Глава X

К числу почетнейших помещиков той губернии, в которой находится село Сергиевское, принадлежит Захар Михайлыч Рулёв. Он имеет генеральский чин и 600 незаложенных душ. Окончив с честию свое служебное поприще, украсив грудь свою орденами и получив генеральский чин при отставке, Захар Михайлович поселился в своей деревне. Ему было тогда 59 лет. Он среднего росту, волосы у него седые, глаза светло – карие, лицо круглое, нос широкий, губы толстые, особых примет никаких. Захар Михайлыч человек прямой, положительный, деятельный и никогда не заискивавший ничьего покровительства. Для Захара Михайлыча все в жизни ясно и просто, как дважды два четыре.

Сельцо Красное, резиденция Захара Михайлыча, отличается необыкновенным порядком и устройством. При въезде в деревню, у околицы, вместо обыкновенного, полусгнившего и почерневшего сруба, крытого соломой, провалившейся внутрь, – каменная караульня, крытая железом. По обеим сторонам вдоль прямой и широкой улицы вытянутые в струнку крестьянские избы. В середине господская усадьба: одноэтажный каменный выбеленный дом, несколько похожий на казарму, и с обеих сторон в виде полукруга флигеля, также выбеленные, а на площадке перед домом небольшая каменная часовенка, около которой симметрически посажено несколько липок, подпертых палками. На каждом флигеле надписи: больница, контора, ткацкие и проч. Площадка всегда начисто подметена и усыпана желтым песком. Сельцо Красное более походит на военное поселение, чем на деревню.

Все крестьяне Захара Михайлыча ходят также по струнке. Он сам постоянно наблюдает за всеми работами и ежедневно прохаживается по своим владениям с толстою сучковатою палкою в руке, которая, как и сам он, не остается в бездействии.

Захар Михайлыч строг, но это не мешает красносельцам любить его и называть добрым барином.

И у Захара Михайлыча, точно, доброе сердце. Когда дело спорится и крестьяне его работают охотно, дружно, он с любовию смотрит на них, опираясь на свою палку, и маленькие глазки его прыгают от удовольствия.

– Ай да ребята! – покрикивает он, – молодцы… – Захар Михайлыч часто употребляет поговорку, без которой коренной русский человек обойтись никак не может. Поговорка эта имеет необыкновенное свойство одушевлять и поощрять крестьян к труду. Работа, ободряемая барским словом, закипает еще дружнее и веселее, и сам Захар Михайлыч иногда, расходившись, сбрасывает с себя сюртук и начинает подмогать своим подданным, да так, что пот дождем каплет с его барского чела… Дворня в сельце Красном многочисленна, как и во всех наших деревнях, но зато у Захара Михайлыча и из дворовых никто не сидит без дела. Тунеядцам нет места в сельце его. Он не гнушается надсматривать и за детьми и за бабами, чтобы и они не проводили время в праздности. Он никогда не выходит из дома без цели и решительно не понимает, что такое прогулка для удовольствия. Красоты природы не существуют для него; он даже питает просто что-то враждебное к живописным местоположениям.

До чтенья Захар Михайлыч не охотник, он читает мало, и то разве, когда бывает болен (что случается с ним очень редко), и ему все равно, что ни читать.

В обращении своем он прост, охотно протягивает руку всем, и равным себе и низшим, и со всеми говорит одинаковым голосом и тоном, несмотря на свое генеральство. Это, впрочем, не нравится никому – и про него говорят, что он не имеет никакого обращения и достоинства и не умеет вести себя соответственно своему званию.

Мужчины в губернии вообще его не слишком жалуют, потому что он любит резать правду в глаза, не соблюдая никаких приличий, и более всех кричит и горячится на выборах; но зато дамы (и преимущественно маменьки) чрезвычайно расположены к нему…

Захар Михайлыч, как близкий сосед, часто посещал село Сергиевское. Он был очень доволен приездом Сергея Александрыча, потому что в свободное от хозяйственных занятий время любил поболтать с хорошим человеком о суете мирской. Захар Михайлыч вообще сходился с людьми скоро, потому что не углублялся в разбор их внутренних качеств. Люди в понятии его разделялись на добрых и злых, на честных и бесчестных: других разделений он не признавал и не слишком уважал ум и образованность.

Фамильярное обращение Захара Михайлыча сначала не нравилось Сергею Александрычу, но потом он примирился с этим.

Григорий же Алексеич просто не терпел Захара Михайлыча.

– Несноснее этого человека я ничего вообразить не могу, – говорил он Сергею Александрычу, – я решительно не пустил бы его на порог дома: болтает без умолку, надоедает глупыми вопросами, пошлая, самодовольная рожа…

День за днем уходил быстро, наступила осень. Поправка дома Олимпиады Игнатьевны пришла к окончанию. Начались приготовления к переезду. Наташе тяжело было оставлять Сергиевское. Накануне переезда она в последний раз обошла весь сад, прощаясь с ним. Дорожки были устланы желтыми листьями; георгины, которыми она любовалась за три дня перед этим, поблекли и почернели от мороза. Наташе было грустно, и она долго сидела и плакала на той поляне, где Григорий Алексеич в первый раз признался ей в любви.

Сергей Александрыч, располагавший возвратиться осенью в Петербург, должен был остаться в своей деревне на неопределенное время. Он от нечего делать занимался охотой и метал банк двум соседям-помещикам, которые почти поселились у него. Григорий Алексеич ездил в село Брюхатово сначала довольно часто, но с каждым разом возвращался оттуда все более и более в мрачном расположении духа. Он уже не мог говорить с Наташей наедине так свободно, как в Сергиевском.

Олимпиада Игнатьевна обращалась с ним уже несравненно холоднее и начинала находить в нем большие недостатки. Все это произошло, между прочим, оттого, что Петруша, оскорбленный Григорьем Алексеичем, отзывался о нем с невыгодной стороны. Петруша даже наушничал маменьке на сестру. Он знал, что играет роль не совсем благородную, но находил для себя тысячу оправданий.

«Я должен спасти Наташу, – утешал он самого себя, – и я спасу ее во что бы то ни стало! употреблю для этого все средства. К доброй цели можно смело идти путями окольными и не совсем чистыми… Я уже, слава богу, вышел из периода прекраснодушия… Наташа увлечена безумною страстию. Она стоит на краю бездны… но я сзади ее, я сторожу ее движения, я не допущу ее до погибели… Нет! такие фразеры, как этот Григорий Алексеич, теперь не проведут меня!»

Охлаждению Олимпиады Игнатьевны к Григорью Алексеичу невольно способствовал также и Захар Михайлыч, который после переезда их из Сергиевского стал довольно часто посещать их. В голове Олимпиады Игнатьевны блеснула новая, смелая мысль, что, может быть, Захар Михайлыч ездит недаром, хотя он, правду сказать, не подавал ей ни малейшего повода к этой мысли. Захар Михайлыч, по-видимому, не обращал никакого внимания на Наташу и почти ни слова не говорил с ней. Он все рассуждал с самой Олимпиадой Игнатьевной, и по большей части о делах хозяйственных, а иногда раскладывал вместе с нею гранпасьянс; но предчувствия любящего материнского сердца редко бывают обманчивы. Однажды Захар Михайлыч сказал Олимпиаде Игнатьевне:

– Знаете ли вы, о чем я хочу поговорить с вами? – Угадайте-ка… Бьюсь об заклад, что не угадаете.

– О чем же, батюшка? – спросила Олимпиада Игнатьевна.

– Я – ведь вы меня знаете – человек военный, – продолжал он, – и не люблю никаких предисловий, а режу всегда напрямик… Отдайте-ка за меня вашу дочку, Олимпиада Игнатьевна, право. Она мне очень нравится: девушка милая, скромная… – Захар Михайлыч остановился.

Олимпиада Игнатьевна смотрела на Захара Михайлыча, как будто не веря ушам своим.

– Ну, что же вы на это мне скажете?

– Боже мой! – воскликнула Олимпиада Игнатьевна, зарыдав, – дайте мне немножко прийти в себя… Ах, батюшка мой, Захар Михайлыч… Ах, боже мой, боже мой!.. Я… я никогда и думать не смела о такой чести. Мне этого и во сне-то пригрезиться не могло. Да стоит ли того моя Наташа?

– Эх, к чему это говорить, Олимпиада Игнатьевна, – возразил Захар Михайлыч, который не любил пустословья и слезных сцен. – Я вам скажу откровенно, у меня давно в голове мысль: что же, в самом деле, для кого я тружусь, для кого все устроиваю, для кого наживаю деньги? Кто помянет меня за все это? Близких родных у меня нет, а дальняя родня… бог с ней! Я знаю, что они, как вороны крови, ждут моей смерти; да к тому же что я за дурак, чтоб оставить им свое состояние? К тому же мне, признаться, последнее время что-то скучновато стало жить одному. Я человек простой, без затей, а Наташа ваша, кажется мне, предобрая. Поверьте, что она не будет со мною несчастлива… Ну, хотите ли иметь меня своим зятем? отвечайте просто.

– Поверьте, батюшка, – произнесла Олимпиада Игнатьевна голосом, дрожавшим от волнения, и воздев руки горе, – поверьте, что предложение ваше я почитаю не иначе, как неизреченным божеским милосердием к нам. Я не знаю… я…

– Так, стало быть, вы согласны? – перебил Захар Михайлыч, – это-то я и хотел знать… Ну, так, стало быть, по рукам, любезнейшая Олимпиада Игнатьевна, – так, что ли?

Он протянул ей свою большую и жилистую руку, которую она пожала крепко и с чувством и потом бросилась к нему на шею обнимать и целовать его.

Захар Михайлыч посидел еще после этого немного и потом взял свой картуз.

– У меня есть кое-какие делишки, – сказал он, прощаясь с Олимпиадой Игнатьевной, – прощайте, любезная теща. Мне нужно поспеть домой засветло.

Он уже сделал шаг к порогу и вдруг произнес: «Ба, ба, ба!» – и вернулся, как человек, забывший перчатки или шляпу, или что-нибудь подобное.

– Позвольте-ка, а согласится ли еще ваша Наташа-то быть моею женою? Это я и упустил совсем из виду. Ведь надо узнать ее согласие, иначе нельзя.

– Можете ли вы сомневаться в этом? – вскрикнула Олимпиада Игнатьевна.

Захар Михайлыч несколько призадумался.

– Ну, да ведь бог их знает! молодые девушки не больно жалуют нашу братью, стариков.

– Что это вы говорите такое? Уж будто вы себя стариком почитаете? Как вам не грех!.. Наташа моя девушка благоразумная, и притом покорная дочь.

– То-то, то-то!.. Вы уж, пожалуйста, переговорите с ней обо всем, объясните ей все; я не берусь за это, я не мастер говорить, особенно с девушками.

Когда Захар Михайлыч уехал, Олимпиада Игнатьевна отправилась к себе в спальню. Там у постели ее стоял кивот с наследственными образами в старинных окладах, перед которыми теплилась неугасаемая лампада. Она стала на колени перед этими образами и молилась с чувством, горячо и долго.

Помолившись, она кликнула к себе Наташу.

– Друг мой Наташенька, – произнесла она в волнении, – друг мой милый… – и залилась слезами, прижав ее к груди.

Давно, а может быть и никогда, Олимпиада Игнатьевна не прижимала дочь к своей груди так крепко.

– Господь услышал мои грешные молитвы, – продолжала Олимпиада Игнатьевна, – и награждает тебя через меру за твое послушание, за твою покорность матери. Папенька – то твой, голубчик, не дождался этой минуты. Ну, пусть он хоть оттуда порадуется нашему счастью!

Олимпиада Игнатьевна остановилась и утерла слезы. Наташа с беспокойством смотрела на нее. Но Олимпиада Игнатьевна взяла ее за руку и сказала нежным голосом, указав на диван:

– Сядь сюда, ангел мой… – потом осмотрелась кругом, приперла дверь и, наконец, села возле Наташи. – Я должна поговорить с тобой серьезно. Ты у меня доброе, благоразумное дитя… – и она погладила Наташу по головке. – Ты всегда была моим утешением. Я уверена, что ты примешь так, как следует, то, что я скажу тебе… Захар Михайлыч приезжал к нам сегодня затем, чтобы просить у меня руки твоей. Ты понимаешь, Наташа, как нам должно быть лестно такое предложение. Захар Михайлыч с именем, генерал, богат, пользуется всеобщим уважением, и притом всем известно, что у него доброе сердце. Лучшего мужа тебе нельзя найти. С ним ты будешь счастлива; он не то, что эта молодежь. Он человек солидный, прекрасных правил, отличной нравственности. Что касается до меня, я уже дала ему полное согласие и готова хоть сию минуту благословить вас; но он желал, чтобы я переговорила с тобою, друг мой.

Олимпиада Игнатьевна, окончив это, посмотрела на Наташу, ожидая ее ответа.

Наташа молчала. Она как будто окаменела от слов маменьки.

– Что же ты скажешь на это? – спросила ее Олимпиада Игнатьевна.

– Да я не знаю его, я никогда не говорила с ним двух слов… – сказала Наташа.

– Так что ж? Наговоришься после, мой друг…

– О нет, маменька! – вскрикнула Наташа. – Я не могу любить этого человека, я не знаю его. Маменька! я должна теперь высказать вам все… Вы не захотите моего несчастья. Вы поймете меня…

Наташа, рыдая, бросилась на грудь к Олимпиаде Игнатьевне и произнесла:

– Я люблю Григорья Алексеича, я никогда не пойду ни за кого на свете, кроме его.

– Так ты решишься выйти замуж без моего благословения и согласия?

– Он также любит меня, – продолжала Наташа, – он хотел говорить с вами… Вы благословите нас?

– С этой минуты нога его не будет на пороге моего дома, – произнесла Олимпиада Игнатьевна решительно, – потому что с этой минуты ты невеста Захара Михайлыча. Понимаешь?..

– Нет, – сказала Наташа еще с большею решительностью и силою, – я никогда не буду его невестою…

Олимпиада Игнатьевна посмотрела на Наташу, как будто желая удостовериться, не помешалась ли она.

– Наташа! Наташа! что это значит! Ты хочешь убить меня? Наташа!

– Что же вам угодно от меня? – спросила Наташа, совершенно потерянная.

– Как! и ты еще спрашиваешь, что мне угодно?.. Я хочу, чтобы ты повиновалась мне! я больше ничего не хочу, больше ничего от тебя не требую…

– Маменька, простите меня. Я не могу, это не в моей власти. – Наташа бросилась к ногам матери.

– Прочь от меня, неблагодарная! Ты убила меня! – закричала Олимпиада Игнатьевна, шатаясь…

СкороКнижный режим