Три

Близость может стать тяжким бременем для тех, кто впервые переживает ее после долгой жизни в гордом одиночестве и внезапно понимает, что до сих пор их мир был неполон. Обретение блаженства неотделимо от страха лишиться его. Эти двое сомневаются в своем праве возлагать на кого-то ответственность за свое счастье; они тревожатся, что любимому их благоговение докучает; они боятся, что томление исподволь исказит их черты. Вот так, под воздействием всех этих забот и опасений, они замыкаются в себе, и новообретенная радость общения оборачивается более глубокой формой одиночества, когда они уже решили, что оставили его в прошлом. Подобный страх Хелен почувствовала в муже вскоре после свадьбы. Зная, что беспомощность может перерасти в скрытую злобу – известно, что тот, кто себя недооценивает, в результате станет обвинять других в своей несостоятельности, – она делала все возможное, чтобы развеять тревоги Бенджамина. И даже если забота о его спокойствии означала в итоге гарантию ее собственного, мотивы Хелен были не совсем эгоистичными. Она искренне прониклась теплотой к Бенджамину и его тихим привычкам. Но, будучи сама по натуре тихоней, она с трудом находила нужные слова, верные жесты или хотя бы подходящие обстоятельства для выражения своих добрых чувств, которые (и в этом, как она понимала, была главная загвоздка) ни в коей мере не могли сравниться с его робкой страстностью.

После краткой помолвки последовала зимняя, вопреки традициям, свадьба. Миссис Бревурт, как ни старалась, не смогла добиться, чтобы они подождали хотя бы до ранней весны. Подобным же образом, когда дело дошло до свадебной церемонии и приема, ее возмущенные возгласы пропали втуне. Бенджамин и Хелен поженились в гостиной, где впервые заговорили друг с другом, в присутствии лишь Кэтрин Бревурт и Шелдона Ллойда, который, судя по всему, был рад развеять любые слухи о его прежних попытках приударить за невестой. Все немногочисленные гости, приглашенные на обед после церемонии, были из числа друзей Кэтрин и Шелдона. Едва стало известно о помолвке, Хелен почувствовала, как все они переменили свое отношение к ней. Прежде люди, пытавшиеся как-то преодолеть дистанцию, что она установила между собой и миром, делали это довольно бесцеремонно. Теперь же такая дистанция сделалась явным символом ее нового положения. Люди преодолевали эту пропасть на цыпочках, пытаясь каждым своим неуверенным шагом убедить себя, что им действительно позволено к ней приближаться. Ее молчание, часто принимавшееся за застенчивость или надменность, теперь, как она видела, стали относить на счет ее нового положения, а неумение скрыть скуку сделалось вдруг признаком утонченной отстраненности – такой важной персоне не пристало проявлять интерес к чему бы то ни было. Все от нее ожидали и даже жаждали, чтобы она внушала трепет. Но только на свадебном обеде, на котором она впервые предстала как миссис Раск, она почувствовала в полной мере то ханжеское подобострастие, которое отныне должно будет окружать ее всю оставшуюся жизнь.

Следующим утром молодожены встретились за завтраком, не проронив почти ни слова. Хелен взглянула с облегчением на мужа по другую сторону стола и прониклась уверенностью, что может не опасаться физической или душевной боли, если все их ночи будут такими, как эта. Бенджамин, почувствовав на себе ее взгляд, разбил яйцо с особой бережностью, пытаясь скрыть, что пребывал в том же смятении и смущении, как и выходя из спальни жены.

Их не прельщала идея свадебного путешествия, но Бенджамин все же взял двухнедельную паузу в работе, чтобы они могли провести краткий медовый месяц у себя дома. Надо заметить, что сам хозяин знал свой дом ненамного лучше, чем его молодая жена, поэтому им было чем заняться. Перед домом с утра до вечера слонялись репортеры, и некоторые ставили на другой стороне улицы камеры на штативах, надеясь запечатлеть молодоженов в одном из окон. Хелен с Бенджамином бродили по комнатам, строя туманные, сомнительные планы на их счет. Так они дошли до третьего этажа. Осмотрев малую гостиную, кабинет и несколько спален, они остановились посреди коридора – этакого туннеля из дерева и дамаска, усиливавшего каждый звук, но приглушавшего их голоса. Бенджамин сделал попытку увести Хелен от двери в конце коридора, сказав, что туда им лучше не заходить. Хелен склонила голову набок и прищурилась: это еще почему? Бенджамин сказал, что это боковая дверь в его контору, и замолчал. Хелен не сдержала чуть напряженного вздоха. Бенджамин отвернулся от двери и сказал, что ему бывает трудно выйти оттуда. Тем не менее Хелен обошла его и, открыв дверь, увидела одно из самых просторных помещений во всем доме, задуманное, чтобы впечатлять и поражать, но не достигавшее этой цели, поскольку все там выглядело неживым и нетронутым. Да, комната поражала размерами, но в ней не было ни бумаг, ни папок, ни пишущих машинок, ни иного несомненного признака работы. И возникало это впечатление не просто потому, что все там было таким убранным, а потому, что там по большому счету было нечего убирать. Сначала Хелен не могла понять, что же это за контора, из которой Бенджамин, по его словам, с трудом мог выйти, а потом заметила в укромном уголке, возле камина размером с беседку, стол, а на нем – телефон и стеклянный колпак, накрывавший устройство наподобие часов или барометра, и догадалась, что это биржевой телеграфный аппарат, так называемый тикер. Ковер перед ним был протерт до основы.

Бенджамин снова сделал попытку уйти прочь, сказав, что там не на что смотреть, но Хелен снова настояла на своем. Бенджамин, отводя взгляд от жены, робко поинтересовался, не находит ли она свой новый дом и обстоятельства гнетущими. Возможно, если она как-то поменяет обстановку по своему вкусу, ей станет легче освоиться в новой жизни? На это она ничего не сказала, и он подтвердил, что да, им, пожалуй, придется провести кое-какие преобразования. Обновления. Она коснулась его плеча, улыбнулась и сказала с ласковой безмятежностью, что ей, как и ему, нет дела до таких вещей. Он не знал, как ответить на такое неожиданное проявление участия. Она кивнула на тикер и сказала, прежде чем выйти из комнаты, что они увидятся за обедом.

Во время войны Хелен не имела возможности связаться с отцом в клинике доктора Балли в Швейцарии. Когда же регулярную связь восстановили, через месяц-другой после ее свадьбы, она получила в ответ на свой последний запрос потрясшее ее короткое письмо на немецком, из которого следовало, что мистер Бревурт покинул клинику вскоре после того, как его зарегистрировали. Он никого не уведомил и просто исчез среди дня, во время ухода за садом. Персонал тщательно обыскал окрестности, но не смог найти его. Врач, подписавший письмо, выражал сожаление о задержке с этим печальным известием и пояснял, что, даже если бы почтовая служба не пострадала от войны, у них все равно не было адреса ближайших родственников, пока они не получили письма миссис Раск.

Хелен не могла припомнить, когда плакала последний раз, а теперь рыдала, сама себе поражаясь. Частью сознания, невосприимчивой к горю, она понимала, что это вполне естественно – оплакивать потерю родителя, и была близка к тому, чтобы счесть свои слезы следствием некоего безусловного рефлекса, не затрагивавшего, однако, ее чувств. Этой же своей частью она испытывала явное облегчение оттого, что отец с его несгибаемыми догмами и тягомотным безумием скрылся. Но куда? И с этим вопросом скорбь захлестнула ее целиком. Его могло убить взрывом или шальной пулей; он мог замерзнуть насмерть; мог умереть от голода. Но мог и выжить, превратившись в бормочущего идиота, бродящего по сельской местности или просящего милостыню на городских улицах, не зная местного языка. Нельзя было исключать и того, что к нему вернулся разум и он завел новую семью, списав спутанные воспоминания о дочери на одну из галлюцинаций, изводивших его во время болезни. Так или иначе, одно было несомненно: Хелен потеряла отца.

Как только Бенджамин узнал об исчезновении мистера Бревурта, он связался со своими европейскими партнерами и поручил им нанять сыщиков, чтобы прочесать весь континент. Хелен знала, что это ни к чему не приведет, но не отговаривала мужа, давая ему проявить заботу о ней. Она поблагодарила его и попросила не говорить об отце ее матери, которая наконец-то жила счастливо после стольких лет тревог и волнений. Но, кроме того, Хелен хотелось посмотреть, коснется ли когда-нибудь миссис Бревурт своего мужа в разговоре. Она не коснулась.

Кэтрин Бревурт заняла на постоянной основе квартиру на Парк-авеню, которую Бенджамин выкупил для нее у Шелдона Ллойда. Ее светский круг существенно расширился после свадьбы Хелен, и ее вечера никогда еще не имели такого успеха. Не приходилось сомневаться, что большинство новых гостей на ее soirées питали надежду познакомиться с неуловимым зятем миссис Бревурт. К чести Кэтрин надо сказать, гости продолжали посещать ее салон и после того, как понимали, что никогда не увидят там мистера и миссис Раск. Хелен перестала бывать на вечеринках матери после того, как переехала к Бенджамину, не только потому, что ей никогда не нравились светские мероприятия, но и потому, что общаться с матерью после помолвки ей становилось все труднее. Она понимала, что новообретенная эксцентричность миссис Бревурт, ее возросшая фривольность, нарочитая дерзость и беспричинная вычурность были не просто проявлением безудержной радости, а своеобразной приукрашенной агрессией, направленной непосредственно на Хелен как вызов и как урок: «Вот как ты должна жить». Наиболее красноречивыми, хоть и бессловесными, заявлениями ее матери были счета и квитанции. Вечеринки миссис Бревурт (включая ее гардероб, предметы интерьера, цветочные композиции и арендуемые автомобили) сделались весьма экстравагантными, и все счета приходили на адрес конторы Бенджамина. Их оплачивали без возражений или хотя бы вопросов, но Хелен распорядилась всегда пересылать их ей после оплаты и хранила, словно стопку безответных писем матери.

За первые несколько лет после свадьбы состояние Расков небывало возросло. Он и его сотрудники стали проводить феноменальное количество сделок в самом широком спектре инструментов с точностью, какую многие его коллеги находили необъяснимой. Не все эти сделки поражали воображение, но в совокупности даже незначительная прибыль от каждой составляла внушительные цифры. Уолл-стрит поражалась точности Раска и его систематическому методу, который не только обеспечивал стабильный доход, но и служил примером строжайшей математической элегантности – безличной формы красоты. Коллеги считали его провидцем, мудрецом, наделенным сверхъестественными способностями, который просто не мог проиграть.

Как раз тогда Хелен стала понимать то, в чем Бенджамин уже давно убедился: уединенность требует публичного фасада. Поскольку совсем избежать общественной жизни не представлялось возможным, Хелен решила извлечь из этого пользу. Вместо того чтобы последовать примеру матери, который вполне соответствовал бесшабашному духу времени, она включилась в бесчисленные благотворительные программы. В течение нескольких лет больницы, концертные залы, библиотеки, музеи, приюты и университетские отделения по всей стране украсились благодарственными табличками с фамилией Расков.

Поначалу благотворительность была для Хелен лишь частью ее общественного образа. Но постепенно у нее развился неподдельный интерес к меценатству. С самого замужества она могла свободно предаваться своей любви к литературе, унаследованной от отца и возросшей во время путешествий по Европе. Особенный интерес она питала к живым авторам, хотя поначалу избегала встреч с ними, решив для себя, что расхождение между творчеством и его автором не вызовет ничего, кроме разочарования. Но в ответ на ее поддержку многие из писателей стали давать советы и предлагать дела, достойные ее щедрости. Казалось неразумным не прислушиваться к их мнению. С их помощью благотворительные начинания стали приносить максимум пользы, и сфера ее деятельности расширялась. Она познакомилась с выдающимися художниками, музыкантами, романистами и поэтами современности. И, к немалому своему удивлению, стала с нетерпением ожидать встреч со своими новыми знакомыми. Раньше Хелен не получала удовольствия от общения. Но теперь, в кругу подходящих собеседников, она наслаждалась их выразительной речью, эрудицией и богатым словарным запасом, хотя сама предпочитала слушать, а не говорить, чтобы позже записывать в дневник (к тому времени он насчитывал уже несколько толстых тетрадей) наиболее яркие и глубокомысленные замечания. Объединив свою страсть к искусству с благотворительностью, она отметила, что примирила интеллектуальную неугомонность отца с общительностью матери.

Но, как бы ни было ей приятно общаться с художниками, ничто не волновало ее сильнее, чем исследования и лечение психических заболеваний. Она считала неразумным и непростительным, что медицинские науки, достигшие во всех областях такого прогресса, так пренебрежительно относятся к психиатрии. В этом направлении она тесно сотрудничала с мужем, который всегда проявлял живой интерес к химическому и фармацевтическому секторам и инвестировал в них значительные средства во время войны. Он был держателем контрольного пакета акций двух американских компаний по производству лекарств и владел крупным пакетом акций «Фармацевтики Хабера» в Германии, приобрести который ему помог Шелдон Ллойд незадолго до того, как познакомился с Хелен в Цюрихе. Для этих компаний первоочередной задачей стала разработка эффективных лекарств от широкого спектра психических расстройств, лечившихся до тех пор почти исключительно морфином, хлоралгидратом, бромидом калия и барбиталом. То обстоятельство, что множество солдат вернулись с фронта морально искалеченными, с явными признаками психических травм – и не было действенных способов устранить их симптомы, – придавало этим исследованиям особую неотложность.

Хелен с Бенджамином не жалели времени на изучение отчетов своих компаний и встречи с учеными. Оба они отличались всеядным умом (гибким, быстрым, ненасытным) и все схватывали на лету. Довольно скоро они уже могли читать весьма заумные статьи и академические трактаты и бегло обсуждать их. Им искренне хотелось разбираться в новейших открытиях в области химии, а кроме того, в фармакологии они наконец нашли общий интерес и могли увлеченно обсуждать ее, одновременно восторгаясь интеллектуальными достоинствами друг друга.

С первых дней знакомства каждый из них восхищался умом другого и, сверх того, способностью понимать молчание другого и ценить свое свободное пространство, так много значившее для них. В то время как Бенджамин погружался в свою работу, Хелен была вольна расширять горизонты своего литературного мира. Каждую неделю она получала ящики и коробки, полные книг, и должна была где-то размещать их. Одна из двух переделок, которым она подвергла их дом, началась с того, что она избавилась от занимавших библиотеку декоративных книг в сафьяновых переплетах, с корешками в идеальном состоянии. Хелен заставила полки своими книгами и создала настоящую читальню. Когда кончилось место, она снесла две стены; когда же ее собрание разрослось сверх всякой меры, она наняла библиотекаря. И стала проводить в своей библиотеке чтения, лекции и неформальные собрания.

Другая переделка состояла в том, что один из салонов Хелен превратила в камерный концертный зал. Любовь к концертам Раски открыли в себе, можно сказать, случайно. То, что началось как компромисс – музыкальные вечера, как они сообразили, давали идеальную возможность выйти «в люди», уберегая от участия в пустых разговорах, призванных заполнять неловкие паузы, – переросло в страсть. Развив у себя вкус к камерной музыке, они перенесли этот принцип в свои отношения. Они устраивали у себя дома частные концерты, что давало им возможность побыть вместе, без лишних слов, разделяя эмоции, не направленные на них лично, существовавшие как бы сами по себе. Именно в силу их упорядоченности и опосредованности для Бенджамина и Хелен это были самые интимные моменты.

Их вечерние концерты стали своего рода легендой в музыкальном сообществе и не только благодаря калибру приглашаемых исполнителей и немногочисленной, избранной публике. Не больше двух десятков человек получало приглашения на ежемесячные концерты, и тем не менее значительная часть нью-йоркского общества утверждала, что регулярно их посещает. В числе гостей бывали бизнесмены, мучившие себя Брамсом, чтобы их хозяин не мучил себя болтовней ни о чем. Но большую часть слушателей составляли новые знакомые Хелен из музыкальных и писательских кругов. Первые несколько сезонов светские беседы после музыки недвусмысленно не поощрялись. Как только стихали аплодисменты, Хелен благодарила музыкантов и гостей, и они с мужем уходили. Но по мере расширения благотворительной работы музыкальные вечера все теснее с ней переплетались. Под конец «Песен» Брамса к Хелен мог подойти писатель, чтобы закончить обсуждение библиотечной программы; в антракте цикла сонат для виолончели к ней приближался кто-нибудь из музыкантов, чтобы сообщить об оркестре, нуждавшемся в средствах; после квинтета для кларнета молодой композитор, понимающий, что, по всей вероятности, больше никогда не переступит порога ее дома, набирался храбрости и просил о покровительстве. Со временем такие беседы становились все пространнее, пока не сделались частью программы. После каждого выступления Хелен стала подавать фруктовые соки – сухой закон никак не сказывался на привычках Расков, – и люди задерживались до полуночи. Бенджамин никогда не оставался на этих скромных коктейльных вечеринках, обретших почти такой же мифический статус, что и сами концерты, и всегда первым желал всем спокойной ночи.

Дисциплина, творческий подход и механическая непреклонность стали первостепенными факторами – в числе многих прочих – нового уровня успеха Бенджамина Раска. Его процветание соответствовало оптимизму «ревущих двадцатых». Мир никогда еще не знал такого экономического роста, как в Америке 1920-х. Производство возрастало рекордными темпами, как и прибыль. Производительность, и прежде немалая, была на подъеме. Автомобильная промышленность едва поспевала за ненасытной жаждой скорости, охватившей всю нацию. Индустриальные чудеса эпохи рекламировались от побережья до побережья по радиоприемникам, и каждый хотел их иметь. Начиная с 1922 года стоимость ценных бумаг, казалось, росла вертикально. Если до 1928 года почти никто не мог представить, чтобы на Нью-Йоркской фондовой бирже торговались пять миллионов акций в день, уже во второй половине того же года этот потолок стал почти плинтусом. В сентябре 1929-го индекс Доу закрылся на самом высоком уровне в истории. Как раз в те дни профессор Йельского университета Ирвинг Фишер, ведущий авторитет по экономике в стране, заявил, что цены на акции «достигли, по-видимому, постоянного высокого плато».

Благодаря мягкому надзору правительства и его нежеланию нарушать этот прекрасный коллективный сон возможности были у каждого, кто видел их и использовал. К примеру, Раск через свои банки занимал наличные у Федеральной резервной системы Нью-Йорка под пять процентов, а затем ссужал их на рынке до востребования по меньшей мере под десять, а то и до двадцати процентов. Так уж получилось, что в то время маржинальная торговля – покупка акций на деньги, взятые взаймы у брокерских фирм, под залог тех же ценных бумаг – взлетела примерно с одного до семи миллиардов долларов, что недвусмысленно указывало на то, что подтянулась широкая публика и люди, большая часть которых не имела об акциях никакого понятия, спекулировали деньгами, которых у них не было. Однако Раск, похоже, уверенно обгонял всех на шаг. Его первый инвестиционный фонд опередил распространение подобных учреждений в конце двадцатых годов по крайней мере на полдесятилетия. Полагаясь на свою славу финансового гения, Раск оценивал свой портфель значительно выше рыночной стоимости акций, содержавшихся в нем. А кроме того, будучи одновременно инвестиционным банкиром и спонсором нескольких фондов, он мог производить какие-то из тех же ценных бумаг, которые продавал, и неоднократно выпускал обычные акции, которые разом покупал (или распределял среди привилегированных инвесторов), а затем продавал физическим лицам за сумму, до восьмидесяти процентов превышавшую изначальную покупную стоимость. Когда же ему хотелось избежать пристального внимания Нью-Йоркской фондовой биржи, он торговал в Сан-Франциско, Буффало или Бостоне.

Все без исключения чувствовали себя вправе приобщиться к процветанию, правившему страной в течение десяти лет по окончании войны, и пользоваться сопутствовавшими чудесами техники. И Раск подпитывал это чувство безграничных возможностей, создавая новые кредитные учреждения и банки, предоставлявшие наличные деньги на заманчивых условиях. Эти банки (между ними периодически возникала фиктивная конкуренция для привлечения клиентов) ничуть не походили на величественные мраморные сооружения с накрахмаленными клерками, издавна внушавшие людям страх. Напротив, это были располагающие помещения с приветливыми кассирами – и всегда находился способ получить ссуду на автомобиль, холодильник или радио. Раск также экспериментировал с финансированием кредитных линий и планов рассрочки для магазинов и производителей, чтобы они могли предлагать эти варианты оплаты своим клиентам. Все эти бессчетные и порой пустяковые долги (от его кредитных служб, банков поменьше и различных кредитных предприятий) объединялись и продавались оптом в виде ценных бумаг. В двух словах: он понял, что отношения с потребителем не заканчиваются приобретением товара – из этого обмена можно извлечь больше прибыли.

Он также создал фонд, предназначенный исключительно для рабочего человека. Для начала было достаточно скромной суммы в несколько сотен долларов на простом сберегательном счете. Фонд покрывал эту сумму (а иногда удваивал и даже утраивал ее), чтобы затем инвестировать в свой портфель и использовать акции в качестве обеспечения. После чего школьная учительница или фермер могли погашать свой долг в рассрочку, ежемесячными платежами. Если каждый имел право на благосостояние, Раск решил, что позаботится о соблюдении этого права.

На пиках и спадах этого бума, когда на торгах творилось безумие, питавшееся оптимизмом или паникой, нередко тикер отставал от рынка. Если объем сделок был достаточно велик, задержка могла превышать два часа, а это значило, что лента, выползавшая из аппарата, могла сразу отправляться в корзину для бумаг. Но именно в такие моменты кромешной тьмы Раск поистине расправлял крылья, словно мог достичь высочайших пиков, лишь летая вслепую. Что в немалой степени подкрепляло его легендарный статус.

Темпы, какими Бенджамин увеличивал свое состояние, и мудрость, с какой Хелен распоряжалась им, воспринимались всеми как подтверждение их тесной связи. Это в сочетании с их скрытностью превращало их в мифических созданий в глазах нью-йоркского общества, которым они так пренебрегали, равнодушием лишь укрепляя свою сказочную репутацию. Однако их семейная жизнь не вполне соответствовала сказке об идеальной паре. Бенджамин восхищался Хелен на грани благоговения. Ее непостижимость внушала ему трепет, и он вожделел ее с каким-то мистическим, почти целомудренным пылом. И год за годом в нем возрастала неуверенность – чувство, незнакомое ему до женитьбы. Если в работе он всегда был собран и решителен, то дома его одолевали робость и сомнения. Он ткал вокруг жены замысловатые гипотезы, прошитые надуманными причинными связями, стремительно разраставшиеся в обширные сети предположений, которые он то и дело расплетал и сплетал заново во всевозможных узорах. Хелен замечала его неуверенность и пыталась его успокоить. Но, как бы она ни пыталась (а она действительно пыталась), она не могла в полной мере ответить взаимностью на чувства Бенджамина. Пусть ее впечатляли его достижения и трогало его обожание, и она всегда относилась к нему с добротой, заботой и даже нежностью, существовала небольшая, но неотвратимая сила, весьма похожая на магнитное отталкивание, заставлявшая ее отшатываться от него, когда он хотел близости. Она никогда не была холодна к нему или черства – напротив, она была чуткой и по-своему любящей спутницей. Однако он с самого начала понимал, что чего-то между ними не хватает. И она, понимая, что он это понимает, пыталась возместить это всевозможными, но так или иначе недостаточными способами. Бенджамин никогда не получал полного удовлетворения.

Несмотря на такой тихий разлад, они смогли построить крепкий брак. Возможно, эта крепость отчасти была следствием несовпадения, побуждавшего их как-то восполнить его. Но между ними существовала и прочная связь. Они оба понимали, невзирая на свои различия, что подходят друг другу, как никто другой. Пока они не познакомились, ни он, ни она не знали никого, кто принял бы их такими, какие они есть, без всяких условий. Любое взаимодействие во внешнем мире требовало от них некоего компромисса. Но между собой они впервые в жизни испытали облегчение оттого, что не было нужды как-то подстраиваться друг под друга, соблюдать какие-то условия или тратить душевные силы на чувство неловкости, возникавшее в иных случаях. И, что еще важнее, в своих отношениях они открыли радость взаимной признательности.

Если в ближнем кругу Раски всегда оставались загадочной притчей во языцех, то внимание к ним публики ослабевало по мере отдаленности. Высосанные из пальца истории о жизни супругов на страницах светской хроники и таблоидов становились короче и появлялись реже, пока наконец совсем не исчезли; фотографы, поначалу кишмя кишевшие вокруг их дома, рассеялись; случайные и донельзя зернистые фотографии молодоженов, снова и снова появлявшиеся в надуманных репортажах, перестали мелькать в кинохронике. Бенджамин, чьи деловые интересы неуклонно расширялись, регулярно появлялся в периодике, но не прошло и года, как газеты потеряли интерес к миссис Раск, кроме как в связи с ее благотворительной деятельностью. Одна у себя дома (Бенджамин приходил с работы все позже), почти не узнаваемая на улице, впервые обретшая единомышленников, с которыми, казалось, она могла дружить, Хелен наконец вела такую жизнь, о какой не смела и мечтать.

Несмотря на то что Бенджамин поначалу думал о наследнике, они не видели необходимости обсуждать причины своей бездетности.

Большинство из нас предпочитают считать свои победы личными заслугами, а поражения – неудачными стечениями обстоятельств. Нам нравится видеть себя победителями, но не проигравшими – уж лучше быть жертвами злого рока.

В последнюю неделю октября 1929 года большинству спекулянтов – от влиятельного финансиста в центре Манхэттена до домохозяйки в Сан-Франциско, играющей на бирже время от времени, – понадобились считаные дни, чтобы превратиться из кузнецов своего успеха, обязанных всем лишь собственной проницательности и непреклонной воле, в жертв глубоко порочной, если не коррумпированной системы, всецело ответственной за их разорение. Падение индексов, эпидемия страха и пессимизма, лихорадочные продажи и повсеместная неспособность соответствовать маржевым требованиям… Что бы ни вызвало этот спад, приведший к панике, одно было ясно: никто из тех, кто участвовал в раздувании пузыря, не чувствовал своей ответственности за то, что он лопнул. Они были невинными жертвами катастрофы, едва ли не природного катаклизма.

Почти как и при Панике 1907 года, целую неделю после краха 1929 года председатели крупнейших банков страны совместно с главой Федеральной резервной системы Нью-Йорка, а также президентами и старшими партнерами главных трастовых компаний и брокерских агентств проводили секретные совещания, пытаясь найти лучшую стратегию по укреплению рынка. И снова, как и в 1907 году, в библиотеке Моргана всю ночь шли разговоры, на этот раз под председательством сына Пирпонта, Джека. И снова они обратились к Раску, рассчитывая на его совет и материальную поддержку. И снова Раск ответил им отказом.

Несмотря на организованную поддержку банкиров, вмешательство промышленников и заверения политиков и ученых, не устававших повторять, что состояние рынка «по существу в норме», акции продолжали стремительно падать. В понедельник, 21 октября, было продано около шести миллионов акций – абсолютный рекорд, выведший из строя все тикеры в стране на два часа. Но это историческое событие затмила истерическая неразбериха последовавших дней. В четверг, 24-го, было продано без малого тринадцать миллионов акций; во вторник, 29-го, более шестнадцати. Тикеры встали почти на три часа. Толпы людей заполонили Уолл-стрит и штурмовали банки и брокерские конторы по всей стране. Когда инвестиционные фонды потерпели крушение и пожрали друг друга, накатила приливная волна продаж, но покупателей не было. Схлынув, эта волна оставила после себя стоячий океан непродаваемых акций и разоренный рынок.

Только одного человека катастрофа, казалось, обошла стороной. Ошеломленным коллегам Раска понадобилось несколько дней, чтобы вполне осознать его положение. Пресса вскоре последовала их примеру. Раск не просто прошел сквозь шторм невредимым – он, по сути, извлек из него колоссальную прибыль. В течение летних месяцев, предшествовавших краху, он постепенно, задействовав дочерние компании, начал ликвидировать свои позиции и покупать золото, поскольку этот актив, привлекаемый и поглощаемый спекуляциями, становился дефицитным как на Уолл-стрит, так и в Лондоне. Что вызывало еще большее изумление, так это точность, с какой он продавал без покрытия огромное количество акций тех самых компаний, которые позже особенно пострадали в кризис. Он договаривался о поэтапных займах акций у бесчисленных брокеров, когда они были на пике, и тут же продавал, пока они еще оставались в цене. Словно он знал, что рынок обвалится, и просто выжидал, пока эти самые акции достигнут дна, чтобы выкупить их за бесценок и вернуть брокерам, получив в процессе баснословную прибыль. Было что-то устрашающее в его неукоснительной систематичности на всех этапах – от выбора компаний и до расчета времени и скрытности сделок. Параллельно с этим он разорвал все остававшиеся связи по долгам, которые объединил и продал в качестве ценных бумаг, и все они вскоре оказались просрочены. Он даже вышел из капитала всех своих фондов, включая и тот, что был учрежден для рабочего человека. В среду, 23 октября, торговый зал биржи накрыл эпический потоп приказов на продажу. Никто не понимал, в чем дело, но, когда всего через два часа Уолл-стрит закрылась, рынок опустился более чем на двадцать пунктов. Следующий день вошел в историю как «Черный четверг». Еще через пять дней, в «Черный вторник», индекс Доу упал на восемьдесят пунктов и акции обесценились на сумму, эквивалентную половине совокупного национального продукта.

Среди всеобщего разорения, в окружении обломков, стоял один лишь Раск. И стоял он в полный рост, выше, чем когда-либо, ведь убытки большинства спекулянтов стали его прибылью. Он всегда умел извлекать выгоду из хаоса и неразберихи, что неоднократно подтверждали его виртуозные операции при задержке тикера, но случившееся в последние месяцы 1929 года не имело прецедентов.

Как только такая картина вполне оформилась, общество не замедлило высказать свое мнение. Это Раск заранее спланировал биржевой крах, говорили люди. Хитростью он разжег безрассудный аппетит к займам, которые, как он знал, невозможно будет погасить. Исподволь сбрасывал свои акции и расшатывал рынок. Искусно распускал слухи и вызывал паранойю. Безжалостно низверг Уолл-стрит и держал под каблуком, устроив распродажи накануне «Черного четверга». Все случившееся – падение цен на акции, неопределенность, игра на понижение, повлекшая за собой панические продажи и в конечном счете крах, погубивший миллионы, – было подстроено Раском. Это его рука направляла невидимую руку рынка.

Несмотря на пламенные речи, карикатуры в журналах и газетах (где Раска изображали, как правило, в виде вампира, стервятника или хряка) и распространение мутных или откровенно сфабрикованных разоблачений его карьеры, никто в здравом уме не верил, что один человек был в состоянии обрушить экономику целой страны – и вместе с ней экономику большей части мира. Однако почти всем хотелось найти козла отпущения, и эксцентричный затворник идеально подходил для этого. Так или иначе, даже если это не он спланировал кризис, не кто иной, как Бенджамин Раск, извлек из него неисчислимые выгоды. В финансовых кругах по всему миру, в том числе среди легионов нажитых им врагов, это вознесло его на заоблачные высоты.

Дорогая Хелен,Вы знаете, как я завалена работой – лекции, обзоры, статьи и прочая суета сует. Кажется, все сговорилось против моего писательства. А мне действительно нужно закончить эту рукопись. Я как никогда сожалею, но должна любезно отказаться от читательской программы в вашей прекрасной библиотеке до конца сезона. Пожелайте мне, пожалуйста, удачи с этим моим паршивым романом!С наилучшими пожеланиями,ВинниУважаемая миссис Раск,Надеюсь, эти несколько строк найдут вас в добром здравии. Вот уже около трех лет, как я устраиваю серии концертов для народа Каталонии, на которых лучшие в мире солисты и дирижеры выступают перед рабочими, фермерами и студентами. Я финансирую Ассоциацию концертов для рабочих, давая частные выступления, очень похожие на то, которое я собирался провести у вас дома на следующей неделе. Узнав недавно в подробностях об ужасном кризисе, сотрясающем вашу страну последние месяцы, я пришел к выводу, что молчание может оказаться уместнее музыки. Этим молчанием я надеюсь почтить бедственное положение американских братьев и сестер каталонских рабочих, для которых в конечном счете и предназначался концерт на следующей неделе. Я надеюсь, вы и ваши гости простите мне эту отмену в последнюю минуту.Искренне Ваш,П. КазальсУважаемая миссис Раск,Большое спасибо за ваше письмо. Хотел бы я отплатить вам за вашу поддержку в течение последнего года-другого. Но, как вы знаете, мой издатель пошел прахом, и бизнес в целом никудышный. Если так подумать, возможно, я ВСЕ-ТАКИ вам отплатил.Стать фермером и выращивать свою еду кажется не такой уж плохой идеей. А не выгорит, буду класть кирпичи. А не выгорит, в Голливуд подамся, писать для кинокартин. Но, может, раньше революция случится.Наилучших вам и вашему мужу,ПепМиссис Раск,Может, вы будете так любезны, что поможете мне в одном споре, завязавшемся намедни со знакомыми поэтами. Куда, по-вашему, Данте определил бы савантов с Уолл-стрит? В четвертый или восьмой круг ада? Жадность или обольщение? Между прочим, это может стать любопытной темой для одного из ваших будущих салонов. Пожалуйста, поделитесь мыслями, если найдется минутка. А если минутки у вас не найдется, меня устроит дайм.Ваш всяко-разно,Шелби УоллесХ дорогая,Извини, что пишу в последний момент. Ужасно простыла. Надеюсь, завтрашнее чтение пройдет удачно.Неизменно,Мод

В течение месяцев, последовавших за крахом, из дома Расков, казалось, откачали весь воздух, оставив лишь напряженную, пронзительную пустоту. Словно сама реальность, независимо от человеческого восприятия, оказалась в полуобморочном состоянии. Люди вокруг Хелен просто исчезали. Впрочем, не все. Те, кто давно пытался приблизиться к ней лишь затем, чтобы подобраться к Бенджамину, воспользовались возмущением общественности, не замедлив показать себя верными сторонниками, достаточно храбрыми и стойкими, чтобы переждать бурю на стороне своих оклеветанных друзей. Но этих подхалимов Хелен удостаивала вниманием не больше, чем раньше. Они не могли заменить ей недавних знакомых, разом отвернувшихся от нее. Без писателей и музыкантов, обогативших ее мир за последние годы, ей пришлось снова довольствоваться тихим внутренним приютом своего детства и ранней юности и черпать утешение в своих давних одиноких привычках: книгах, дневнике, прогулках. В прошлом собственный внутренний мир представлялся ей бескрайним и непостижимо-безмятежным, точно космос. Теперь же он показался ей тесным и плоским. Пусть никто из участников и посетителей чтений и концертов не стал ей настоящим другом, но все вместе, как единая группа, они заняли важное место в ее жизни. Она утратила вкус к одиночеству.

По мере того как город после краха погружался в депрессию, Хелен становилось все труднее выходить из дома. Она понимала, что сторониться обездоленных семей, очередей за хлебом, закрытых магазинов и отчаяния на каждом осунувшемся лице было бы грубым гедонизмом, но понимала и то, что мучения, которые она испытывала, соприкасаясь с этой мрачной реальностью, были попросту одной из привилегий ее положения. Всякий раз, выходя на прогулку, она снова и снова сталкивалась с этим парадоксом – и однажды, гуляя к югу от Центрального парка, она решила, что с нее хватит. Тот день стал особенным. Все началось с давящего ощущения в груди. Напряжения в воздухе. Ей вдруг стало страшно, и она не могла понять, что случилось, а потом почувствовала чужое внимание. На нее глазели. Хмурились. Перешептывались. Отовсюду. Ухмылялись. Матерились. Шикали. Отовсюду. Было бы неудивительно, даже ожидаемо, чтобы отдельные люди узнавали ее и порицали. Но чтобы все? Ненависть звенела в каждом звуке – каждый клаксон, свисток и выкрик проклинал ее. Ненависть струилась из всех окон – из-за каждой занавески и стекла, сверкавшего на солнце, на нее кто-то щурился. Ненависть пропитывала гримасы и жесты прохожих – каждый из них представал перед ней злобным и безжалостным судьей. Разве не плюнула ей под ноги женщина с картонными чемоданами, переходя улицу? Разве газетчик не ругнулся между названием газеты и передовицы? Разве люди не затем переговаривались, чтобы двинуться за ней? Впервые в жизни ее охватил среди бела дня тот же ужас, какой она нередко испытывала по ночам с самого детства. Она понимала, что отчасти враждебность, которую она чувствовала, шагая по Лексингтон-авеню, должна была ей только мерещиться (как и во время бессонных ночей). Но значительная часть ее, вне всяких сомнений, была реальной. И неспособность отличить одно от другого ввергла ее в панику. Мир сделался зернистым; все звуки стали гулкими; кровь разжижалась; воздух загустевал. Все вокруг, куда ни глянь, причиняло боль.

У нее останутся смутные воспоминания о том, как она спешила домой, неуклюже семеня по лужам в неудобной юбке и туфлях. Под чей-то смех.

Хелен была готова принять, более того, искупить истинные причины паники, от которой ей хотелось провалиться сквозь землю в тот день. Она была готова заплатить за те страдания, которые помогли ее мужу разбогатеть сверх всякой меры. Отчасти чтобы наказать себя, она устроила себе домашнее заключение, хотя и понимала, что такое затворничество в значительной мере продиктовано страхом и стыдом, а стало быть, эгоизмом. Тем не менее, даже почти не выходя из дома, она безостановочно трудилась, без остатка отдаваясь благотворительной работе. Она создавала бессчетные рабочие места, строя новое жилье по всей стране (и поселяла практически задаром бездомные семьи), заново открывала фабрики и мастерские, иногда скупая оптом всю их продукцию (и бесплатно раздавала нуждавшимся), давала беспроцентные кредиты предприятиям, обещавшим держать свои двери открытыми (и никогда не требовала взыскания). При всем при этом она старалась сохранять анонимность.

Благосостояние Бенджамина было таково, что он мог без особых раздумий финансировать альтруистические начинания жены. Совершенно равнодушный к окружающей действительности, он не испытывал ни побуждения, ни морального долга помогать кому-либо. В жизни его, неизменно ограниченной работой и домом, ничего не менялось. Для него кризис был не более чем здоровым приступом лихорадки, после которого экономика восстановится, став еще сильнее. Крах в его представлении был ланцетом, вскрывшим гнойник. Хорошее кровопускание было необходимо, чтобы избавиться от опухоли, иначе говоря, чтобы рынок достиг настоящего дна и восстановился на прочном фундаменте. Раску даже приписывали слова о том, что, поскольку в результате кризиса не обанкротился ни один банк, это было всего лишь полезным слабительным средством.

Если он и помогал Хелен в ее начинаниях, то лишь из заботы о ней. За несколько месяцев после кризиса она изменилась – и не в лучшую сторону. Хелен заверяла его, что работа для нее единственное утешение, и он скрепя сердце продолжал финансировать ее проекты, объясняя ее понурый вид нехваткой сна и отдыха. Отчасти он был прав. Хелен действительно почти не спала, но не потому, что ее поглощала благотворительность. Работа, скорее, помогала ей отвлечься от истинных причин бессонницы. Страхи, терзавшие в темноте ее разум, больше не были бессвязными абстракциями. И их не стирал солнечный свет. Даже ее неустанная гуманитарная деятельность, обращавшаяся к более осязаемым источникам ее тревоги, не приносила облегчения. Поскольку теперь, после той прогулки по Лексингтон-авеню, Хелен преследовал страх, что ее мозг мог подтачивать тот же недуг, который охватил, изменил и подчинил себе ее отца. Она чувствовала, что мысли ее текут по-другому, и понимала, что в конечном счете не имеет значения, основано это ощущение на реальности или фантазиях. Важно было то, что она не могла перестать обдумывать свои мысли. Ее размышления отражались друг в друге, подобно параллельным зеркалам – и так до бесконечности: каждый образ внутри головокружительного туннеля смотрел на следующий, задаваясь вопросом, подлинник это или репродукция. Хелен сказала себе, что это начало безумия. Ее разум стал плотью для собственных зубов.

Все больше теряясь в новой, деспотической архитектуре своего мозга и не в силах больше доверять ни своим мыслям, ни памяти, она стала полагаться на свои дневники, которые неуклонно вела день за днем. Она надеялась, что та личность, какой она станет в будущем, сможет понять, читая эти записи, как глубоко она погрузилась в свое помешательство. Узнает ли она себя на странице дневника? Она то и дело обращалась к себе на этих страницах, прося себя поверить, что это на самом деле она написала в прошлом эти слова – пусть даже ее будущая личность откажется это признать; пусть даже, читая, она не сможет узнать свой почерк.

Хелен и раньше не делилась с Бенджамином своими глубинными переживаниями, и, разумеется, не собиралась делать этого сейчас. Понимая серьезность своего состояния, она была рада, что муж был все время так занят работой. После биржевого краха Сенат проводил слушания перед Комиссией по банковскому делу и валюте, «чтобы всесторонне изучить практику фондовых бирж в отношении купли и продажи, а также заимствования и кредитования котируемых ценных бумаг, стоимость таких ценных бумаг и последствия такой практики». Выступление Бенджамина Раска перед членами Семьдесят второго Конгресса является достоянием общественности, и печатная версия его заявления, включенная в 418-страничный том, доступна всем желающим с ней ознакомиться. Эти слушания преследовали формальную цель представить негодующему гражданину нескольких явных злодеев, чтобы он мог покачать головой, глядя на их фотографии на первой полосе своей газеты, пробормотать положенные проклятия и навсегда о них забыть. Никто, по-хорошему, не собирался читать эти стенограммы. Однако те немногие, кто дал себе такой труд, увидели, что многие предположения относительно сделок Раска были недалеки от истины. Его ответы на запутанные вопросы с обвинительным уклоном по большей части сводились к «да, сэр» / «нет, сэр», но они подтверждали, что он действительно сбросил свои наименее надежные каналы инвестирования за месяцы, предшествовавшие падению акций, что он наводнил рынок приказами на продажу за день до «Черного четверга» и весьма эффектно сыграл на понижение перед самым крахом. Несмотря на пылкую риторику его допросчиков, ни одно из его действий, очевидно, не являлось незаконным.

Состояние Хелен ухудшалось, словно следуя извращенной симметрии, по мере того, как Бенджамин достигал все новых высот. Не в силах спать, она ночами напролет бродила по дому. Бенджамин пытался составить ей компанию, но она была против; он набирал прислугу на ночь, но она всех отпускала; он заказывал ей книги из Европы ящиками, но она, если и брала их в руки, страниц не разрезала. Ее указания относительно благотворительной деятельности стали беспорядочными и противоречивыми. Только одно, похоже, оставалось неизменным: все ее неугомонные перепалки с сотрудниками заканчивались выводом, что они просто мало работают. Она стала выписывать чеки на экстравагантные суммы и санкционировать расходы, оторванные от реальности. Бенджамин перехватывал подобные распоряжения, позволяя Хелен и дальше отдавать неразумные приказы. Но в итоге эта лихорадочная деятельность ее подкосила. Чувствуя себя раздавленной колоссальными цифрами и запутанными операциями, которые она сама себе придумывала, она отстранилась от своей воображаемой работы. Ее сковало тревожное утомление, и она стала принимать пищу у себя в комнате. Однако сервировочные тележки раз за разом увозили с нетронутыми тарелками. Хелен только пила фруктовые соки, как когда-то на своих вечеринках с коктейлями.

Бенджамин и Хелен достаточно долго работали с врачами и химиками-фармацевтами, пытаясь найти лучшие способы лечения психических расстройств. И к нему пришло понимание, что его женой, возможно, двигал не только альтруизм или память об отце. Тем не менее ему претило привлекать кого-то постороннего, особенно учитывая, что тихая мания Хелен не походила ни на какие симптомы, о которых ему приходилось читать. Бывало, он подслушивал под дверью ее комнаты. Беспокойная тишина внушала ему страх. До него доносился шелест бумаги, и он понимал, что Хелен не спит, а пишет дневник, заполняя страницу за страницей толстые тетради. Бенджамин слишком уважал ее, чтобы совать нос в ее личное пространство, но как-то раз, зная, что она находится в другой части дома, он просмотрел ее дневники. В каждом предложении переплетались немецкий, французский, итальянский и, может, еще какие-то языки (он сомневался, что все они существуют в реальности), образуя косы, которые Бенджамин, ограниченный лишь английским, был не в силах распутать. В одном из дневников ему попалась фотография юной Хелен, которую он никогда не видел. Она стояла среди всевозможного реквизита и чучел животных, а ее глаза, глядевшие прямо в камеру, горели вызовом. Он до странности долго рассматривал фотографию. Он ни разу не смотрел так долго в глаза жене. Она ни разу не смотрела так долго ему в глаза. Преодолев забытье, он убрал фотографию в карман, убедился, что все бумаги лежат на своих местах, и вышел из комнаты. Но, едва закрыв за собою дверь, остановился, снова открыл ее и подошел к столу. Он вернул фотографию в дневник, туда, где нашел ее, и удалился быстрым тихим шагом.

Примерно в то же время – и Бенджамин не мог отделаться от мысли, что она каким-то образом догадалась о его вторжении, – Хелен стала прятать все свои дневники и писала их на ходу. Иногда она что-то тихонько бормотала, словно диктуя сама себе. Ее блуждания становились все менее пространными, пока не ограничились одним этажом, на котором была ее спальня. Однажды утром Бенджамин увидел, как она стоит перед лестницей и смотрит наверх. Казалось, она смотрела сквозь потолок в небо. Она осторожно тронула ногой первую ступеньку, словно погружая пальцы в ледяную или обжигающую воду, и тут же отдернула ногу. Подождала и повторила. Снова подождала и повторила. Затем перешла к лестнице, ведущей вниз, в столовую, и проделала то же самое. Взгляд ее терялся в глубине за пределами нижней лестничной площадки. Несмотря на все ее усилия, кончик туфельки не мог преодолеть края первой ступеньки.

Если Бенджамин и в счастливые годы с трудом находил подход к Хелен, теперь он был в полной растерянности. Чем больше он пытался, заикаясь от волнения, приблизиться к ней, тем дальше она отстранялась. А если он слишком настаивал или проявлял признаки озабоченности, она удалялась к себе в комнаты и не показывалась, пока он не оставлял ее в покое на несколько дней. После очередной такой попытки – он пришел с новыми книгами и предложил почитать ей – Хелен не выходила дольше обычного. Сок возле ее двери оставался нетронутым. На мольбы служанок она не отвечала. Изнутри были слышны ее шаги и шелест бумаги.

После того как Хелен не принимала пищи двое суток, Бенджамин решил действовать. Он сказал ей через закрытую дверь, что взломает замок, если она сейчас же не откроет ему. Он услышал неуверенные шаги, и дверь приоткрылась. Бенджамин отступил на шаг, сраженный прежде всего запахом, а затем внешностью Хелен. Сквозь приторный букет множества духов просачивался запах разложения. Заморгав от неожиданности, Бенджамин не сразу заметил в полумраке комнаты кровь на руках и груди Хелен. Ему не пришлось гадать, откуда взялись раны. Хелен, стоя с изможденно-отстраненным видом, непрестанно расчесывала кровоточившие нарывы. По шее у нее поднималась жуткая экзема, а челюсть поразил красный лишай.

Это сломило дух Бенджамина. Только теперь, увидев эту заразу на теле жены, он понял, что должно было твориться у нее внутри. Удалившись к себе в кабинет, он плакал в одиночестве.

Он решил, что лучше всего будет поговорить с миссис Бревурт, чтобы она сравнила состояние дочери с состоянием мужа, и таким образом определить, носит ли заболевание Хелен наследственный характер.

Мать и дочь за прошедшие годы отдалились друг от друга. После того как Хелен узнала об исчезновении отца, она перестала подлаживаться под бурную жизнь миссис Бревурт. Она редко бывала у матери и никогда не звала ее к себе. Хелен предпочитала созваниваться с ней примерно раз в неделю, и миссис Бревурт всегда беззаботно щебетала и рассказывала курьезные случаи. Но сама никогда не звонила первой, и в какой-то момент Хелен решила для интереса проверить, когда мать соскучится по ней. Ей пришлось ждать почти год. Миссис Бревурт позвонила ей не просто так, а чтобы поведать в мельчайших подробностях, то и дело заходясь хихиканьем, о розыгрыше, какой она с подругами устроила одной модистке. Тем не менее на этот раз, когда ей позвонил Бенджамин и рассказал, что происходит у них дома, она приняла скорбный тон, решила, что должна немедленно увидеть дочь, и не желала слушать, что ее присутствие может усугубить состояние Хелен. Отмахнувшись от опасений Бенджамина, она повесила трубку и через несколько минут стучала в парадную дверь Расков, опьяненная драматизмом ситуации и явно довольная своим взволнованным и запыхавшимся видом.

Бенджамин еще раз выразил сомнение в целесообразности такого переживания для Хелен – он лишь хотел описать миссис Бревурт ее симптомы и понять, не похожи ли они на заболевание ее мужа. Миссис Бревурт пропустила его слова мимо ушей, вошла в дом и, не сняв ни пальто, ни шляпы, стремительно поднялась по лестнице и направилась к комнатам дочери. Бенджамин плелся за ней. Не сочтя нужным постучаться, миссис Бревурт распахнула дверь и застыла на пороге вместе с Бенджамином. Они были потрясены увиденным.

Хелен стояла посреди комнаты, лицом к двери. Было нечто царственное в греческой простоте ее ночной рубашки, нечто воинственное в ее растрепанных волосах и шрамах, нечто ангельское в ее невозмутимом спокойствии.

Через секунду она шагнула к ним, глядя на свое отражение в глазах матери, и протянула ей лист бумаги. Первым делом миссис Бревурт обратила внимание на свежие чернила, запачкавшие ей лайковые перчатки, а затем прочитала поспешно написанные строчки.

Я учуяла тебя издалека.
И вот ты тут как тут.
Ты депонируешь меня в Швейцарию.
Медико-механический институт.
Промышленный индекс Доу-Джонса – один из нескольких фондовых индексов, созданных редактором газеты «Уолл-стрит джорнэл» и одним из основателей агентства «Доу-Джонс» Чарльзом Доу (1851–1902).
Невидимая рука рынка – устойчивое понятие в экономической теории Адама Смита (1723–1790), обозначающее рыночный механизм, регулирующий хозяйство в условиях свободной конкуренции.
Десятицентовая монета.
СкороКнижный режим