Но это еще не все. Стараясь растоптать их обоих, я тогда написал: «Что-то во мне даже надеется, что у вас будет ребенок, потому что я свято верю в месть времени… Но месть должна попадать в точку…» И дальше: «Поэтому я не желаю, чтобы кара пала на вас. А обрекать невинный плод на такую участь — знать, что он порождение ваших чресл, уж простите за высокопарность, — было бы неоправданной жестокостью». В буквальном смысле слова «угрызение» предполагает, что нечто тебя грызет: именно это и делает совесть. Нетрудно представить, как яростно она меня грызла, когда я перечитывал свои слова. Они звучали как древнее проклятие, которое я сам наслал, а потом забыл. Естественно, я не верю… не верил в проклятия. То есть в слова, вызывающие к жизни события. Но сам факт упоминания событий, которые потом стали реальностью, сам факт пожелания зла, которое не преминуло свершиться, по сей день вызывает у меня нечеловеческий ужас. И если даже у меня-юнца, который наслал проклятие, и у меня-старика, который увидел, как оно сбылось, были разные представления о совести, это, как ни чудовищно, не играло никакой роли. Узнай я, пока не началась вся эта заваруха, что Адриан вовсе не покончил с собой, а вопреки здравому смыслу женился на Веронике, что у них родился ребенок, а может и не один, и уже пошли внуки, я бы ответил: «Вот и славно, каждому свое, вы пошли своим путем, я — своим, и без обид». Но теперь эти бесполезные штампы разбивались о непоколебимую реальность. Время отомстило невинному младенцу. Я вспомнил, как этот несчастный, ущербный человек отвернулся от меня в магазине, вжавшись лицом в рулоны кухонных полотенец и экономичных упаковок многослойной туалетной бумаги, чтобы только не сталкиваться со мной лицом к лицу. Чутье не обмануло его: он знал, к кому нужно поворачиваться спиной. Если жизнь и воздавала по заслугам, то я заслужил, чтобы меня чурались.