Договорить он не успел.
Уилки с размаху вжал его спиной в фонарный столб, безжалостно зафиксировал лицо в ладонях – и прижался лбом ко лбу, широко распахивая глаза.
– Не смей жмуриться.
Морган бы и не смог – даже если бы захотел.
Какую-то долю мгновения он ещё различал игольный прокол зрачка, золотистые искры в радужке, блёклые, но по-девичьи густые ресницы. А затем в него хлынул свет – такой же безжалостный и яркий, как в недавнем сне. Это было почти больно.
Вязкая пластилиновая масса под кожей, заменившая кости и плоть, не выдержала и секунды. Морган вдруг увидел себя со стороны – сияющим, как стеклянная аромалампа со свечой внутри. И самый яркий сгусток света был почему-то не в глазах, как подсказывали рецепторы, а в груди, за частоколом рёбер – живой и пульсирующий, отсылающий искры в кончики судорожно скрюченных пальцев. Затем видение исчезло, а по телу прокатилась ошеломляюще яркая волна физических ощущений, словно каждая жилка, каждое мышечное волокно напряглось до предела.
А потом всё его существо обернулось звенящей пустотой, светлой и безупречно чистой.
Уилки медленно отстранился, удерживая зрительный контакт.
Острота ощущений слегка притупилась. Граница между болью и удовольствием сместилась в сторону удовольствия – того спокойного приятного чувства, которое иногда наступает незадолго до полного пробуждения от очень хорошего сна. Единственным отличием было то, что разум работал как часы.
– Так лучше? – лукаво поинтересовался Уилки. Губы у него слегка подрагивали, точно он пытался удержаться от улыбки.
Морган проглотил смешок.
– О, да. Гораздо. Как ты там говорил? Так вот, я себя тоже переоценил. Не думал, что меня может вырубить просто от… наблюдений.