? — искренне недоумевает Мандельштам. — Ведь и так все смешно.
Это, впрочем, «общепоэтическое» — чувствовать обиды, настоящие и выдуманные, с необыкновенной остротой. И тут же смеяться и над ними, и над собой.
Для написания стихотворения в пять строф — Мандельштаму требовалось, в среднем, часов восемь, и в течение этого времени он уничтожал не менее пятидесяти папирос и полуфунта кофе.
— Я только теперь понял, что можно умереть на глазах у всех, и никто даже не обернется…
Она молчала, и он молчал. И о чем говорить, мой друг?..
Есть воспоминания, как сны. Есть сны — как воспоминания. И когда думаешь о бывшем "так недавно и так бесконечно давно", иногда не знаешь, — где воспоминания, где сны.
— Нет, когда я здоров, мне ничего не страшно. Кроме мысли, что болезнь вернется.
О чем мог мечтать человек, лежа на койке сумасшедшего дома?.. О Риме, о славе, о Цезаре…
— Стреляют, — говорит он. — Вы верите? Я не верю. Помните, у Тютчева:
В крови до пят, мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон…
Мертвецы палят по мертвецам.
Так что, кто победит — безразлично.
— Кстати, — он улыбается снова. — Вам не страшно? И мне не страшно. Ничуть. И это в порядке вещей. Страшно будет потом… живым.— Я не читал ваших стихов. Но, какие бы они ни были, — лучше бросьте. Ни ваши, ни мои, ничьи на свете — они никому не нужны. Писание стихов — глупое баловство и потеря времени…
— Искусство — одна из форм лжи. Тем только оно и прекрасно. Правдивое искусство — либо пустая обывательщина, либо кошмар. Кошмаров же людям не надо. Кошмаров им и так довольно.
То, что ад в ней самой, и никакой Париж с "белыми булками и портвейном для Федора Кузьмича" ничего не изменит — не сознавала.
Много было весен,
И опять весна.
Бедный мир несносен,
И весна бедна.
Что она мне скажет
На мои мечты,
Ту же смерть покажет,
Те же все цветы,
Что и прежде были,
У больной земли,
Небесам кадили,
Никли да цвели.
Те же цветы, та же смерть.
В стихах этих ключ ко всему Сологубу. "Искусство одна из форм лжи"? Искренно ли Сологуб считал, что это так?В лучшем из созданного Сологубом, его стихах, никакой «лжи» нет. Напротив, стихи его — одни из самых «правдивых» в русской поэзии. Они "правдивы до конца" — и художественно, и человечески. И своей сдержанностью, чуждой всему внешнему и показному, и — ясным целомудрием отраженной в них «детской» души поэта.
В искусстве «великое» начинается как раз с какой-то «победы» над тем "страхом перед жизнью", которым заранее и навсегда был побежден Сологуб. Но, конечно, он был поэтом в истинном и высоком смысле этого слова — не литератором и стихотворцем, а одним из тех, которые перечислены в "Заповедях Блаженства".
И вот Сологуб умер. В последний раз, когда я его видел (зашел попрощаться перед отъездом за границу, — осенью 1922 года), он сказал: — Единственная радость, которая у меня осталась, — курить. Да. Ничего больше. Что ж — я курю…
Еще пять лет он «как-то» жил, «чем-то» жил. Курил. Писал «бержеретты», быть может. Теперь он умер. Умер в полном одиночестве, в бедности, всеми забытый, никому не нужный. От воспаления легких, при котором не теряют сознания до последней минуты, а вот курить как раз нельзя…— Откуда в тебе это, Саша? — спросил однажды Чулков, никак не могший привыкнуть к блоковской методичности. — Немецкая кровь, что ли? — И передавал удивительный ответ Блока. — Немецкая кровь? Не думаю. Скорее — самозащита от хаоса.
Великие поэты сгорают в своих стихах и гибнут.
Русский читатель никогда не был и, даст Бог, никогда не будет холодным эстетом, равнодушным "ценителем прекрасного", которому мало дела до личности поэта. Любя стихи, мы тем самым любим их создателя — стремимся понять, разгадать, если надо, — оправдать его.
Первое — чистые люди не способны на грязный поступок. Второе — люди самые чистые могут совершать ошибки, иногда страшные, непоправимые. Блок был человек исключительной душевной чистоты. Он и низость — исключающие друг друга понятия.
Незадолго до смерти — так, за полгода — Гумилев мне сказал: "Знаешь, я сегодня смотрел, как кладут печку, и завидовал — угадай, кому? — кирпичикам. Так плотно их кладут, так тесно, и еще замазывают каждую щелку. Кирпич к кирпичу, друг к другу, все вместе, один за всех, все за одного. Самое тяжелое в жизни — одиночество. А я так одинок…"
3738
feny27 марта 2016 г.По подсчету Брюсова, его читали, по всей России, около тысячи человек. Брюсова в преуменьшении из скромности заподозрить трудно. А подсчитано это в разгар всероссийской славы Брюсова и читательского интереса к нему.
3214
feny27 марта 2016 г.Читать далее– Ну, Николай Васильевич, как устроились в Петербурге?
– Слава тебе, Господи, не оставляет Заступница нас грешных. Сыскал клетушку комнатушку, много ли нам надо? Заходи, сынок, осчастливь. На Морской, за углом живу…
Я как-то зашел к Клюеву. Клетушка оказалась номером Отель де Франс, с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте; при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике.
– Маракую малость по бусурманскому, – заметил он мой удивленный взгляд. – Маракую малость. Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох, голосистей…3276
rogapiroga27 октября 2015 г.Читать далееЯ думаю о различных вещах и, сквозь них, непрерывно думаю о Боге. Иногда мне кажется, что Бог так же непрерывно, сквозь тысячу посторонних вещей, думает обо мне. Световые волны, орбиты, колебания, притяжения и сквозь них, как луч, непрерывная мысль обо мне. Иногда мне чудится даже, что моя боль — частица Божьего существа. Значит, чем сильнее моя боль... Минута слабости, когда хочется произнести вслух: "Верую, Господи..." Отрезвление, мгновенно вступающее в права после минуты слабости.
Я думаю о нательном кресте, который я носил с детства, как носят револьвер в кармане — в случае опасности он должен защитить, спасти. Я думаю о фатальной неизбежной осечке. О сиянии ложных чудес, поочередно очаровывавших и разочаровывавших мир. И о единственном достоверном чуде, том неистребимом желании чуда, которое живет в людях, несмотря ни на что. Огромном значении этого. Отблеске в каждое, особенно русское сознание.3336
ary7 августа 2015 г.Борис Садовский был слабый поэт. Вернее, он поэтом не был. От русского поэта у него было только одно качество — лень. Лень помешала ему заняться его прямым делом — стать критиком.
3225
Anutavn17 июля 2015 г.Читать далее« Классическое описание Петербурга почти всегда начинается с тумана.
Туман бывает в разных городах, но петербургский туман — особенный. Для нас, конечно. Иностранец, выйдя на улицу, поежится: "бр… проклятый климат…"
Ежимся и мы. Но ни на что не променяем пышный,
Гранитный город славы и беды,
Широкие, сияющие льды,
Торжественные черные сады…
И туман, туман — душу этих "льдов и садов"…
"Невы державное теченье, береговой ее гранит", — Петр на скале, Невский, сами эти пушкинские ямбы, — все это внешность, платье. Туман же — душа.
Там, в этом желтом сумраке, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху, Иннокентий Анненский, в бобрах и накрахмаленном пластроне, падает с тупой болью в сердце на грязные ступени Царскосельского вокзала, прямо:
В желтый пар петербургской зимы,
В желтый снег, облипающий плиты,
которые он так "мучительно любил". »3224