— Ян?
— Гм…
— Не позволяй им тебя уничтожить.
— Что простите?
— Защищайся. Защищай свое гнездо.
«Какое еще гнездо? — я молча скрипнул зубами, — уж не те ли 80 кв. м, двоюродной бабушки Берто двумя этажами ниже?»
Должно быть, я рассмеялся вслух, потому что он ответил:
— Естественно, я говорю тебе не о квартире тетушки Урсулы.
Молчание.
— А о чем же вы мне говорите, Исаак?
— О тебе. Твое гнездо это ты сам. То, кем ты являешься. И именно это нужно защищать. Если ты сам этим не займешься, кто это сделает за тебя?
Я все равно не понимал, что он имеет в виду, поэтому он принялся разжевывать свою мысль более доходчиво, давая мне еще одну попытку:
— Ты прекрасен, Ян. Ты очень хорош. И речь идет не о твоей молодости, шевелюре или огромных светлых глазах, речь о том тесте, из которого ты слеплен. Ты знаешь, распознавать прекрасное — это моя профессия. Распознавать и оценивать. И на сегодняшний день я уже не бегаю по аукционным залам, сегодня уже мне звонят из разных стран мира и благоговейно выслушивают мой вердикт. Не то чтобы я такой ушлый, просто я знаю. Знаю истинную ценность всего.
— Да что вы? И сколько же я, по-вашему, стою?
Я уже сожалел о том, что обратился к нему таким тоном. Какое ничтожество. Напрасные угрызения совести — он похоже меня не слышал.
— Речь идет о твоем взгляде, о твоей любознательности, о твоей доброте… О том, как ты умудрился влюбить в себя всех обитателей моего дома за такой короткий срок, что и не расскажешь, посадить моих дочек к себе на колени и без памяти влюбиться в мою любимую без всякой задней мысли о том, чтобы ее увести. Я говорю о внимании, которое ты уделяешь деталям, людям, вещам. О том, что они тебе доверяют, и о том, что скрывают от тебя. Алис впервые говорила о своей маме с тех пор, как ее не стало, впервые она вспоминала ее живой и в добром здравии. Благодаря тебе, Ян, благодаря тебе Габриэль вернулась к нам этим вечером и сыграла для нас несколько нот из Шуберта… Я ведь не выдумал это? Ты ведь тоже это слышал?
Его глаза сверкали в темноте.
Я согласно закивал, чтоб он оставил меня в покое. Ладно, чего уж там, не стану же я снова распускать нюни из-за какой-то там тетки, которую я даже и не знал…
— Речь идет о той нежности, с которой ты говоришь о тех, кого любишь, и защищаешь то, что тебе принадлежит, я говорю о наших покупках, которые ты еженедельно затаскиваешь к нам наверх, и о кусочках картона, которыми ты блокируешь замок входной двери с тех пор, как похолодало, и которые я вытаскиваю по утрам, чтоб другие соседи не устроили тебе скандал. Я говорю о твоих отдавленных пальцах, об этих слезах взрослого мальчика, уставшего и голодного, о твоих страданиях, о твоих улыбках, о твоей деликатности, здравомыслии, добродушии, наконец, которое меня разозлило, хотя именно на нем и держится наша цивилизация, и я это прекрасно понимаю. Я говорю тебе о твоей элегантности, Ян… Да, о твоей элегантности… Не позволяй им все это испортить, иначе ведь что от вас останется? Если ты и тебе подобные не станут защищать свои гнезда, тогда… тогда как… это… Во что превратится мир? (Молчание.) Ты меня понимаешь?
— …
— Ты плачешь? Но… Но почему? Ты плачешь из-за того, что я тебе наговорил? Слушай, иметь столько достоинств это не так уж страшно, разве не так?
— Да пошел ты, Моиз.
Он аж подскочил, хмыкнув от удовольствия так, что разбудил золотую рыбку.
— Ты прав, старик, ты прав! Давай, — сказал он, коснувшись своим бокалом моего, — за любимых!