Известно, что Пруст описал в своем произведении жизнь не такой, какой она была на самом деле, а такой, какой ее вспоминает тот, кто ее прережил. И даже это высказывание все же недостаточно четкое и в общем и целом слишком приблизительное, потому что здесь для вспоминающего автора главную роль играет совсем не то, что он пережил, а процесс того, как возникает ткань его воспоминаний, труд Пенелопы над тем, что сохранено памятью. Не лучше ли сказать о некоем бесконечном процессе возниковения ткани забвения в дузе Пенелопы? Не располагается ли то нежеланное, что сохранено памятью, mémoire involontaire [непроизвольной памятью] Пруста, ближе к забыванию, чем к тому, что по большей частью называют просто воспоминаниями? И не предстает ли это произведение спонтанного припоминания, в котором память - это ткацкий челнок, а забвение - основа, своего рода противоположностью труду Пенелопы, а не ее подобием? Ибо день здесь распускает то, что соткала ночь. Каждое утро, просыпаясь, мы располанаем лишь несколькими, в большинстве случаев слабыми и не связанными между собой обрывками того ковра прожитого бытия, которое было выткано в нас в ходе забвения. Но каждый день сплетение, орнамент забывания распускается с помощью целенаправленных поступков, более того, с помощью неразрывно связанных воспоминаний. Поэтому Пруст в конце своей жизни сменил день на ночь для того, чтобы в затемненной комнате при искусственном освещении спокойно посвятить все свое время этому произведению, чтобы не упустить ни один завиток этих причудливых переплетений.
Если римляне называли текст тканью, то едва ли найдется более огромная и плотная ткань, чем у Марселя Пруста. Ничто не было для него достаточно плотным и длительным.