Мы живем, мы умираем, нас помнят — стоило бы сказать «только не запомните меня правильно», — нас забывают. Для писателей процесс забвения не имеет четких границ. «Что писателю лучше — забвение до смерти или смерть до забвения?» «Забытый писатель» — понятие относительное, оно может означать: вышедший из моды, исчерпавший себя, шитый белыми нитками, отвергнутый, воспринимаемый потомками как слишком поверхностный — или, если уж на то пошло, слишком высокопарный, слишком серьезный. Вот забытый по-настоящему — это куда интереснее. Сперва вас перестают печатать, и вы перемещаетесь в закрома букинистов и специализированных сайтов. Потом, если повезет, наступает короткое возрождение, одна-две вещи переизпроизойти — у писателя появляется последний читатель. Я не взываю к жалости; этот аспект жизни и смерти писателя нужно воспринимать как данность. В какой-то момент между сегодняшним днем и смертью планеты через шесть миллиардов лет у каждого писателя появится его или ее последний читатель. Аудитория Стендаля, писавшего для «немногих счастливых», что его понимали, выродится до других, мутировавших, возможно менее счастливых немногих, и в итоге до последнего счастливого — или эзаскучавшего — читателя. И для каждого из нас когда-нибудь оборвется последняя ниточка тех странных, невидимых и тем не менее глубоких и интимных отношений, которые связывают автора и читателя. В какой-то момент и мне достанется мой последний читатель. А потом этот читатель умрет. И хотя в великой читательской республике все равны, некоторые все же равнее других.
Мой последний читатель: есть соблазн пуститься с ним или с ней в сентиментальные нежности (если местоимения «он» и «она» по-прежнему будут употребимы в мире, где видами правит эволюция). На самом деле я как раз собирался выйти на авторский поклон с благодарностью последней паре глаз — если и глаза тоже не эволюционировали, — пробежавших эту книгу, эту страницу, эту строчку. Как вдруг здравый смысл остановил меня: твой последний читатель — это по определению тот, кто никому не посоветует твою книгу. Ах ты сволочь! Не угодил, значит? Тебе, значит, больше по вкусу эта банальщина, что пользуется такой популярностью в ваш поверхностный век (и/или тяжеловесный бред, из-за которого я кажусь тебе банальным)? Я уже собрался было оплакивать твой уход, но, слава богу, быстро передумал. Так значит, ты и впрямь никому не станешь рекомендовать мою книгу? Неужели дух твой настолько низок, а мысли настолько праздны, что ты уже не способен на здравое критическое суждение? Тогда ты меня не заслуживаешь. Сдристни в туман и сдохни. Да-да, ты.Я сам уже много лет как сдристнул в туман и сдох, хотя не могу пока сказать отчего или, как Стендаль, предсказать. У меня было предположение, что родители последним контрольным звонком предопределили мой конец; но нельзя всегда полагаться на родителей, тем более когда они уже умерли. Мэри Уэсли, к неудовольствию моего терапевта, рассчитывала на прославленный семейный талант к скоропостижной кончине — дохнуть на лету, как муха при исполнении Пятнадцатого квартета Шостаковича. Однако, когда время пришло, она обнаружила, что родственники пренебрегли ее желанием и не передали ей это наследственное умение или везенье. Вместо этого она умирала, и куда дольше, чем хотелось бы, от рака — впрочем, с достойным восхищения стоицизмом. Один из очевидцев сообщал, что «она никогда не жаловалась на неудобную кровать, слишком твердую пищу, иссохшее тело и боли, и только иногда от нее можно было услышать: „Сука“». Судя по этому комментарию, она оставалась собой до конца и, по крайней мере, могла еще чертыхаться, в отличие от моего разбитого параличом, безъязыкого учителя по английскому, которому так и не удалось произнести обещанного «К черту!» в качестве последнего слова.