Мальчик был похож на нее, как только маленький образец человеческой породы может походить на большой.
Он любил одиночество. Ему было все равно, есть рядом люди или нет. Если хотелось спать, он ложился на пол и засыпал, если хотелось есть, доставал из карманов припрятанные куски хлеба. Если оставляли взаперти надолго, отколупывал от стен штукатурку и грыз ее. Штукатурку он любил даже больше чем хлеб, но взрослые сердились, заставая его за этим занятием, и он сдерживался, давая себе волю, только когда оставался один.
Он никогда ничему не удивлялся. Никогда не ждал от взрослых ничего хорошего. Он решил, что взрослые несправедливы, и смирился с этим. Научившись делить их на мужчин и женщин, отметил, что женщины относятся к нему хуже, чем мужчины, но и этому факту не стал искать объяснений, а просто принял к сведению, как принимал к сведению все окружавшее его.
Что такое «видеть», Слепой не понимал. А поняв умом, не мог представить. Долгое время понятие «зрячий» ассоциировалось для него только с меткостью. Зрячие били больнее.
Ты их не любишь? — спросил мальчик, наблюдая, как тот шнурует его кеды.
— А за что? — Слепой скинул его ногу с колена и поставил другую.
— За что я их должен любить?
Неприятно сидеть рядом с человеком, которого трясет от каких-то непонятных переживаний.
Слезы катились градом, но больше всего мучила не боль, а милая заботливость окружающих. Они вели себя так, как будто на меня рухнуло что-то тяжелое.
— Я должен был облить его своим кофе? Сфинкс прикрыл глаза. — Лучше так, чем обжигаться самому.
Это ты, искаженный собственным восприятием. В зеркалах мы все хуже, чем на самом деле, не замечал?
Как только ты начинаешь что-то понимать, первая твоя реакция — вытряхнуть из себя это понимание.
Он любит мед и грецкие орехи. Газировку, бродячих собак, полосатые тенты, круглые камни, поношенную одежду, кофе без сахара, телескопы и подушку на лице, когда спит. Не любит, когда ему смотрят в глаза или на руки, когда дует сильный ветер и облетает тополиный пух, не выносит одежду белого цвета, лимоны и запах ромашек. И все это видно любому, кто даст себе труд приглядеться.
Почему бы просто не сказать человеку, чтобы он заткнулся, если его вопросы раздражают? Зачем изощряться?
Дом — это стены и стены осыпающейся штукатурки… Узкие переходы лестничных маршей. Мошкара, танцующая под балконными фонарями. Розовые рассветы сквозь марлевые занавески. Мел и замусоренные парты. Солнце, тающее в красной пыли дворового прямоугольника. Блохастые собаки, дремлющие под скамейками. Ржавые трубы, перекрещивающиеся и свивающиеся в спирали под треснувшей кожей стен. Неровные ряды детских ботинок со скошенными носами, выстроенные вдоль кроватей. Дом — это мальчик, убегающий в пустоту коридоров. Засыпающий на уроках, пятнистый от синяков, состоящий из множества кличек. Головоног и Скакун. Кузнечик и Хвост. Хвост Слепого, не отстающий от него ни на шаг, наступающий на его тень. К входящему Дом поворачивается острым углом. Это угол, об который разбиваешься до крови. Потом можно войти.
Никогда — это слишком долгое слово.
Ветер кругами носил листья, они останавливались попадая в лужи, там кончался их танец, и кончалось все. Размокнут и превратятся в грязь. Как и люди.
Если много часов сидеть неподвижно, природа включит тебя в свой круговорот, как если бы ты был деревом. Листья будут прилипать к твоим корням, птицы — садиться на ветки и пачкать за ворот, дождь вымоет в тебе бороздки, ветер закидает песком.
Никому не нравится, когда посторонние разгадывают их любимые игры.
Нет страшнее участи, чем знать о том, что будет завтра.
Нет человека счастливее, чем настоящий дурак.
Не бейте меня, люди, я старая крыса,
клянусь вам, не более того!
Один лишь кусок желтого сыра.
И нет других грехов на мне,
Клянусь я вам, клянусь…
Один лишь ход и два коридора в нем,
в конце моя спальня,
Мы в ней вчетвером.
Я самая старая, я скоро умру,
Не бейте меня сегодня,
дайте вернуться в нору!
— Я красивый, — сказал урод и заплакал…
— А я урод, — сказал другой урод и засмеялся…
За каждым окном — своя комната, и в ней живут люди. И для них комната — это дом. Для всех, кроме меня. Моя комната для меня не дом, потому что в ней живет слишком много чужих. Людей, которые меня не любят. Которым все равно, вернулся я к ним или нет. Но ведь Дом большой. Неужели в нем не найдется места для человека, который не любит драк?
Бабочки, красивые при свете, в полумраке одинаково черны и похожи на крылатых тараканов.
Не бывает такого, чтобы кто-то хотел откуда-нибудь выбраться — и не выбрался.
Когда наконец вернулся серодомный народ — взбудораженный, загорелый, переполненный впечатлениями и рассказами, — они встретили их с сожалением. Потому что лето кончилось, и все они, кроме взрослого, знали, что второго такого лета уже не будет.
Самая неприятная тишина там, где много людей молчат.
Когда кто-то долго роет яму, потом тщательно устанавливает на дне острые колья и, наконец, с радостным воплем туда прыгает, я называю это самоубийством.
Слепой не врал, но неправильность в его словах была сродни лжи.
Твоя откровенность хуже молчания.
Когда становится совсем невмоготу, убираю гармошку и берусь за индийские сказки. Я часто их перечитываю. Очень успокаивающее занятие. Больше всего мне в них импонируют законы Кармы. «Тот, кто в этой жизни обидел осла, в следующей сам станет ослом». Не говоря уже о коровах. Очень справедливая система. Вот только чем глубже вникаешь, тем интереснее: кого же в прошлой жизни обидел ты?
Разные люди в нетрезвом виде ведут себя по-разному.
Вот скажи, к примеру, кто свободнее — бегущий по саванне слон или тля, сидящая на листе все равно какого растения?
Красный цвет коварен. Его можно носить и мазать на лицо до одурения, делаясь только серее. Красный — цвет убийц, колдунов и клоунов. Я его люблю, хотя не всегда.
Глаза его были, как целый мир. Как заброшенная планета.
Стемнело быстро и незаметно. В окнах за занавесками мелькают тени. И музыка, вроде, громче обычного, а может, мне так кажется из-за дождя и темноты, в которых я совсем один, всеми брошенный и забытый. Становится обидно. Потом очень обидно. Потом ужасно обидно.
Больше всего не люблю быть трезвым в пьяной компании.
«За грехи свои надо расплачиваться». Это вдолбил в меня мой дед, мой сумасшедший дед, который, я надеюсь, горит сейчас в аду, потому что если и правда есть на свете такое место, то оно для него и для таких, как он. Я проклял его всеми доступными мне проклятиями и это его подточило — совсем слегка, потому что он умел сопротивляться таким вещам, к тому же мы с ним были одной крови, рикошетом я получал часть своих проклятий обратно. Пусть горит, как газовая конфорка, разливая вокруг себя жар, он, не давший мне ни крупицы тепла…
Имеющий власть над кем-то неужели не воспользуется ей?
Лучше убить человека, чем сделать его рабом своих желаний.
Я боюсь темноты, боюсь своих снов, боюсь оставаться один и входить в пустые помещения. Но больше всего я боюсь попасть в Клетку один. Если это когда-нибудь случится, я, наверное, там и останусь. А может, не выдержу, выйду оттуда как-нибудь не по-человечески, и это будет еще хуже. Не знаю, буду ли я гореть в аду. Скорее да, чем нет. Если он все-таки существует. Хотя я надеюсь, что это не так.
Бедный я, признающий только один метод лечения больных — нежное обращение.
Есть плохие места и есть временно плохие места. Временную «худость» можно переждать.
Девушки — это все-таки девушки, их присутствие сковывает. Можно представлять себя говорящим что-то ужасно остроумное, но само то, что стоило бы сказать, не придумывается. Только плоские, вымученные остроты, совершенно не заслуживающие произнесения. Лучше уж молчать, чем говорить такое.
Бывают на свете такие люди. А может, вид у них такой. Они редко, но встречаются, люди, у которых не бывает проблем. Которые так себя ведут, как будто у них нет проблем.
В цивилизованных мирах маленькие мальчики дергают девочек, которые им нравятся, за волосы и забрасывают им в сумки дохлых мышей. Не говоря уже о подножках. Так они выражают свою любовь. Это повадки, заимствованные у первобытных предков. Тогда ведь все было просто. Выбрал, полюбовался, приложил костью мамонта по макушке — свадьба, считай, состоялась. Более поздним поколениям было интереснее заглянуть под длинные юбки своих сверстниц, но те тоже были не дуры и носили снизу кружевные панталоны. К тому же вид плачущей девочки, забрызганной грязью, так трогателен и вызывает такую бурю чувств в душе влюбленного! Они так хороши в слезах!
Каждому в жизни дается два выпуска. Один чужой. Чтобы знать. И один собственный.
Волк помог ему подняться, и они закричали вместе. Неуверенный крик Кузнечика небо съело мгновенно. Он крикнул громче, потом еще громче. И вдруг понял, как это здорово — кричать в небеса. Лучше этого ничего быть не может.
— Слепой всегда говорит понятно, — сказал он. — Даже когда молчит.
Если среди стольких людей не нашлось никого, кто прибрал бы к рукам остальных с их хотениями и нехотениями, все они ничего не стоят.
Есть множество способов послать человека к черту, не прибегая к открытому хамству.
Никто никогда не спрашивает себя о том, что и так понятно. Или кажется понятным.
Она готова часами слушать всех, кому вздумается изливать в ее присутствии душу. Это ее качество кажется мне одним из наиболее странных и наименее присущих ее полу.
И пусть мне не рассказывают о крысах и их повадках. Держал я настоящую крысу. Не из белых, а самую что ни на есть доподлинно серую. С ней можно было спать ложиться. Кормишь с рук, и все. Никаких подвохов. Но Человек — совсем другое дело. Корми не корми, а близко не подходи. Тем более, если нездоров.
Иногда любопытство пересиливает моральные принципы.
Нельзя предавать одного, чтобы защитить многих.
Мечтая о чуде, иногда рискуешь получить его, оставшись при этом ни с чем.
Месть сладка, когда подкрадывается незаметно.
Лучшая месть — это, сидя на дне реки, ждать, пока мимо проплывет труп врага.
Ты или дышишь в унисон со стаей и знаешь все обо всем, или не дышишь и не знаешь, и раздражаешь окружающих.
Достаточно влезть на дерево, и тебя уже считают оракулом.
Жизнь не течет по прямой. Она — как расходящиеся по воде круги. На каждом круге повторяются старые истории, чуть изменившись, но никто этого не замечает. Никто не узнает их. Принято думать, что время, в котором ты, — новенькое, с иголочки, только что вытканное. А в природе всегда повторяется один и тот же узор. Их на самом деле совсем не много, этих узоров.
Трудно оставаться одному, привыкнув жить среди многих.
Все ведут себя одинаково. Мечутся, стараясь спрятать все свое поглубже в себя, прячутся сами и прячут своих птиц, пятятся, пятятся и пахнут страхом; стараясь при этом улыбаться, острить, ссориться, кормиться и размножаться, а Горбач не умеет как все, его хватает только на первую, откровенную часть действий, и это делает его еще более несчастным.
Всегда лучше пахнуть тем, что тебя окружает — одно из правил выживания в Лесу. Сделавшись его частью, отведешь беду. Немного похоже на копирование интонаций собеседника.
Почему человек иногда вновь переживает то или иное событие, посреди разговора, ничем с ним не связанного?
Можно ли объяснить нечто, что для тебя в порядке вещей, а для других невероятно и необъяснимо? Можно ли передать кому-то накопленный годами опыт, пользуясь одними словами?
— Но ты же любишь собак.
— Они лучше людей.
— Значит, и я лучше.
— Тебя я не люблю.
— Потому что я не ем у тебя с рук и не виляю хвостом.
Просто не люблю, когда подслушивают, что я играю. Вообще не люблю, когда меня слушают, когда читают мои стихи, смотрят мои сны. Хочется иметь хоть что-то свое, куда бы никто не лез.
Дом — это нечто гораздо большее, чем интернат для детей, от которых отказались родители. Дом — это их отдельная вселенная.
В директорском кабинете я был два раза. Когда только приехал и когда надо было вручить рисунок для выставки с дурацким названием «Моя любовь к миру». Результат своего трехдневного труда я окрестил «Древом жизни». Только отойдя от рисунка на пару шагов, можно было разглядеть, что «древо» усеяно черепами и полчищами червей. На близком расстоянии они казались чем-то вроде груш среди изогнутых веток. Как я и думал, в Доме ничего не заметили. Оценили мой мрачный юмор, должно быть, уже только на выставке, но как к этому отнеслись, я не узнал. Вообще, это даже не было шуткой. Все, что я мог сказать о своей любви к миру, примерно так и выглядело, как я там изобразил.
В столовой — мысли о еде, в классе — об уроках, на медосмотре — о здоровье. Коллективные страхи — не простудиться бы, коллективные мечты — баранья котлетка на завтрак. Все как у всех, ничего лишнего. Каждое движение доведено до автоматизма. День разделен на четыре части. Завтраком, обедом и ужином. Раз в неделю по субботам — кино. По понедельникам — собрания.
Пюре и морковные котлеты. Чай и бутерброды с маслом. Наш стол весь черно-белый. Белые рубашки, черные брюки. Белые тарелки на черных подносах. Черные подносы на белой скатерти. Разнятся по цвету только лица и волосы.
Когда есть из чего выбирать, выбирают, где попросторнее.
Улыбку нельзя поймать, зажать в ладонях, обследовать миллиметр за миллиметром, запомнить… Они ускользают, их можно только угадывать.
Ты не совсем человек, пока не умеешь улыбаться.
Иногда вовсе не обязательно говорить что-то вслух, чтобы тебя поняли.
Смотреть, как истребляют крысу, не хотелось. С детства не переношу таких вещей. Будь это хоть крысы, хоть пауки. Окружающих такое отношение почему-то очень веселит.
У каждого есть такая фотография, о которой в случае чего можно сказать: «Он знал», — просто потому, что человек не соизволил вовремя улыбнуться.
Голую душу не отбросишь прочь, сделав вид что не понял, что тебе дали и зачем.
Некоторые чувства трудно держать при себе, они так или иначе прорываются наружу.
Слишком долго живем бок о бок. Бока почти срослись, и повадки у всех стали одинаковыми. Скоро не будет нужды открывать рот, чтобы сообщить свое мнение по любому вопросу, и так все всё будут знать.
Совершенно здоровых людей не бывает.
Когда-то давно в статье о Могильнике я расковырял слово «пациент». Препарировал его, разложил на микрочастицы. И пришел к выводу, что пациент не может быть человеком. Что это два совершенно разных понятия. Делаясь пациентом, человек утрачивает свое «я». Стирается личность, остается животная оболочка, смесь страха и надежды, боли и сна. Человеком там и не пахнет. Человек где-то за пределами пациента дожидается возможного воскрешения. А для духа нет страшнее, чем стать просто телом. Поэтому Могильник. Место, где отмирает дух. Страх, которым пропитаны здешние стены, неистребим. В детстве я не понимал, откуда взялось это название. Старшие оставили его нам в наследство вместе со своим ужасом перед этим местом. Чтобы до него дорасти, потребовалось время. Много времени и страшных потерь. Подрастая, мы как будто заполняли нишу, вырубленную до нас, но по нашей мерке. Пока не заняли ее целиком. Пока не поняли смысл всех названий, придуманных когда-то, и не повторили почти все действия, уже проделанные.
Я молчу. Собственное бессилие пожирает меня. Скоро останутся одни кости.
О некоторых вещах не принято говорить прямо, но когда уже испортил все, что мог, надо за это расплачиваться.
Одиночка плюс одиночка — двое одиночек. А еще десять — это уже целое море одиночества.
Я не знал, кто установил такие строгие правила, но догадывался, что не дирекция. Иначе они бы нарушались. А они не нарушались.
Люди замечают не так уж много, если не приглядываются специально. Если им это не нужно.
Это ужасно, Курильщик. Когда твои вопросы глупее тебя. А когда они намного глупее, это еще ужаснее. Они как содержимое этой урны. Тебе не нравится ее запах, а мне не нравится запах мертвых слов. Ты ведь не стал бы вытряхивать на меня все эти вонючие окурки и плевки? Но ты засыпаешь меня гнилыми словами-пустышками, ни на секунду не задумываясь, приятно мне это или нет. Ты вообще об этом не думаешь.
Он действительно болтун. И любит приврать. Но в мусоре его слов всегда прячется честный ответ. А значит, это уже не мусор.
Всякий раз, потакая своим желаниям, теряешь волю и становишься их рабом.
Музыка — прекрасный способ стирания мыслей, плохих и не очень, самый лучший и самый давний.
Настоящая любовь, должно быть, мешает запоминанию всяких мелочей.
Трудно отказаться от мечты. Легче усложнить путь к ней, чем поверить, что задуманному не осуществиться.
Счастливые — они обычно в курсе, что счастливые.
Она всегда смотрит под ноги, куда бы ни шла — так можно быть уверенной, что тебя не занесет куда-то, где тебе не хочется быть. У всех свои проблемы. У нее — эта.
— Чем ошарашенное молчание отличается от обычного? — Оттенком.
Это нервы, просто нервы, как оголенные проводочки, свисают во все стороны и за все цепляются, при чем здесь личность и степень ее яркости, глупое ты существо?
Всем нужны общение и встряска, нельзя целыми днями пребывать в благодушном оцепенении и потихоньку деградировать только оттого, что некому тебя позлить.
Никакой ужин не заменит счастья покормить другого.
К людям, которые смотрят на тебя определенным образом, лучше не поворачиваться спиной, стоя в опасных местах.
Ожидание — вещь неприятная, особенно усугубленное жарой.
Любой предмет — это времена, события и люди, спрессованные в твердую форму и подлежащие размещению среди прочих, себе подобных.
Лучше крикнуть пару раз и успокоиться, чем все время хотеть это сделать.
Воровские натуры всегда пьянеют, поимев чужое.
— Время — не твердая субстанция, чтобы воздействовать на кого-то выборочно, — менторским тоном вещает Филин. — Оно текуче, односторонне и не поддается влияниям извне.
Страшнее нет, чем быть совестливым.
Любовь съела тебя. Первое, что она пожирает — это мозги, учти. Кстати, о любви… ты уверен, что, став немножко другим, полюбишь того же человека, которого любишь сейчас? Уверен?
Он улыбается. Как маньяк. Или влюбленный. Что, в общем-то, одно и то же.
Влюбленным и маньякам море по колено, все они одинаковы и со всеми бессмысленно спорить.
Как это все-таки странно, что свадебное платье, оказывается, может и дурнушку сделать красавицей.
Гости есть гости, с гостями полагается быть вежливыми.
Ничто так не сближает, как общая тайна.
Есть такие фразы, против которых мозг вырабатывает защитные реакции, и первая из них — ни о чем больше не спрашивать.