Логотип LiveLibbetaК основной версии

Рецензия на книгу

Исповедь маски

Юкио Мисима

  • Аватар пользователя
    Аноним21 июня 2022 г.

    Моя исповедь

    Есть книги, с которыми словно теряешь девственность души и плоти.
    Причём, теряешь её как-то экзистенциально, спустя много лет после секса и того, как эта самая душа, самозабвенно отдалась… женщине, мужчине, сирени за окном или строчке Марины Цветаевой. не важно.
    Более того, потеря этой девственности, по каким-то немыслимым законам, происходит с кровью и болью, как у женщин.
    Но и это ещё не всё. Роман этого странного японца, покончившего с собой, проник в меня совершенно, повлияв на мои сны и даже, тело, в том смысле, что… ещё не закончив его читать, я спал с женой ночью, и, мне снилась, сакура на заре и какой-то лиловый ветерок, а под сакурой, в шёлковом, лазурном кимоно, с узорами лилий, танцевала прекрасная японочка в маске.
    Маска была белая, с карим силуэтом крыльев птицы.

    Японочка кружилась вокруг меня, ласково касаясь руками моего лица, шеи, спины.
    Сердце билось в груди так сладостно и просторно, не замечая тела… билось для неё одной, даже когда я её не видел у себя за спиной.
    В какой-то миг, прелестная японочка, игриво взялась пальцами за маску, и.. сняла её, и я слегка вскрикнул: передо мной, был Юкио Мисима.
    Он продолжал танцевать вокруг меня, прелестно улыбаясь, и моё сердце, подобно ребёнку, в первом ряду в театре, продолжало предано и зачарованно смотреть за этим танцем.
    Заплечная, синяя тишина. Мисима опускает свои руки мне на плечи, и жарким шёпотом… моей жены, говорит мне в ухо: тебе не стыдно, милый?
    И уже жена, в синем кимоно, продолжает свой танец вокруг меня.
    Замирает передо мной с грустной улыбкой. Снимает кимоно… словно небо, погладило спину и бёдра.
    Продолжает грустно улыбаться. Делает шаг ко мне и… беря себя за плечи, снимает, сбрасывает к ногам, своё белое, лёгкое тело.
    Падает маска к моим ногам, всё так же продолжая улыбаться и шептать: Тебе хорошо, милый?

    Вокруг меня, продолжает танцевать уже сакура, дождь и лунный свет: душа, продолжает танцевать.
    И вот, уже дождик останавливается передо мной, тепло целует мне глаза, губы, спускается ниже, целуя шею, грудь…
    И голос дождя, с лёгким, японским, мужским акцентом, нежно наклонённым, как почерк юного влюблённого: тебе хорошо?
    Дождь, ласково берёт моё лицо в свои прохладные, прозрачные ладони и.. тихо снимает его, словно маску.
    Вскрикиваю во сне и закрываю руками лицо. Больно.
    Смотрю на руки — они в крови.
    Но странным образом, всё это сопровождается болью и наслаждением, но необычным, под наклоном, как почерк дождя на заре.

    Просыпаюсь среди ночи со стоном и жаркой, сладостной судорогой внизу живота: пытаюсь сдержать её, зажав бёдра, и от этого — лёгкая, прозрачно-матовая боль: ночная поллюция.
    Лежим в постели я и жена. Томик Мисимы, лежит рядом, возле моей подушки, как голова любовника. Мы трое лежим.
    Мисима и я, не спим. Спит лишь жена.
    У меня странное, экзистенциальное чувство, что я только что… изменил ей, не то с Мисимой, не то с дождём.
    И страшно пошевелиться: влажная простынь между мной и женой — улика моего преступления.
    Лежим так всю ночь в постели: я, странный японец, жена. Лежим и смотрим в потолок, тихо взявшись за руки.
    Светает. Синева накрапывает на окна.
    Вот сейчас, сейчас, жена проснётся, и… всё узнает обо мне, о нас… с Мисимой.
    Жена открыла глаза. Потягивается в постели, переводит взгляд на меня и… ласково улыбается.
    Меня в постели нет. На простыне — лежит веточка сакуры, и пару капель дождя.

    В «Войне и мире» Толстого, Наташа, заговорщицким тоном юности, говорит у ночного окна, своей подруге: Бывает, вспоминаешь, вспоминаешь что-то невыносимо нежное из прошлого, и до того довспоминаешься… что словно бы помнишь то, когда меня ещё не было на свете.
    Именно эта спиритуалистическая тональность воспоминаний, рассветной, красной нитью прошивает текст романа и является ключом  к его разгадке.
    По этой красной, ариадновой нити, читатель выходит из лабиринта подполья души гг.
    Да, именно из подполья.
    Мисима — напрямую обращается к «Запискам из подполья» Достоевского, правда, тайно, кроме того, вынося в эпиграф романа, цитату из «Братьев Карамазовых» о том, что красота —  это страшная вещь, что слишком широка душа человека, и в ней одновременно  одновременно может ярко светить… и идеал Мадонны, и идеал Содома.

    Обращение к Карамазовым — не случайно.
    Душа гг, маски, так широка… что вмещает в себя — всех братьев Карамазовых: религиозного и мечтательного Алёшу, в катарсисе упавшего на колени перед взошедшими звёздами, пылкого грешника с праведным сердцем — Дмитрия, незаконнорожденного и болезненного — Смердякова, и, наконец, мятежного богоборца — Ивана, и даже… чёрта.
    Если сравнить начало романа «Маски» и «Записок из подполья», получится нечто любопытное.

    «Исповедь Маски» —



    Я очень долго пытался доказать окружающим, что помню момент своего рождения.
    Взрослые не верили, подшучивали над бледным мальчиком с недетским лицом, а бабушка, боясь, что меня сочтут идиотом, приказывала мне идти поиграть.

    «Записки из подполья» —



    Я человек больной… я злой человек. Впрочем, я ни шиша не смыслю в моей болезни и не знаю наверно, что у меня болит.

    Чудесная симметрия начала — «Я». Ненавязчивое подчёркивание болезненности мальчика, его бледностью. Прозрачная отсылочка к «Идиоту» Достоевского.
    Хорошо сказано о болезни: не знаю, что болит.
    Экзистенциальная боль, которую не пальпирует ни один доктор, и не важно, болело ли у человека сердце… вроде, сделали операцию, а оно продолжает болеть, разрываться. А человек просто… влюблён.
    Или человек сменил пол. Тоже, так сказать, маска.
    Всё вроде бы хорошо… но что-то внутри продолжает болеть и метаться, словно.. само тело — маска, вечная маска души, которую хочется сорвать навсегда.

    В дневниках Цветаевой, есть чудесные строки: Что-то болит. Не сердце, не живот, не голова… что-то болит, а что — не знаю. Может… душа?
    Мисима углубляет мысль Достоевского: он словно… делает подкоп в самом подполье. Он копает не только душу свою, её боль, но и… пол.
    Маленький мальчик, растущий в тепличных условиях дома, с бабушкой, словно гомункул, ощущает себя… не таким, как положено.
    В тайне от мамы, открыв нарниев шкафчик, он переодевается в женское платье… к удивлению и улыбке незримого фавна.
    Восхищается трагической смертью Жанны д Арк, похожего на дивного андрогина в своих мужских латах: тоже, своего рода, маска.
    Одинаково восхищается японской фокусницей и Святым Себастьяном, привязанным к столбу, словно Одиссей: в его тело впились острые стрелы, похожие на вдруг ставшие зримыми, медленные лучи солнца.

    Нашему юному герою, нравятся… мужчины.
    Ах, это вечернее зеркало пола, нежная тавтология симметричных движений, поцелуев… доходящая до сладкого ужаса солипсизма и совершенного растворения… в поле? Нет.
    В красоте природы, души. Не случайно, первый трепет гг, когда он ещё будучи мальчиком, увидел на улице очаровательного матросика в узких, синих, как море, брюках, был вызван синестетической радостью узнавания души — своей стихии — моря. т.е., нечто природного, вобравшего в свой прибой, и чудесное тело морячка, сделав его частью пейзажа красоты.
    В физике есть известный пример с ротой солдат, марширующих по мосту: их ритмический шаг, входит в резонанс моста и голубого, как небо, движения реки, и мост рушится, и солдатики словно бы падают… в небо.

    Что-то моя рецензия сворачивает в академические, скучные переулочки…
    Покинем их? Вы не против? Поиграем? Бабушка гг., как вы помните, чтобы её внучка не посчитали идиотом, отправляла его на улицу — «поиграть». Мир — как игра. Его душа там среди своих: среди цветов, звёзд, пения птиц…
    Многие почему-то думают, что это роман о гомосексуальности, о «подполье пола», о муках пола и самоидентификации.
    Что могу сказать? Они ошибаются.
    Более того: гомосексуальности в романе — вообще нет, несмотря даже на многочисленные эрекции нашего юного героя на мужское тело и даже мастурбацию на школьном уроке: милый учитель так живописен и прелестен был у доски, над картой мирового океана…
    К слову, у меня в школе было нечто похожее. Не пугайтесь.
    Был ли то учитель, учительница или прелестная ученица с каштановыми волосами за 2 партой? Не важно.
    Всё было как во сне… Как обычно, я летал в облаках (часто именно это писали учителя в мой дневник: летал в облаках на уроке… физики, географии, литературы), смотрел в окно, на счастливых ласточек в синеве: я с улыбкой думал, что они похожи на крылатых школьников рая, и вот теперь, у них перемена.
    Я смотрел на очаровательные, карие завитки волосков на шее девочки впереди меня, чуточку влажные от пота, похожие на пьяных и счастливых в своём вращении, дервишей: на звёзды, на картинах Ван Гога.
    И мальчик рядом со мной, так прелестно, словно подмастерья какого-нибудь художника Кватроченто, старательно выводил на полях тетради, — рассветных, красных, асфоделиевых полях! — милых птиц и розы… и учительница, её сизая блузка, цвета пронзительного, мгновенного просвета в облаках за окном, была прекрасна.

    Я не знаю, искренне не знаю, чем была вызвана моя эрекция.
    Каким-то… общим ощущением счастья, словно в одном из тех почти райских снов, когда тебе снится что-то невинное, нежное… ты просто идёшь с милой подругой по парку, даже не держась за руки, смотрите на голубые просветы в листве: в небе летают ласточки… пахнет сиренью; какая-то женщина впереди, выставила ладошку вперёд, с очаровательным жестом счастливого нищего в раю, и раскрыла зонтик, а подружка улыбнулась чему-то, и что-то говорит, говорит, и тебе так хорошо от этого голубого шелеста неба в листве и счастья зацветшего зонтика и улыбки подружки… что ты просыпаешься среди ночи… от сильнейшей поллюции, и твои бёдра, как бы нежно захлёбываются в блаженно-жаркой судороге ослепших движений.

    Учительница вызвала меня к доске.
    Я знал урок на 5. Но… не вышел. Подружка спереди, удивлённо и грустно обернулась на меня. Она знала, что  знаю урок на 5: вместе готовились.
    Что я мог сделать? Выйти с эрекцией, к доске, проследовав между рядами парт, ковыляющей походкой бодлеровского альбатроса, под смех девчонок и мальчишек и.. смущённую улыбку учительницы?
    Я получил 2. Это была моя маска. Маска стыда, любви…
    Сняв эту маску, просто выйдя к доске, я словно признался бы в любви: не то к учительнице, не то к девочке с чайными глазами, не то к мальчику подмастерье или ласточкам.
    Есть редкая болезнь Кантрелла — когда сердце наружу и его видно. Так был виден мой пол. Так у 13-летних девочек, за время каникул, чудесно оформляется грудь под блузочкой и её становится видно.
    К слову, у Мисимы, образы мастурбации и эрекции в романе, на самом деле, спиритуалистичны, некая рефлексия плоти, души, желающая что-то припомнить.
    Так и я… фактически, я стеснялся своей же плоти, естества.
    С тем же успехом, если бы я учился в раю, и от счастья близко распахнувшейся в окно, синевы неба, у моих крыльев случилась бы эрекция, и меня вызвали к доске…
    Кстати, вдруг, неожиданно понял, что прелестная и юная Сококо, в которую блаженно и ложно влюбился наш герой — её имя, переводится как — «цветочный ребёнок», тепличный ребёнок, что является очередным зеркалом мучительной любви гг к нечто вечному в мире.

    Мисима чудесно пишет о нечто подобном.
    Его герой — двоечник жизни. Он просто хотел быть как все, списывал на уроках, получал хорошие оценки, переходил в другой класс… и вдруг, он осознаёт, мечтательно смотря в раскрытое, как книга, окно: он ничего не понимает из того, что говорит учитель.
    А ученики что-то усердно пишут, улыбаются… как-то симметрично, как роботы, или мрачные сектанты.
    Но почему, почему язык листвы за окном, солнца, птиц в синеве, понятней слов учителя?
    Ах, вот бы… взять сердце за руку, и тайно убежать с ним в окно, к милой природе!
    Герой маски, словно бы страдает той редкой разновидностью творческой гомосексуальности, который по сути, является болезненной синестезией тела и души, попыткой припомнить свою душу — в мимолётной красоте мира.

    С одной стороны, нечто тёмное и мятущееся в нём, словно пузырёк с воздухом, поднимаясь из бездны, с лунно освещённым бликом, у самой поверхности, застревает под упавшим алым листком, похожим на сердце, и уже не может слиться с воздухом: он мучается в той же мере, в какой волна мучается своей синевой, взметнувшейся к небесам, не в силах их обнять; в той же мере поэт мучается музой своей, прилетающей, прилетающей к нему, прикованному, словно Прометей, лакомясь его сердцем: поэт пытается выйти за пределы своего «Я», говорить на языке звёзд, милых зверей, деревьев. Пытается всё и вся обнять единым объятием красоты, пытается что-то припомнить… и кончается всё, либо трагедией, либо развратом.
    Что есть гомосексуализм, в романе Мисимы?
    Скажу по секрету: даже и гомосексуалисты не знают.
    Если честно, мне грустно смотреть на современный гомосексуализм, больше похожий на сытненьких бюргеров в комфортабельном домике, по выходным выходящий на мирные и бунтующие «пикетики», словно бюргеры с брюшком, на солнечные пикники со своим чахлым семейством. Мир вообще грустно разбился на пикетики, шаблоны, заслонив собой, душу.
    Это очередная маска. Узаконенная.

    А где же подлинный бунт, где подлинная поэзия, о которой мечтает герой Мисимы?
    Порой поэзии больше в ребёнке, играющем с осколком зелёного стекла в цветах, чем в поэте, пишущего зачем-то, для кого-то, словно занимаясь не тем, к чему лежит его душа.
    Герой Мисимы, подходит к своей гомосексуальности, словно.. к есенинскому зеркалу в Чёрном человеке.
    Подходит всем мучительным размахом вечно-женственного в природе, поруганной красотой, и вечно-умирающем в мире, богом; солнцем подходит, прибоем синевы и сердца своего…
    И что же он видит? Где за всем этим сверкающем размахом жизни — он, его душа?
    Неужели, вся его болезненная жизнь (грустный пример тавтологии), его шизофренические метания гендера, похожие на бьющиеся в пустоте, яркие крылья (зримое воплощение двойственности души и склонности мира — к подлинной шизофрении желания, уйти куда-то от себя, найти себя: два глаза, две руки, две груди, два крыла… она и он, бог и дьявол, душа и тело), были всего-лишь самообманом, бегством от себя, простой.. мимикрией?
    Большинство, к сожалению, скажет — да, уйдя под зонтиком Фрейда, в скучные, дождливые переулочки психологии и прочей жизненной чепухи.

    Вот стоит обнажённая душа перед зеркалом (к слову, Мисиме удалось совместить за запертыми дверями души — с днём Рожденья, милый Сартр, — героя Чёрного человека, Есенина, и карамазовского чёрта), и ни черта ни видать.
    В хорошем смысле. Нет ни тела, ни этого вечного князя Мышкина в рогожинском тулупе — пола.
    Ничего нет. Лишь карие облачка проплывают, среди накрапывающих на окна, звёзд, птица пролетела и пропала.
    Вот, душа нежно подумала о любимом человеке — светло и грустно качнулась веточка сирени…
    Всё. Ничего лишнего: человек, состоящий из звёздной пыли, стал частью звёзд, красоты: вот где та самая дорожка к забытому ныне гомосексуализму, который так ярко (последний Дон Кихот пола?), изобразил Мисима в романе.

    Так, в природе есть тот дивный, экзистенциальный вид мимикрии бабочек, который ставит в тупик не только хищников, но и скучных учёных, в той же мере, в какой этот дивный роман, ставит в тупик многих читателей.
    Порой крылышки бабочек, в своей солнечной мимикрии, спасительном бегстве от себя и подстраивании под защитные нормы пейзажа, доходят до такой степени поэтической экзальтации, что в этой мимикрии — как бы чуточку умирают и выпархивают в какую-то стратосферу красоты, как ласточка, в своём самозабвенном полёте, выпорхнула бы за улыбчивую, прощальную синеву Земли, в нежный космос ночи.
    Эти бабочки изображают на своих крыльях, такие мелкие детали подпалинок а-ля осенний лист, и прочих осенних, чисто пушкинских прелестей, что никакой хищник просто не поймёт этого изящества, и учёный не поймёт, а поймёт… разве что, синий шелест листвы, сердце поэта, улыбка ребёнка…

    Потому и мука гг Маски, что его гомосексуальность, душа его, полюбив мужчину, женщину… не важно, не встретит ответного трепета, понимания этого звёздного размаха души, которой тесно в любом поле, в любой эпохе: тесно в теле человека, животного, листвы на заре… потому что сама плоть, истина, норма — это всё та же маска, смирительная рубашка души.
    Мне искренне грустно за тех по неволе глупых или наивных людей, которые считают гомосексуализм — простой нормой, а не нечто мучительным, как и душа поэта, которая мучается высказать то, что снится цветам на заре, сердцу в ночи и звёздам, отчего-то зябко ворочающихся во тьме.
    Из этой экзистенциальной грусти в мире, где пол, вечно распят, как и сердце, и произрастает странный в своём садизме, эпизод романа, почему-то многих отпугивающий.
    Гг. томится томится сексуальным желанием к своему другу, и представляет его, обнажённым, лежащим на столе, среди изысканных яств и вина, и вот.. он с наслаждением ест его, элегантно, с ножичком, вилочкой.

    Разумеется, это аллюзия на Тайную вечерю и мировую тоску по богу: желание причащения, но схвачен этот образ, красками ада и тотальной отъединённости от бога, жизни, любви: из под маски, коих так много в современном мире, тех самых масок, которые толерантно приспособились раскрашивать в свободные и радостные цветы неба, весенней листвы…
    Душа становится лунатиком, идя по лунному карнизу пола, жизни, истины и боли: она стоит у края.
    Окликни её  — разобьётся, сорвётся в красоту звёзд.
    Мне кажется… герой Маски этого искренне хотел. По сути… наша любовь среди бессонницы ночной, к милым звёздам — это всё тот же тайный, полузабытый гомосексуализм души: мы все состоим из звёздной пыли…

    Герой Маски искренне верил, что помнил миг своего рождения: цветущий блеск солнца на медном тазике…
    Мой милый Кеми: тебе не верили ни твои родители, ни друзья, ни любовники, ни читатели твоей исповеди.
    А я верю. Более того, я даже помню, как мои мама и папа, познакомились в весеннем парке вечером: боже, как упоительно тогда шелестела листва и носились ласточки в прощальной синеве! Я был их нежной частью…
    Да, я тебе верю.. вот только ты чуточку ошибся: ты запомнил эту сакуру солнечного блеска на медном тазике утром, вовсе не собой…
    Тебя ещё не было, а ты уже помнил себя. Понимаешь? Маски ещё не было. Просто твоя милая мама, любовалась на это цветение солнца и гладила свой живот, в котором был ты… и ты это запомнил, потому что был вечер и мама зажгла свет в ванной.
    Для беременной женщины, прижавшей ладонь к животу, тепло и прозрачно стукнувшая её ножка ребёнка, не менее чудесна, чем для счастливого астронома, таинственный сигнал с далёкой звезды.

    Маски сброшены, дорогой Мисим-сан.
    Книга закрыта. О ком я только что писал? О твоём герое, или о себе? О чьей боли?
    Ты пытался сорвать в конце жизни, последнюю маску с себя: сделал себе харакири.
    Я представляю, что ты сделал это где-то далеко-далеко от Земли, глупых войн.
    В шелестящей тишине, среди звёзд, мучимый любовью, одиночеством, болью за мир, ты просто… надрезал себе живот, и от туда, яркой рябью, выпорхнули бабочки. Много бабочек…
    Я это знаю точно. Маски ведь сброшены, так?
    Кто-то читает этот мой текст, с улыбочкой, или просто, скучающе пролистывает его… и не знает, что я только что пытался покончить с собой.
    А быть может, меня уже и нет на свете.
    Это моя маленькая творческая мечта: написать искренний, хороший текст, полный души и боли, робкого признания в любви удивительной женщине, с глазами чайного цвета, глазами крыла ласточки… и выложить текст, и… умереть. А люди, пусть читают, ругают, улыбаются, пишут мне что-то… а меня уже нет.
    Пишут они не мне — маске. Пустоте, почти космической.

    52
    5,7K