Дело было так. В большом классе, в центре, я составил натюрморт из «авторитарных» предметов: две чашки с аляповатыми розами, из тех, что горкой стоят в сервантах — неприкосновенные жители обывательских квартир, вазу, такую же роскошную, пузатый чайник, обремененный какими-то идиотским цветами, бездарное блюдо с инкрустацией (не знаю, чьи мозги его сконструировали), но дорогое,— все это расставил на столе, да еще перед натюрмортом установил рамку — передвигая ее, можно менять композицию,— и спрашиваю у детей: «Что это такое?» — «Натюрморт»,— отвечают. «А зачем?» — «Рисовать». «Рисовать?» Тогда я беру и обливаю всю эту дорогостоящую прелесть белилами. Дети обалдели. Я быстренько вызываю к себе самого старшего мальчика, даю ему банку с красной гуашью и предлагаю ему вылить сверху. Потом велю всем закатать рукава и запустить руку в это красочное месиво и руками, без всяких кисточек нарисовать на планшете паровоз. Знаешь, все с ума сошли, пятилетним детям закупают колонковые кисти, да еще по размеру. Зачем это нужно?
Часа полтора они в диком восторге рисовали паровоз, кто как мог, кто как хотел. Потом мы сняли планшет с паровозом со стены, вышли с ним во двор и устроили шествие по кругу. Такой шум, гам, а тут я говорю: «А теперь разорвите!» Слушай, они сделали это с неменьшим наслаждением, чем сам рисунок. «А теперь склейте эти обрывки так, чтобы вышел паровоз лучше прежнего!» Склеили — вышел такой паровоз: пар из ноздрей! И вот несколько занятий в таком парадоксальном духе.
Смотрю, дети уже привыкли, что дядя Армен им что-то такое выдает, и тут я прихожу в класс, сажусь в угол и сижу. Сижу себе и сижу, а они ждут. Потом надоело ждать, руки зудят — рисовать хочется — и пошли рисовать, не спрашивая, что рисовать.
— Ты создал атмосферу. Атмосферу «хеппенинга», праздника.
— А в такой атмосфере детям не нужна тема. Сначала они освободились от стереотипного представления, что раз пришел на урок по живописи, значит, надо заниматься живописью. Что значит надо? В искусстве нет «надо», в нем есть «хочу», поиск того, чего же я хочу.
— К тому же ты научил их не дрожать над собственными шедеврами. Ни из чего не делать культа — ни из сервизов, ни из творений. Но как на это смотрят родители? Не стали ли дети после твоих уроков обливать гуашью сервизы в сервантах?
— Знаешь, очень нормально смотрят. У нас в Армении с этим просто. Детям до пяти лет многое позволяется. Почитай «Путешествие по Армении» Битова, там об этом правдиво написано. К тому же учитель у нас — это особенный человек. Если я сказал родителям, что так детям будет лучше,— все, никаких вопросов. А насчет порчи сервизов — не знаю. Никто пока не жаловался. С детьми нельзя застывать на каком-то единственном своем художественном принципе. Если сегодня ты рвал картины — завтра ты их береги. Завтра ты их вывесь на самое почетное место. А послезавтра покажи, что все вывешенное — ерунда. Можно было бы то же самое решить иначе. Лаконичнее. Или наоборот. Главное — тысяча способов, тысяча вариантов. Будет из чего выбирать свое.
— Ася так и не занимается музыкой?
— Больной вопрос. Сам я с ней заниматься не могу, а то, как преподается музыка в музыкальных школах, меня не устраивает. В принципе. Знаешь, единственный человек, которому я доверил бы Асю, недавно умер. Это был гениальный пианист. У него было двое малолетних учеников — брат с сестрой. Он занимался с ними для себя.
— Как это, для себя?
— Они приходили к нему два раза в неделю, и непременно перед каждым сольным концертом. Он говорил, что для него это вроде причастия.
— Сверходаренные дети?
— Нет. Со средними данными. Он считал, что дело совсем не в этом.
— А в чем?
— В том, что через них он постиг то, чего не мог постичь, учась в консерватории.
— Он был одиноким?
— Да. То есть нет. Мне не хочется говорить об этом. Все произошло так недавно… Он вернулся с сольного концерта, играл Шопена. Вернулся домой и умер. Невероятно. Хочешь, я расскажу тебе лучше, как он занимался с этими малышами? Тебе это полезно узнать. Как педагогу. Он начал с ними не с гамм, не с музграмоты, а с импровизаций. Дети просто играли на пианино, а он слушал треньканье и останавливал их на удачных моментах. Он просил их сыграть это место еще раз, но дети, разумеется, не могли этого сделать. Тогда он объяснил им, что если записать эти музыкальные фразы, то их можно будет повторять, сколько душе угодно. А как записать? А вот как. Оказывается, давным-давно умные люди изобрели такие значки для изображения звуков. Взглянешь на лист с этими значками и тотчас сыграешь то, что придумалось. Раз оно записано, никуда не денется. Дети стали сочинять музыку. Обучились музыкальной грамоте. Все, что он делал с ними, было настолько просто, насколько вообще просто все гениальное. После концерта я заглянул к нему, чтобы поздравить. Там уже было не протолкнуться. «Взгляни-ка»,— он протянул мне страничку, исписанную детской рукой. Это была небольшая, но очень оригинальная пьеска. «Если бы я не услышал этого перед концертом, я бы так не сыграл. Меня прошибло, когда малышка это исполнила, переписала-то не она — брат, и вот они вдвоем преподнесли мне это перед Шопеном…» Это был педагог милостью божьей.