1933 год

1

Лошадей он не любил, как не любил все, способное причинить неприятности, и именно поэтому старался ездить верхом ежедневно. Неприятностями матушка называла ушибы, ссадины, царапины, неизбежные в любом возрасте, особенно детском, без которых и не бывает детства, во всяком случае, веселого детства. Что ж, значит, его и не было. Сейчас наверстывать поздно. Да и царапины хоть и не грозили прежними кровотечениями, по крайней мере легкие, здоровья все равно не прибавляли. Медики добились и многого, и малого. Одно то, что он живет почти полноценной жизнью (подумалось – полнокровной, но отдавало скверным каламбуром, такого он себе не позволял), – куда как много, но оставалось это самое «почти». Доказывая неизвестно кому неизвестно что, он занимался и фехтованием, и гимнастикой, иногда играл в поло, чаще – в лаун-теннис, но удовольствие получал единственно от плавания. Может быть, потому, что плавание напоминало о Ливадии, месте, которое он ценил больше всего. Нет, пожалуй, у него было все-таки неплохое детство. Только маленькое.

Алексей соскочил с лошади, правый голеностоп слегка побаливал после вчерашней пробежки, хорошо, если обойдется этим, и, передав поводья подбежавшему казачку, пошел аллеей. Рано еще. Здесь, в летней резиденции, жили неспешно, со вкусом, предпочитая утру вечер.

Боковым, непарадным ходом он поднялся в свои покои. Утренний туалет. В душевой он осмотрел ногу. Над щиколоткой появилась припухлость, темная, пока небольшая. Пальцами он осторожно нанес мазь, чувствуя, как холодит и успокаивает она стопу, потом позвал камердинера. Сегодня был малый прием, он с удовольствием надел форму. Капитан первого ранга. Последнее время чины Романовым не очень-то даются, подумал он, смотрясь в зеркало. Завтра нужно будет поправить бороду, слишком уж своенравной стала, просто их сиятельство граф Толстой. Лев Николаевич не хотел бриться, а он не может, все из опасений порезов. Вот вам и свобода воли.

Пора было начинать – едва слышный шум за дверьми предвещал начало рабочего дня. Начнем, начнем…

Посол Тринидада вручал верительные грамоты (где этот Тринидад? Сколько лет прожил и не тужил, не зная) – рады, рады; полный георгиевский кавалер, воздушный бомбардир – монаршая улыбка, вопрос, похвала, благоволение; представление нового командующего Германским корпусом – вы не будете обойдены нашим вниманием, и вздохнем о бедном фон Бюлове, впрочем, пасть за свободу Отчизны – лучшая смерть для солдата, не так ли?

Алексей вел прием, словно велосипед, инстинктивно выбирая угол уклона, меняя направление и прибавляя или убавляя темп. Действительно, царское ремесло такое – выучась однажды, сохраняешь навыки на всю жизнь. При желании можно было бы – о, можно было бы многое: усложнить этикет, придать двору блеск и утонченность, по сравнению с которой двор «короля-солнца» показался бы сборищем заурядных провинциалов. Правительство неоднократно намекало на желанность такого варианта, обещая субсидировать практически любые расходы, открыть новые придворные должности, находящиеся, естественно, в полном распоряжении государя, а цивильный лист увеличить вдвое, втрое. Искушение. Стать главою самого грандиозного театра. Три четверти двора ожидали и надеялись – должности! Мишура и деньги, деньги и мишура, забывая, что заказывает музыку тот, кто платит. Или не забывая, а примиряясь с этим. Ждите. Дети чечевицы.

Алексей покинул зал, оставив на завтра треть из ожидавших аудиенции нынче. Никто не позволил себе выказать недовольство, все знали заранее, кого примут сегодня, кого позднее, а кого никогда. Этикет. Государь доступен, но не общедоступен.

Отослав министра двора согласовывать прием на будущую неделю с чиновником из правительства (тех, кого принять нужно было непременно), он позавтракал в обществе жены и кузена Николая. Мария, как обычно, извинилась за отсутствующего дядюшку Вилли, тому опять стало хуже, и, когда она передала просьбу навестить, Алексей сразу же согласился, чувствуя угрызения совести, что сам не догадался проведать старика.

– Только дядюшка просил – сегодня.

– Я обязательно выберу время, – пообещал Алексей. – Наверное, сразу после полудня.

Мария посветлела – отношения с дядей Вилли, вообще-то, были достаточно сложные.

– Я передам ему ваше согласие, дорогой супруг.

Кузен Никки удержался от усмешки. Чопорность Марии веселила его, хотя веселого было мало. Антигерманские настроения докатывали и сюда, во дворец. Любители из охотнорядцев посчитать процент русской крови в жилах государя открыто требовали развода и женитьбы на русской, сторонники патриотической линии во дворце упирали на кровную связь Марии с Викторией, а следовательно, на исключительно высокий риск болезни у детей. Их первенца, Сашеньку, к счастью, кровоточивость миновала, но остальные? У государя должно быть обильное потомство – в интересах державы, – и потомство здоровое. Усугубляло положение то, что консилиум двадцать пятого года, пресловутый «королевский консилиум», ошибся – его авторитетное заключение о том, что Мария не является скрытой носительницей кровавой болезни, опроверг доктор Вернер, уже после рождения Сашеньки. Хромосомный анализ. То, что Вернер был пруссаком, не помешало крикам о «жидо-германском заговоре» с целью извести и без того не слишком процветающую династию.

После завтрака, еще раз пообещав повидаться с дядюшкой, Алексей прошел в кабинет. Телеграфист из соседней комнаты принес ворох лент, он проглядел их – ничего исключительного. Посидел над рукописью, решительно собрал листки в папку, а папку – в стол. Позже.

– К вам адмирал, – почтительно уведомил секретарь, его личный секретарь. В этом кабинете Алексей был скорее частным лицом, чем государем, и требовал к себе отношения иного, поменьше нафталина.

Колчак, как и договаривались, привел с собой отца Афанасия. Молодой священник Алексею понравился – почтителен без робости, раскован без развязности. Лидер. Адмирал и на этот раз нашел нужного человека.

– Экспедиция готова к отправке, – доложил адмирал. – Готова полностью.

– Я в этом нисколько не сомневался, дорогой Александр Васильевич.

– Все участники сегодня же отправляются в Одессу, где их ждет «Георгий Седов».

– Я вам немного завидую. – Алексей ободряюще улыбнулся священнику. На самом деле он завидовал отчаянно, но, даже не будь он коронованной особой, путь в Антарктиду был заказан. Будем изучать мир по отчетам.

– Не будь вас, государь, экспедиция была бы немыслима. Все мы исполнены решимости совершить посильное, а удастся – и более того. – Священник говорил убежденно, не хвастая. – Стыдно было бы с такими людьми и при таком оснащении отступить.

– Я хотел бы обратить ваше внимание вот на что, – перешел к главному Алексей. – Метеорологические исследования, физика, физиология – все это, безусловно, важно, но меня интересуют и явления иного плана.

– Да?

– Духовный мир. Духовное зрение, чуткость. Знаете, после городской сутолоки выберешься в лес и ходишь как глухой. Только позже, потом начинаешь различать птиц, пчел, ветер в ивах. Или ночью – в городе неба не видно. Луну разве или самые яркие звезды. Свет мешает, фонари, дым и копоть. И даже за городом в лунную ночь звезд куда меньше видно, чем в безлунную. А не будь ярких звезд, мы, наверное, видели бы еще более слабые, еще более далекие. Так вот, не мешает ли нашему внутреннему слуху окружение людьми? Не станем ли мы зорче вдали от них? А если станем, то что услышим?

– Государь, опыт нашей Церкви…

– Да, да, – перебил священника Алексей, – отшельники, пустынники, я интересовался. Собственно, это и натолкнуло меня на идею. Вы окажетесь за тысячи верст от остальных людей, вне их влияния. Что услышите вы? Как поведете себя? Какими будете после года, проведенного там? Вам, отец Афанасий, выпало исследовать область не менее, а может быть, более интересную, чем новый континент, хотя и новый континент тоже, и я с особенным нетерпением буду ждать вашего возвращения.

– Я постараюсь оправдать надежды вашего величества. – И это обращение рассеяло иллюзию. В глазах священника он был не ученым, не исследователем, а государем, и забывать этого не следовало. Может быть, позже, но прежде надо съесть не пуд, а хотя бы фунт соли вместе, как с Александром Васильевичем.

Адмирал тоже почувствовал неловкость и постарался исправить положение:

– Отец Афанасий не новичок – зимовал на Земле Николая, именно там он иссек собственный аппендикс, показав пример самообладания и твердости духа.

– Вот как? – Алексей по-другому взглянул на начальника антарктической экспедиции.

– Я учился у Бурденко, – просто объяснил священник. Невелика, мол, моя заслуга, поучитесь у Бурденко, и вы сможете то же.

– Было тяжело? – невольно полюбопытствовал Алексей и тут же укорил себя за неуместный вопрос. Но отцу Афанасию отвечать на него было не впервой.

– Тяжело было решиться. Аппендицит прихватил внезапно, а себя со стороны видно плохо. Чуть было не упустил время. Сама же операция… Жить хотелось.

– Хотелось?

– Разумеется, и сейчас хочется, государь. Но человек порой мало ценит то, что дано ему по праву рождения, и только угроза потери заставляет осознать, как многого он может лишиться. И тогда открываешь в себе новые силы.

К чему он это, подумал Алексей, на что намекает? Очевидно, священник тоже осознал невольную двусмысленность сказанного и запнулся. А все-таки не похоже это на случайную обмолвку. Такой молодец три раза обдумает, прежде чем скажет, тем более – самому государю.

– Мне остается только пожелать всем вам успеха, – пробормотал Алексей.

Всё, поговорили. Поняв, что аудиенция закончилась, оба полярника откланялись. У двери адмирал замешкался, и Алексей понял, что Александр Васильевич хочет поговорить наедине.

– Да, Александр Васильевич, задержитесь, пожалуйста.

Адмирал благодарно взглянул на него.

– Отец Афанасий еще молодой, но… Вы позволите говорить откровенно, государь?

– Разумеется…

– Вы должны знать: многие, очень многие ждут от вас действий. Ваши друзья – а у вас много друзей, поверьте, – готовы всемерно поддержать, э-э… более активную позицию вашего величества.

– Я приму это к сведению. – Ну вот. Еще один приверженец.

– Флот – я отвечаю за свои слова, – флот не любит… нынешних.

– Не любить одних – еще не значит любить других.

– Других – может быть, но вас, государь, флот любит.

– Кроме военно-морского флота есть и воздушный. А также армия. Вы хотите, чтобы я развязал гражданскую войну? Мало нам германской?

– Германская война будет окончена – может быть окончена – еще до Рождества. Коминтерн готов заключить мирный договор, весьма выгодный России. Если этого захочет наше правительство.

– Что вы имеете в виду?

– Идет обширная подготовка к новой кампании. В любой момент, ваше величество, может быть отдан приказ двинуть корабли к берегам Америки.

– Америки? – Алексей недоверчиво рассмеялся. – У наших стратегов, конечно, аппетит отменный, но – Америка?

– Идеальный противник. Далекий, поэтому воевать можно бесконечно долго. А когда страна воюет, управлять ею куда проще, чем страной мирной. Даже не управлять – командовать.

– Хорошо, хорошо, адмирал. – Не хотелось продолжать разговор.

– Я считал своим долгом сказать то, что сказал.

– Я ценю вашу откровенность. – Всем видом Алексей показывал, что – хватит. Адмирал, наверное, разочарован. Как всем хочется действия! Заговоры, перевороты, потрясения. Сразу и вдруг.

Затея с антарктической экспедицией после этого разговора показалась пустячной. Детская забава. А он так гордился ею – настоял, чтобы полностью, до копейки она была оплачена из его собственных средств, составлял программу исследований, подбирал – с помощью адмирала – людей.

Действовать. Только этого от него и ждут. И гипотетические друзья, и несомненные – о, совершенно! – враги.

2

Поначалу боль казалась пустячной, гораздо больше его обеспокоило – кто? Кто стрельнул в спину? Бердников, Сашка Коленьков, Азаров? Каждый ненавидел его люто, как, впрочем, и он их.

Ефрейтор привалился боком к дереву, неловко, левой рукой начал ощупывать себя. Лишь с третьего раза ладонь окрасилась кровью, где-то у лопатки. А спереди ничего не было. Застряла внутри.

Взяла досада. Германец, он перед ним, за спиралями, и ничего, не стреляет, а эти… Он выругался, полегчало – обманно, на куцый щенячий хвост, но он воспользовался и этой малостью, пригнувшись, перебежал под защиту кустов, хотя, наверное, тех сдуло, на выстрел вот-вот придет кто из офицеров, стреляли нынче редко, затишье, но опаска лишней не бывает, особенно здесь.

Пролежал он недолго, может, совсем недолго.

– Ты чего лежишь, Евтюхов? Никак ранили?

– Так точно, ваше благородие. – Вот тут-то боль и показалась: зацепила, дернула и поволокла. Он закусил губу, пытаясь ее обороть, да толку…

Подпоручик был не один, вместе с ним трое солдат. Дозорные.

– Ты того… Терпи. Сейчас в лазарет доставим, тут близко, – приговаривал один, из соседней роты, Гаврилов, что ли, перевязывая поверх гимнастерки серым полевым бинтом.

Он терпел, куда ж деваться, да еще подпоручик облегчительный укол сам сделал, из собственной офицерской аптечки, не пожалел, про уколы эти много слухов ходило, он думал – врут всё, болтают, но помогло почти сразу – боль закрылась, угасла.

– Вот тебе и германец. – Офицер спрятал аптечку, посмотрел в сторону спиралей. – Его не трогаем, а он…

Ефрейтор хотел было сказать, что германец тут ни при чем, но опомнился: одно дело – от врага пострадать, совсем другое – от своих. Ничего, с этими он сам посчитается, понадобится пособить – есть кому. За дружка своего, самострельщика, поквитаться хотят, ладно, ждите.

– Ты, Гаврилов, доведи его до лазарета – видишь, сам он не дойдет, – скомандовал прапорщик.

Путь помнился плохо, остался разве что запах нового порошка от вшей, которым Гаврилов обсыпался знатно. Ефрейтор же порошка этого не переносил, тело начинало зудеть, покрываться волдырями, и ему специально разрешили раз в неделю ходить в баню соседнего полка, где работала вошебойка.

Лазарет никаким лазаретом не был – просто полковой медицинский пункт. Стоял он, укрытый пригорком, верстах в трех, и, дойдя до места, ефрейтор висел на Гаврилове. Тот лишь уговаривал терпеть и почти нес его, обхватив рукой за пояс.

Встретили их без охов и ахов, ефрейтора уложили на носилки, просто смешно, столько прошагал сам, а в перевязочную, тут же, рядом, – понесут. Солдата принялись расспрашивать, что да как, ефрейтор прислушивался, готовый поправить, но Гаврилов говорил правильно, мол, ранила ефрейтора германская пуля на глазах их благородия подпоручика Семенова. К словам солдата не придирались, да и как придерешься – рана в спину самострелом быть не могла никак.

Гимнастерку снимать не стали, а рассекли ножом, жалко было, чистая, в бане-то он и стирался при каждой возможности, потом чем-то холодным мазали спину, холодным и с особым медицинским запахом. Он лежал на перевязочном на животе, голову держал набок, так велели, и думал: признают ранение легким или тяжелым. Если тяжелым, то могут дать большой отпуск или даже демобилизовать подчистую, одно легкое ранение у него уже было.

– Зонд, – потребовал доктор.

Хоть и легкое, тоже ничего, отпишут домой, мол, геройски воюет за Отечество, и за ранение хозяйству должно выйти послабление, по указу. В полку был солдат, четырежды легко ранен, так налог ему снизили наполовину, как за убитого. Он не четырежды, но все ж семье облегчение.

Доктор обколол рану хорошо, на совесть, чувствовалось, как он ворочает в ней инструментом (ефрейтор мельком видел – блестящий, красивый), а боли не было. Потом позвали другого доктора, который зубы дергал, вместе они еще немного тревожили рану, а потом опять помазали холодным, приложили ваты и заклеили марлей сверху, так, во всяком случае, он понял.

– Как чувствуешь, ефрейтор? – спросил его первый доктор, наклоняясь почти к лицу, видны были крупные поры и пот на лбу и висках. Тоже работенка – латать раненых. Не под пулями, но…

Ефрейтор не знал, как ответить. Не больно, так зачтут ранение за легкое, соврать, что больно, – вдруг здоровью навредить? Доктор, видно, понял и сказал:

– Ты к отпуску готовься, долгому. Мы тебя сначала в госпиталь окружной направим, а по выздоровлении, скорее всего, вчистую от службы освободят.

Он поверил доктору – тут, на передовой, врать не станут.

– Совсем не больно. Наверное, ваши уколы сильные.

Доктор вроде и не обрадовался, а наоборот. Они вместе с зубным доктором начали говорить вполголоса и непонятно, а он на столе лежал совершенно спокойно, наверное, даже бы уснул, но доктора скомандовали, и его переложили на носилки, укрыли принесенным откуда-то одеялом и так, накрытого, понесли в палатку.

Палатка, большая, была почти пустой, у стены, далекой от входа, лежали двое, и всё. Его уложили, он попросил – поближе к двери, днем душно, а к вечеру обещали отправить в госпиталь, подоткнули одеяло, спросили, не нужно ли чего, не стесняйся, но ему и вправду ничего не нужно было, он как раз облегчался, когда ранили, и, пообещав позвать, если что, он устроился на приглянувшемся месте.

Устроился – значит, закрыл глаза. На большее не хватало. Он прислушивался к себе, что там, внутри, не очень? Но ответа не было, рана молчала. Здорово умеют лечить. На доктора долго учат, почитай, всю молодость. Какое-то время он просто лежал, не думая ни о чем. Поднимающееся солнце прогревало палатку, ткань пахла как-то особо, неуютно, нежило. Он не любил палаток вообще. Даже здесь, на Бессарабском фронте, зимой будет холодно – а севернее, под Кёнигсбергом? Все сколь-либо годное жилье отводилось офицерам или только старшим офицерам, потому что жилья было мало: отходя, коминтерновская армия разрушила все, что успела, угнала жителей, поля поросли дрянью, сквозь которую проглядывала горелая земля, в позапрошлом году жгли неубранный урожай. Потом он вспомнил, что о зиме тревожиться больше надобности нет, стало веселее. О доме он решил не загадывать, чего спешить, да и вообще, мало ли, но вот госпиталь, куда направят? В Кишинев, наверное. Сначала на станцию, а там, в санитарном вагоне, – в Кишинев. Их полк проходил через город, неплохой город, светлый, получше Плоешти, разрушенной напрочь. В Кишиневе был малый из его роты, правда, в особом госпитале, триппер подхватил, его подлечили, и назад. Тут триппер не грозит. Неоткуда ему взяться. Ничего город, рассказывал. Компот давали, персики и виноград в нем плавали, а у местных вина можно взять почти даром. Нищета, копейке рады.

Откинутый полог давал обзор, крохотный, но мир снаружи казался отсюда каким-то особенным, будто синему смотришь, только цветную, все обрело значение и смысл, пусть даже непонятный сразу. Видна была береза, обычная, такая же, что и в Шиловском лесу, куда он раньше, мальчишкой, ходил с хутора; неправда, что наши березы какие-то особенные – дерево и дерево. Еще виднелась часть другой палатки, огромный красный крест нарисован был на боку. Наверное, и сверху есть, и на его палатке тоже. Он повернул голову – так и есть. Коминтерновцы, правда, говорят, на этот крест кладут, даже наоборот, стараются бомбить в первую очередь, но все дни никаких бомбежек не было, с чего бы сегодня им начаться. Прошла мимо сестра милосердия, и не разглядел ее толком, мелькнуло белое и чепец, или как он называется, с крылышками, ефрейтор представил себе здоровую молодую бабу, но, скорее, по привычке, сейчас ничего в нем не отозвалось. Вот вернется домой…

Слух тоже обострился, бесчисленные звуки летели отовсюду, ветер, шевеление листьев, разговоры, невнятные, но оттого не менее интересные, смех. А вот соседа слышно не было. Жив ли?

Он вгляделся. Жив, дышит, даже тяжело. А неслышно, потому что внутри, в палате. Его же влекло – снаружи.

– То ли лошадь. Не ломается, не шумит, топлива не нужно. – Громкий голос принадлежал зубному доктору. Ефрейтор подумал, что из-за ранения память и чувства его стали ясными, как в детстве.

– Что тебе лошадь. – Новый голос был незнаком. Представилось, будто говорит толстый невысокий человечек, в летах, но живчик. – Мамалыгой кормить ее прикажешь? Овса-то нет.

– Можно и без лошади. Только если начнется, мы захлебнемся сразу. Плечо – десять верст. Представь, исправны оба паровичка. Каждый берет пятерых, пусть даже шестерых. Туда-обратно час. Двенадцать человек. За день десять рейсов. Сто двадцать человек.

– Мало?

– По расчетам и не мало – но малейший сбой? Стрелять ведь будут, стрелять! Пуля дура, а снаряд еще дурее.

– Ты, Егор, не волнуйся и не сомневайся. Наше дело поросячье, лечить в применении к обстановке.

Голоса удалялись. Молодой еще зубной доктор, только недавно прислали. А тот, толстый, его на ум наставляет. Наверное, опытный.

Ефрейтор уверовал в толстого доктора. Подумалось: жаль, что толстый не осмотрел его рану. Сразу бы сказал, какое ранение, когда домой (он даже не заметил, что думает не «если» а именно «когда»), отписал бы, пусть готовятся к встрече. Захотелось сала, копченого, совсем не ко времени, не зима. На базаре прикупят.

Он задремал, продолжая слушать вокруг, давая каждому звуку определение, само собой возникающее в сознании, и ощущая свое единство с этими звуками, со всем миром, недоумевал, почему раньше был зашорен, пропускал жизнь мимо. Суета. Нужно, необходимо было попасть сюда с ранением, чтобы понять цену жизни. Не грош, жизнь. Неподалеку запыхтел паровичок, и он увидел, как едет к станции, чувствовал даже тряскую дорогу. Доедет к сроку.

3

– Звучало так, словно по воде лопатами били, плашмя. – Генрих по привычке вопросительно взглянул на собеседника, правильно ли он сказал: «плашмя». Эта привычка, оставшаяся с прежних лет, выдавала в нем чужака, пришлого, хотя русский язык Генриху стал ближе и естественней родного. Девять лет – большой срок, особенно когда тебе всего семнадцать.

– Громко, – полуутвердительно-полувопросительно ответил Константин.

– Оглушительно. – Восторгу Генриха требовался простор. Простора у нас много, порой кажется – слишком много, ценить перестаем.

– На слух ты нарыбачил изрядно. Ну а поймал что? С лопату или хоть поменьше?

– Немножко. Пустячок. Какой с меня рыбак. Вот если бы с вами, Константин Макарович.

– Возможно, завтра. Если получится.

– Но я приготовлюсь, хорошо?

– Не спеши. Вечером решим. Как погода, как время. Что зазря колготиться.

Константину рыбачить не хотелось, но вот так отказываться от самой идеи рыбалки не хотелось тоже. Традиции. Без традиций и отдых не в отдых. Казалось, что он ежегодно приезжает сюда исполнить ритуальные действа – рыбачить, сходить по грибы, поохотиться, не интересуясь ни конечным результатом, ни даже самим процессом. Просто – положено, как положено на Рождество ставить елку, а на Масленицу есть блины.

Куранты за окном отбили четверть.

– Ох, мне пора заниматься. – Генрих нехотя поднялся с кресла. – Четырнадцать параграфов по физике и три часа математики. Так вы вечером скажете, Константин Макарович? Решите и скажете?

– Насчет рыбалки-то? Решу и скажу. Обязательно.

После ухода Генриха он не спеша допил остававшийся в термосе кофе, разглядывая пронзительно яркую картинку: поле, розы, гора, небо. Китайский лубок. Но сам термос тепло держал хорошо, что и примиряло с аляповатым пейзажиком на корпусе. Не нравится – разверни тыльной стороной. «Доброму русскому солдату от жителей Пекина». Термос подарили в госпитале, где он провел три месяца, после чего комиссия постановила, что поручик Фадеев свое отслужил и долечиваться ему сподручнее дома. Правильно постановила.

Он решил погулять. Погода в любой момент переменится – что тогда? Привел себя в надлежащий вид и чинно спустился с лестницы.

Баронесса на его приветствие ответила сдержанно. Он справился о ее здоровье, похвалил Генриха, полюбопытствовал, где сейчас фройляйн Лотта. Здоровье было, благодаренье Богу, крепким, Генрих – прилежный мальчик, что неудивительно, а фройляйн Лотта с раннего утра у принцессы Ольги, помогает собирать посылку на фронт. В словах ее о раннем утре сквозило неодобрение к молодому человеку, встающему столь поздно и ведущему откровенно праздную жизнь. Но потом она смягчилась, вспомнив, что Константин уже и не молод и первую свою рану получил под Кёнигсбергом, сражаясь под знаменами того же полка, что и ее покойный супруг, и даже пригласила его откушать с ней чаю, целебного травяного чаю, собранного ею самой по рецептам ее бабушки. Здесь, правда, травы немножечко не такие, но все-таки…

Пришлось выпить, похвалить, и лишь затем Константин смог удалиться. Девять лет под чужой кровлей сделали баронессу либеральной, терпимой старушкой, но сейчас это огорчало. Что хорошего в невольном смирении? Стать на старости лет нахлебницей, приживалкой, да еще в чужой стране… Мало радости. А забот много. Генрих – ладно, поступит в политехническую академию, сделает карьеру – как всякая мать, баронесса не сомневалась в талантах сына, а Генрих действительно был способным, даже одаренным, – но вот что с дочерью делать? Где найти ей достойную партию, да еще проживая здесь, в глуши, почти среди медведей? Вот и приходится улыбаться и вести разговоры с ним, Константином, каким-никаким, а потомственным дворянином, дальним родственником принца, самостоятельным и даже состоятельным человеком. Мезальянс, конечно, но в сложившихся обстоятельствах…

Константин решил не печалиться о баронессе. Кто знает, о чем та думает на самом деле.

Седой, сгорбленный Ипатыч прошел мимо, не замечая; он поздоровался, и старик так досадовал на невнимательность, что стало жалко и Ипатыча.

– Как жизнь? – спросил Константин, пытаясь ободрить лакея.

– Служим. Стараемся.

– Не тяжело?

– Какое тяжело. Это молодые гневили Бога, теперь-то в окопах, поди, мечтают назад вернуться, на пироги.

– Петр Александрович когда приезжает?

– Их к обеду ждут. Только что телеграмма пришла. Так я побегу, ладно, а то немка… ох, простите дурака… баронесса браниться будет.

– Ступай. – Он смотрел, как лакей ковылял на ревматических ногах. Побегу… А ведь Ипатыч, пожалуй, и доволен. Нужен, опять при деле, в семье не рот лишний, а кормилец.

Константин обогнул дворец, длинной каменной лестницей начал спускаться к реке. Давно не стриженные кусты возвращали парк в первозданное, российское состояние, вода сбегала по каскаду – не Петергоф, зато рядом, близко, почти свое. Вспоминалось детство, как играл он здесь, разглядывал букашек и пускал в фонтане кораблики.

Он прошел мимо фабрики, конфетный дух продлевал лирические воспоминания, но что съедено, то съедено, и нечего возвращаться к конфетным фантикам. Мимо катила дрезина, доверху груженная свеклой, вместо мотора две работницы качали рычаг, уголек нынче нормирован, и ему стало стыдно своего безделья. Барин. Дрезина пересекала путь, и он остановился, пропуская. До сахарного завода от станции было близко, версты полторы, но двигалась дрезина медленно, едва в полчаса управятся. Показалась и другая, третья. Он поспешно перешагнул через рельс и пошел рядом с узкоколейкой, стараясь не смотреть на работниц. Те, полураздетые, жарко, хоть и сентябрь, поглядывали на него скорее весело, что за ферт гуляет. Рычаги, передачи, для привычных к мускульному труду выходило не очень тяжело, да еще ветерок обдувает, не то что в цехах.

Он пересек мост, давно не чиненный, – если и раздобудет принц угля, все равно паровоз не пустишь; по пути посмотрел вниз, в воду, под поверхностью мелькало серебро уклеек, а настоящая рыба была глубже, угадываясь тенью, разбегом рыбьей мелочи. Лопатой плашмя, да. Он помнил, каких сазанов лавливали раньше, в два, в три пуда. Сейчас и побольше должны быть. Ловят их теперь мало – кому ловить? Кто не на фронте, работают за двоих, не до баловства.

Он прошел сквозь калитку на огороженный берег, чистый пляж. Запустение коснулось и его, повсюду росли колючки, кое-где даже виднелся гусиный помет, чего раньше не водилось. Давно не крашенные купальни стояли у воды, пустые, никому не нужные. Константину вдруг захотелось поплавать. Жаль, костюма не захватил. Можно, конечно, и так. Но неловко было проезжающих ниже по течению через мост работниц, неловко не в смысле наготы, далеко всё же, а опять своей праздности. Бабье лето, воистину бабье. Пять миллионов под ружьем, а сколько пало, покалечено за эти годы? Лучших, здоровейших мужиков. Сейчас хоть затишье, дурное, но затишье, окопная война, а первые годы, когда по сто тысяч за битву в землю укладывали? С каждой стороны.

Он подошел к воде, стараясь не замочить новые дорогие штиблеты (по-прежнему учитывал каждый рубль, как в прежние годы, хотя сейчас с деньгами стало хорошо, насколько вообще с ними бывает хорошо, патенты давали много, он негаданно разбогател на этой самой войне, антигазовые маски да искусственный каучук пользовались огромным спросом), наклонился, зачерпнул воды. Теплая. А он вечером придет, к ночи, когда она станет парной, еще теплее и мягче, вот тогда и наплавается. Если не ухватит за бочок трехпудовый карась.

У берега он набрел на россыпь ракушек. Как их, перламутровки? Он напряг память, но быстро сдался. Помнилось зато, как, начитавшись книжек про робинзонов, испек несколько в костерке и съел; Лиза плевалась, глядя на него, но он мужественно терпел, давя подкатывающую к горлу рвоту. Теперь не терпит устриц. Невелика беда. А месяц устричный, сентябрь, с рокочущей буквой «р».

Пляж кончился, Константин шел дальше. Лес встречал стеной, с виду необоримой, стеной высоченных корабельных сосен. Новый флот строить – хоть сейчас. Босфор и Дарданеллы теперь наши, но есть еще и Гибралтар. Воздух роскошный, дыши – не надышишься. С собой в Москву увезти? Закачать в баллоны и потом продавать по копейке за вдох.

Константин придерживался тропы, жалея, что не оделся попроще. Надо поискать – где-то же осталась его старая одежда, в которой он и студентом, и позже гулял подолгу, днями, исхаживая окрестности на десять, двадцать верст, ночуя у знакомых мужиков на сеновалах. По глупости казалось, что этаким манером он познаёт народ, даже сближается с ним. Затем пришло понимание, что барин есть барин, мужик есть мужик и вместе им не сойтись. И никаких Маугли. В детстве он воображал себя и им, усыновленным волком. Волком был Роб Рой, роскошный колли, снисходительно позволявший командовать собой и иногда даже, в хорошую минуту, команды эти исполнявший. Иногда в походах попадались им оленята, лани; здесь, в заповеднике, были они непугливы, подпускали совсем близко, доверчивые ясноглазые зверушки.

Константин огляделся. Ноги привели его к Лысому кордону. Место это он не любил, как и любой выросший здесь, пользовалось оно дурной славою, о нем дворовые мальчишки рассказывали по вечерам, пугая друг дружку, страшные истории – с ведьмами, чертями и прочей нечистью. Непонятно, почему назывался кордон Лысым: деревья росли буйно, и порубок на памяти Константина не было никогда, даже браконьеры сторонились этого места. Верхом доблести считалось прийти сюда вечером, особенно при луне, и передавали как тайну, что именно таким смельчаком и был Петлуска, когда-то отчаянный парень, а после ночи на кордоне – пугливый деревенский дурачок. Потом, уже повзрослев, Константин интересовался, не было ли в истории кордона реальных событий, жутких и кровавых, но ничего загадочного и ужасного ни на памяти живущих, ни в достоверных сведениях прошлого не нашлось. Но, как и в детстве, замирало что-то внутри, захотелось уйти, быстро, но не поворачиваясь спиной.

Он действительно почувствовал на себе чей-то взгляд, наблюдающий, недобрый. Вы иметь сильно расстроенный нервный систем, как ему говорил Юнг, московское светило. Коверканье слов (помимо размеров гонорара) было единственным отличием его консультации от консультаций других врачей, все они сходились на одном – необходим отдых, покой, и настаивали на шести месяцах вдали от лаборатории. Шесть не шесть, а месяц-другой Константин решил отдохнуть, поездить по стране, навестить друзей или просто знакомых, зная, что именно так, нежданно, в неподходящей обстановке, вдруг, порой приходят свежие идеи.

Неприятное чувство тем не менее не проходило. Не исключено, что это не воображение, а кто-то в самом деле следит за ним. Волк, например. Последние годы волков развелось по губернии во множестве: егерей мало, молодых призвали, и хотя поблизости хищников не видели, но стали пропадать овцы, козы, иногда находили останки оленей. Впрочем, скорее виной тому были дезертиры, кружившие вокруг деревень и сел. В семье не без урода, в селе не без дезертира. Волков Константин не боялся, все же не зима, а вот дезертир разный бывает. Один дезертир ничего, с одним он справится, а как стая? При себе даже трости нет, а зря, надо будет револьвер, что ли, попросить у принца. Ерунда, чушь, россказни про злодеев-дезертиров на девяносто пять процентов были пропагандой, но пять процентов тоже немало, и гулять расхотелось совершенно. Он повернул назад, беззаботно насвистывая что-то веселенькое, и стоило покинуть Лысый кордон, как вернулось настроение если не хорошее, то спокойное, умиротворенное. Прав был австриец, нервный систем есть сильно расстроенный. Не револьвер нужен, а кроличья лапка и чеснок.

Посмеиваясь над собой, он опять наслаждался днем, чудным сосновым бором, воздухом, пропитанным живицей, и, выходя к реке, твердо решил – завтра рыбачит с Генрихом, а искупаться нужно непременно сейчас, не дожидаясь вечера, пока солнце ласково и нежно. Осеннее тепло летуче, подхватится, улетит, и жди будущего лета.

Он успел вволю наплескаться, иззябнуть до синевы, даже нырял у обрывистого берега, не раков искал, а так, смывал усталость, и, когда вернулся в купальню, кожа была – гусиной. Солнце не обмануло, грело хорошо, не хватало лишь полотенца высушить голову, но Константин радовался и тому, что есть, – теплу, чистой воде, свету.

4

– Тамара Юхансон, «Женщины Швеции». Господин Вабилов, не является ли отсутствие вашей жены на церемонии награждения очередным свидетельством мужского деспотизма? Домострой – так это по-русски.

Домострой. О господи, домострой!

Вабилов задавил в себе смех – надрывный, горький, со слезками – и ответил вежливо:

– Нет, не является. Со дня на день мы ожидаем пополнения семейства, и потому моя жена сочла, что рожать и получать награду одновременно будет уж слишком даже для самой эмансипированной женщины.

– О! – Корреспондентка явно оживилась. Фагоциты, парабиоз – кому это, если честно, интересно, а вот личный момент! – Тогда вас можно поздравить дважды.

– Рано, сударыня, рано. Постучите по дереву.

Вабилов держал улыбку, как пятипудовый куль, – напряжением последних сил.

Они не посмеют. Они не посмеют.

– До вечера, господа. – Атташе демонстративно посмотрел на часы. – У господина Вабилова очень плотный график. Сожалею, но сейчас он вынужден оставить вас.

Охранники оттеснили корреспондентов. Собственно, теснить не потребовалось, не толпа. Человек десять всего: трое своих, русских, местные плюс скандинавы. Карманная пресса.

Они покинули зал важных персон Таллиннского вокзала, зал, где двадцать минут шла хорошо импровизированная пресс-конференция, – Вабилов, атташе, охранники. «Руссобалт», черный, длинный, блестящий, ждал их у специального выхода.

– Автомобиль консула. Прошу. – Атташе подвел его к мотору. Шофер в казацкой форме – фуражка, штаны с лампасами – распахнул дверцу.

Изнутри «руссобалт» был не меньше, чем снаружи. Коврики на полу, занавески на окнах. Атташе сел рядом, один из охранников – вместе с шофером, остальные – в мотор попроще, что пристроился позади.

– Трогай, Микола, – скомандовал в переговорную трубку атташе; машина покатила тихо, едва слышно.

– Впервые в Ревеле? – Атташе раскрыл погребец, притороченный к перегородке, отделяющей водителя от салона. – Выпьете чего-нибудь? Личные запасы консула, Ивана Андреевича.

– Был когда-то. Давно, он еще нашим был.

– Нашим он и остался. Глядите, – атташе указал на окошко. – Вон, флаг на башне, Длинном Германе. Вольный город Таллинн. – Атташе нарочито, не в две, а в пять букв растянул согласные. – У нас об этом флаге так рассказывают: премьер-министр электрический полотер завел. Куда тряпку половую деть? Ну и решили – дать Ревелю вольную, а тряпку на место флага и назначить. Занадобится – назад отберем, в двадцать четыре минуты. – Не увидев ожидаемой улыбки, атташе посерьезнел. – Шутка, может, и не умная, но суть отражает. Ревель – вольный город, покуда выгодно России. Через него идет торговля с нейтралами, банковские и прочие связи. Приличия соблюдены, интересы тоже. А эстонцы пусть поснимают пенки нашего варенья. Так выпьете? Мартель, шотландский виски, нашу очищенную?

– Нет.

– И я воздержусь. Вечером расслабиться не грех будет, а с утра… – Он вернул бокал на место.

– Далеко еще ехать? – Вабилову стало тесно в просторном салоне. Может, действительно – стакашек? Сила слабых.

– Ревель, куда здесь поедешь? Приехали!

«Руссобалт» остановился рядом с особняком – белым, трехэтажным, восемь колонн напомнили Большой театр. Маленький Большой театр. Князь Игорь.

Искупить нельзя ничего. Ни деньгами, ни жизнью. Можно покаяться. Кусочек свободы заверните, пожалуйста, вон тот, слева, он попригляднее будет. Счет домой пришлите, мелких при себе нет, кончились.

Казачок, ловкий, крепкий парень лет двадцати, занялся багажом. Что багаж, пустяк, пара чемоданов.

– Иван Андреевич просил извинить – он в городе. Дела. Готовит ваше торжество. Знаете, в последний момент имеет обыкновение возникать раздрай. Согласование протоколов – российского, шведского и, разумеется, вольного города Таллинна. Чье место выше. Будто не ясно. Вы располагайтесь, располагайтесь. Гостевые апартаменты налево. Отдохните, сосните часок-другой, если хотенье есть. Про напряженный график я так сказал, слукавил. Завтра, да, после награждения. А до – негоже, по протоколу не полагается.

– Выходит, день у меня свободный.

– Получается – да. – Атташе привел его в большой светлый холл. – Ваши апартаменты. Сейчас вызову камердинера и покину вас. Если что – протелефонируйте мне, я всецело в вашем распоряжении. Как и все консульство. – В голосе атташе было несомненное уважение, более того – почтительность, но почтительность временная, к калифу на час. Короткое служение короткому господину.

На столике красного дерева с выгнутыми ножками – стопка свежих, еще влажных газет. Событие. Почти везде на первой полосе его портрет. Его ли? Вабилов посмотрелся в зеркало. Два разных человека. Оба чужие. Он забыл первого, молодого, задорного – фотографиям было лет пятнадцать – и знать не хотел этого, в зеркале. Пятнадцать лет спустя. Тогда, в девятнадцатом, ему и Елене послан был дар. Дар, иначе и не назовешь. В три месяца прошли путь от случайной идеи, идеи вечернего чаепития, до воплощения – пробирки универсальной вакцины. Инфлюэнцы больше нет. Инфлюэнцы, кори, коклюша, обычной простуды – словом, большинства вирусных хворей. Презрение академических кругов («молокососы нашли панацею, какой вздор!»), бешеный интерес газетчиков и осторожный, но нарастающий – промышленников. Еще через год капли РУВ – Российской Универсальной Вакцины – заполонили аптеки. По одной капле в день в течение сентября и марта. Миллионная экономия: прогулы по болезни сократились вдвое, втрое. Серые шинели избавились, пардон, от соплей. Господа офицеры, извольте соответствовать!

Они с Еленой отказались от патента: вакцина принадлежит всем людям. Пользуйтесь. И капли РУВ вошли в обиход, как аспирин, горчичники и скипидар. Кто помнит творца аспирина? Брокгауз и Ефрон? А это кто такие будут? Какой национальности?

Кому надо – помнили. Потрудиться, постоять за державу – священная обязанность патриота. За матушку-Русь!

Открытый лист – впишите, все, что может понадобиться. Любое оборудование. Любые реактивы – хоть из преисподней. Любых сотрудников, даже инородцев. И – добро пожаловать в ваш институт!

Остров Науки. И робинзоны.

Морских свинок? Мартышек? Шимпанзе? Извольте получить. Товар самого первого сорту, иного не держим-с.

Он отошел от зеркала, к окну, к панораме Таллинна – теснящимся крышам марципановых домишек, дымки из труб делали вид совершенно сказочными. Большие башни сторожили старый город – зорко, недреманно.

Вабилов прошел в спальню. Вещи разложены – фрак, сюртук, всякая мелочь. Разложены аккуратно, знающе.

Захотелось принять ванну, очиститься. Хотя бы на часок.

Вода, пенная и теплая, не загасила волнений, напротив, нервическая дрожь била сильно, крупно. Спустя пару минут наконец отпустило, но пришел зуд, кожа чесалась, покусанная мириадами блох – черных, длинных, крысиных.

Нет покоя.

Он вылез из ванной, обернулся махровой простыней.

Утро делового человека. Позднее утро. Какие черты человеческого характера для вас наиболее адекватны? Даниил Хильдебранд, «Вечерний Таллинн», спасибо. Пожалуйста. Целеустремленность, собранность, патриотизм. Патриотизьм, зьм, с мягким знаком, как произносит веселый хлопчик-стеклодув. Под сорок ему, а все хлопчиком рядится. Неосознанное бегство в детство.

Взять и уйти самому. Уйти и не возвращаться. Чего проще. Пятьсот единиц инсулина и грамм веронала. Пропись академика Павлова. Абсолютно безболезненно, как комарик укусит. Павлов, Басецкий, Зильберт, Бехтерев, Рудин. Какая компания! И не догонят, как ни грозятся.

Он отбросил полотенце и, как был, голым зашагал по апартаментам. Второй выход – дверца бара. Патриотического бара. Водки, отечественные коньяки – шустовский, «Нистру», «Мтацминда», «Двин». Широка страна моя родная. Услужливо распахнуты дверцы, извольте. А что? Выход и выход. Вышел, забылся, и назад. Туда-сюда, туда-сюда. На острове трактир работал вечером, с восьми до одиннадцати, чтобы господа ученые к утру успели протрезветь. Тщетная предосторожность. В любой лаборатории этанола – залейся. На полыни, на шалфее, да на чем угодно. Шаламов так специально затребовал однажды аргентинских степных трав. «Для опытов по извлечению соков», – написал коряво в требовании. Потом настаивал на них водки, а вечером бродил по городку, убеждая всех и каждого, что не прав был Дмитрий Иванович, в водке должно быть сорок четыре градуса крепости. Почему сорок четыре, не знал, наверное, и сам Шаламов. Кто-то проверил, не поленился – в шаламовских водках разброс был от двадцати пяти до шестидесяти градусов, делал он их на глазок, по вдохновению, и получалась порядочная дрянь.

– Жрите, милостивые государи! Жрите, я вам говорю! – Шаламов на секунду возник перед ним, в лабораторном халате, с костылем в одной руке и колбой очередной «шаламовки» в другой.

Сгинь.

Не до тебя.

Вабилов зажмурился, затряс головой, а когда открыл глаза, Шаламов исчез. Еще бы. Горячки не хватает.

Нагота помогла опомниться. Голый мужик, хлещущий «Смирновскую». Фи.

Он начал одеваться – медленно, тщательно. Трясущиеся руки и не дали спешить. Белье. Рубашка. Носки. Брюки. Галстук. Жилет. Туфли. Маленькие шажочки. Путь ребенка. Цель на завтра, на будущий вторник, на конец месяца. И в конце – да что же это? Я ведь не этого хотел! Я думал – так, пустяки, игра ума. Забава.

Вабилов подошел к телефону, набрал номер.

– Я бы хотел погулять по городу. Скучно мне здесь. Нет, пешком, только пешком. Хорошо, жду.

Повесив трубку, он вернулся к бару, налил в стакан на палец пахучей анисовой и выпил, блаженно улыбаясь.

Нужно держать образ.

Держать, твою мать!

5

Гагарин неловко взмахнул удилищем, над головой просвистело, поплавок звучно пал на воду. И пусть. Не везет в малом – авось в большом иначе будет. Вообще-то он любил рыбалку, но преимущественно теоретически, по книгам Сабанеева; правда, снасти у него были отменные, и без рыбы оставался он редко, но сегодня, право, не до нее, хотя и время уловистое, начинался осенний жор, но главнее был жор другой. Куда главнее.

Переступив с ноги на ногу, он огляделся. Охранник маячил поодаль, нечего вид застилать, легкий туман над озером доживал последние минуты, ветерок тихий, неприметный, благодать. Поплавок повело, и он нарочно рано подсек. Впустую, на крючке один червяк, натуральный, навозный.

– Не везет, – выбранился он вполголоса, – поменять место, что ли.

Неловко, по-городскому, он пробирался по берегу, ища, где бы пристроиться; камыша было много и не так-то просто сыскать гожее место. Вот вроде есть, но – занято: рыболов в дождевике грязно-зеленого цвета как раз вытащил карасишку и теперь отправлял того на кукан.

– Позвольте полюбопытствовать. – Гагарин из вежливости держал удочку так, что было ясно – он не претендует на данное место, просто поглядит и удалится.

Охранник захотел было приблизиться, но Гагарин коротким кивком остановил его. Держись где велено, без нужды не мельтеши, мил человек, ясно?

– Так себе, хвалиться нечем, – отозвался рыбак, но рыбы на кукане было изрядно. Он тоже глянул на охранника, но не мельком, а долгим взглядом, запоминая и давая запомнить себя.

– Недурно, – Гагарин вздохнул завистливо. – Сегодня. Ты готов?

– Конечно. – Рыбак невозмутимо насадил на крючок червя, забросил удочку. – Не сомневайтесь. Винтовку пристрелял, приличная винтовка, хотя из нашей я и за версту бы достал.

– Никаких наших. Обязательно этой.

– Я понимаю, понимаю. – У рыбака клюнуло, опять карась. Прикормил место? С него станется.

– Тебя не замечали? Не останавливали?

– Три раза ходил, ни одна душа не спросила куда. Они, лейб-стража, у самой ограды пасутся, а вглубь не идут. Место, что вы показали, дрянь. Я лучше подобрал, чуть ближе, зато и терраса, и столовая – всё на ладони.

– А отойти сможешь?

– Я что, враг себе? Уйду.

– Винтовку брось на видном месте, чтобы долго не искали.

– Обижаете, – усмехнулся рыбак. – Я понимаю, что главное – винтовка. Американская штучка.

– Прекрасно. – Гагарину не хотелось развивать тему. – За понятливость тебя и ценю.

– Премного вами благодарен. Лучше бы золотом.

– Золотом так золотом, – согласился Гагарин. Он еще раз увидел карася – точно, прикормленное место – и, небрежно распрощавшись, оставил рыбака.

– Может, его прогнать? – спросил охранник, когда Гагарин поравнялся с ним.

– Зачем, ловит и ловит себе. Успеем к поезду семь пятьдесят две?

– Быстро идти придется. – Охранник посмотрел на часы. – Быстро и напрямик.

– Тогда веди.

Напрямик получилось через кустарник, не слишком густой, но глаза пришлось поберечь. Зато шли быстро, успевая не только к поезду, но и к станционному буфету с его вечными балыками, слоеными пирожками, жареными курами и свежим духовитым хлебом. Похоже, и ханжой приторговывают, даже наверное приторговывают – чай в углу пили зверскими глотками, морщась и кряхтя, но Гагарин сегодня не был настроен изображатьDeus ex machina, не тот день. И он не тот, хватит директору Департамента безопасности играть в Ваньку-Каина. Поначалу, впрочем, это было полезно, давало дивиденды и популярность росла, как бурьян, весело и стремительно, но нынче времечко наступает серьезное.

Он допил чай (крепкий, заварку не экономили) как раз к пригородному поезду. Ехал вторым классом, а прежний директор непременно бы министерский экспресс заказал или по меньшей мере специальный вагон-салон. И дело не в конспирации, он и обычно на настоящую рыбалку ездил так, по-простому; если честно, для него и второй класс достаточно удобен, к тому же можно вдоволь поговорить со случайным попутчиком, сроду его не узнавали в лицо, не певец, не артист, не человек синемы. А конспирации этой цена – фук. Куда проще созвониться, подслушает телефонная барышня, так что с того? Да и механика повсюду, барышни другие разговоры слушают, про любовь, а его телефон и прослушать, как уверяют лобастые, нельзя. Но стрелок ценил традиции или книг начитался, встречаться любил в местах безлюдных, где каждый человек заметен, как ворона на снегу. Конспирация! Неудивительно, если и страхуется стрелок, оставил какое-нибудь письмо адвокату, вскрыть-де по моей кончине, или аресте, или длительном отсутствии, а цена этому письму – еще фук. Не нужна ему жизнь стрелка, его дело – попасть, а и не попадет – невелика беда, лишь бы выстрелил и винтовочку оставил, а виноватый уже есть, первый сорт виноватый, большая шишка в пархатой американской компании, последние часы проводит в лесном гнездышке, надо сказать, часы приятные, мамзель Лизавета своего козлика обиходить умеет. Но стрелок попадет. Какими, однако, ограниченными людьми были эти господа революционеры – Каляевы, Халтурины и прочие слуги динамита. Что им стоило взять хорошую винтовку, найти позицию, прицелиться, пиф-паф и… Дурачье. Гром им был нужен, грохот, огонь и взрыв. Процесс.

Гагарин сидел в купе один, охранник все-таки шепнул начальнику поезда, и в вагон больше никого не пускали. Не страшно, двадцать верст всей дороги, на малую думку едва хватит. Думалось под перестук колес всегда хорошо, пришло на мысль, что и они от господ бомбистов недалеко ушли, разве еще громче, еще шумнее бабахнуть хотят. Все мы, голодные, слеплены одинаково, всего боимся и потому хотим, чтобы нас боялись. Забоятся, в этом не извольте сомневаться, почтенный.

На вокзале, в сутолоке и суете, он выкинул этот вздор из головы. Некогда отвлекаться. Пока охранник ловил экипаж, это было быстрее, чем вызывать свой, из Департамента, он прошелся по расписанию дня. Последний спокойный день, некоторым образом. Остальные дни будут иными. Не для него, он давно потерял покой, – как родился, так и потерял. Теперь ваша очередь, судари.

Экипаж наконец нашелся, и они поехали по мирным и бестолковым улицам. Расплатившись с шофером (Гагарин расплачивался всегда наличными из своих, а не квитанциями Департамента, что составляло для него предмет определенной гордости), он отпустил охранника и пошел к себе, благожелательно отвечая на почтительные приветствия многочисленных подчиненных, являвшихся в присутствие по его примеру на полчаса раньше назначенного срока.

Рвение и порядок, господа!

6

Шауманн сгинул.

Не заболел, не умер, не исчез, наконец, а – сгинул.

Геноссе из хозяйственной службы прошел за стеклянную выгородку, подложил под инструмент тряпочку, чтобы стену не поцарапать, и легко, играючи, отодрал табличку: «Д-р Шауманн, зав. Русской секцией». Небрежно бросил ее в сумку, туда же – инструмент и тряпицу; отойдя, критически осмотрел стену и, не говоря ни слова, побрел к выходу Русского зала. Девять пар глаз неотрывно вели его до двери, одна Розочка стрекотала на «Ундервуде», торопясь отпечатать материал к сроку.

– Владимир Ильич, у вас здесь опять неразборчиво. – На секунду она подняла голову, но хозяйственник успел покинуть зал, и Розочка ничего не заметила. Или сделала вид, что ничего не заметила.

Лернер поднялся из-за стола, отодвинул стул и подошел к машинистке.

– Где?.. А, вижу… Маниловщина, – раздельно, по слогам проговорил он.

Розочка быстро допечатала страницу, последнюю в его, лернеровском, обзоре, и вместе с остальными листками протянула:

– Проверяйте.

– За вами, Розалия Ивановна? – Но взял. Положено. За все отвечает автор. Казнить нельзя помиловать.

Возвращаясь к столу, он искоса поглядывал по сторонам. Все работали – перекладывали бумаги, водили перьями по текстам, читали пропаганд-столбцы.

Сгинул. То-то!

Лернер удобнее устроился на стуле. Первая страница, вторая, третья. А, вот: вместо «р» стояло «о». Похоже, именно это место печатала Розочка, когда срывали табличку. Заметила, значит.

Лернера восхитило ее самообладание. Вот чего нам, русским, не хватает. Дисциплины внутренней, дисциплины естества.

Он тщательно подрисовал палочку, переделывая «о» в «р». Материал готов, осталось визировать, и – в эфир.

Лернер рассеянно, из головы – вон, положил листки в красную папку.

Так-с, геноссе Шауманн, вот вы и кончились.

Нелепица, что этот говнюк вообще столько продержался. Что он даже возник как глава Русской секции, невообразимо. Ничего, ничего, сражение не проиграно, пока бьется последний солдат.

Он ещё раз оглядел зал. Встречаясь с его взглядом, глаза опускались долу, в бумаги. Хороший признак.

Англичане или французы такой бы гвалт подняли, как, да почему, да зачем, неделю бы рассусоливали. Болтуны. Чем языком трепать, лучше сразу в фольксштурм записаться. Почетнее и риску меньше. Мы, русские, поняли это прежде всех. Привычны порку чуять загодя.

Лернер пролистал ежедневник. Пятнадцатое сентября одна тысяча девятьсот тридцать третьего года. Никаких долгов, все написано, все сдано. До малого перерыва часа полтора, и он решил поработать с письмами.

Конверты, вскрытые по клапану, несли на себе штемпели больше московские и петроградские, из глубинки почти ничего. Разумеется, отправлены на адрес швейцарского бюро. Нейтральная страна для чего-нибудь, а годна. Писали преимущественно приват-доценты, в эту категорию Лернер одним чохом загнал всю либеральную интеллигенцию, земцев, думцев, профессуру, щелкоперов. Умничающий сброд. Пытаются возражать, спорить, гордо показывают изловленных блох, словно это, по крайней мере, мамонты.

Письмо студента он отложил особо. Можно использовать, за неимением лучшего. Огорчало отсутствие откликов пролетариата, тех, для кого передачи, собственно, и готовились. Конечно, это объяснимо. Как рабочему купить сложный, дорогой аппарат, чтобы услышать голос Коминтерна? На какие средства? Деньги есть разве что у выродков, «рабочей аристократии», злейшего, худшего, чем капиталисты, врага. Предатели всегда гаже врагов, их место в круге последнем. Черт с ними. Крестьяне тоже денежки скорее на удобрения потратят, на моторы, зажиреть хотят, торопятся, им радио слушать некогда. Бедноте же, путейским рабам в особенности, и купить приемник не на что, разве в складчину, и слушать негде. В бараке несознательный сосед донесет, такие-то, мол, ловят радио «Свобода», орган Коминтерна, и пиши ответ в Могилевскую губернию. А все-таки иногда прорывается от них дельное, толковое письмо. Но не сегодня.

Лернер вернул в пакет интеллигентскую пачкотню, с говна сметаны не возьмешь, а возьмешь – всё говно, и начал вчитываться в оставленное письмо.

«Глубокоуважаемый товарищ Твердов!» Твердов – его псевдоним цикла «Студенческое революционное движение», весьма удобно, каждому циклу свое псевдо, удобно и рационально. Твердову, Ломову, Рубакову пишут часто, Вилову и Ильину реже, Лернеру никогда. Фамилия внутреннего пользования.

Он отчеркивал красным карандашом главные, центральные строки. Умный юноша, умный, но с гнильцой. Объективная реальность – гнильца. Поражено практически все студенчество, и чем дальше, тем больше. Эволюция. По стопам господ Каткова и Суворина. Впрочем, это – лишнее. Кто из нынешней молодежи их помнит?

Звонок на перерыв остудил его. К лучшему, иначе вышло бы длинно, брошюрно. Он на радио работает. Неплохо бы и листовку тиснуть, традициями пренебрегать не след, а распространить можно хотя бы с помощью аэропланов, раскидать над позициями. Бумаги не хватает. На сульцевскую писанину, бухаринскую хватает, а ему – нет.

Он сдержался, даже улыбнулся, когда взглянул на пустую выгородку. Не злобиться надо, действовать.

Из курилки шел сизый едкий дым синтетических папирос. Поминали его имя, но он не стал останавливаться, прошел мимо, в буфет. В первый, малый перерыв здесь было свободно, просторно. Без толчеи взял он привычный стакан кефира, оторвав от пищевой книжечки крохотный купон, сел за столик у окна. Во дворе работник-швайнехунд сметал с дорожки опавшие листья. Желтый комбинезон, мета. Приспособили к делу бывших фон-баронов. Немцы нация практичная.

Забилось, задергалось правое веко. Лернер перемог, не стал давить пальцем. Спокойствие, спокойствие. Он сосредоточился на стакане кефира. Кефир был сегодняшний, жидкий, разумеется, но свежий. Он отпил чуть-чуть, потом полез в карман за сахарином. Единственно, в чем оказался прав правый Аксельрод, – кефир заполонил мир. У Аксельрода, надо отдать должное, кефир был жирнее. Буржуазней.

– Салют, камрад! – Макдональд, из Британской секции, пристроился напротив. – Как жизнь? Что нового?

– Новое – это плохо забытое старое. – Вслед за Макдональдом сел и Лурье, давний, еще по Парижу, знакомец. – Сообщают, Шауманна взяли.

– Информации пока не поступало. – Лернер говорил отстраненно: спокойствие, зыбкое, непрочное, следовало беречь. Спокойствие!

– Чей он агент? Русский, французский или британский? – Лурье провоцировал грубо и неискусно. Как всегда.

– Ну откуда мне знать? – Лернер размешивал сахарин, и звон ложечки напомнил почему-то катание в санях по реке на Крещение: едешь, едешь, веселишься, розовый от жгучего мороза и – бултых в иордань!

– Владимир Ильич у нас великий скромник. – Макдональд говорил без иронии, серьезно. – Нужно надеяться, вы опять возглавите секцию.

– Не знаю, не знаю. Годы. Хватает перспективных, молодых. – А сердце застучало радостно: Макдональд мог быть в курсе назначений. Определенно, мог!

– Молодых много, но это их единственное достоинство, – Лурье метал свой тусклый бисер, демонстрируя живость галльского ума, – а у старости достоинств много, а недостаток всего один.

– Какой? – Слащеный кефир, право, превосходен.

– Она в конце концов тоже проходит.

Заношенные остроты сегодня не раздражали. Лернер усмехнулся: Лурье был на пятнадцать лет старше его. Скоро восемьдесят, а стойкости не теряет. Очень старая гвардия.

Звонок с перерыва, резкий, пронзительный, застал его у входа в Русский зал. Он сел на свое место – свое сегодняшнее место – и продолжил работу над письмом. Передача пойдет через шесть дней, но он никогда не откладывал дела напоследок. Иначе ничего и не сделаешь.

– Владимир Ильич! Из секретариата передали: Лев Давидович назначает вам явиться в шестнадцать сорок пять! – громко, через весь зал сообщила Розочка.

Не таясь, Лернер улыбнулся – весело, заразительно, и все вокруг отразили, вернули улыбку, кто натужно, завистливо, а кто и искренне.

Писалось легко, полно, как в лучшие дни, буквы лепились в дикую вязь, приходилось черкать, выписывать заново и спешить, спешить вдогонку мысли.

Шестнадцать сорок пять!

7

Константин хотел нести сундучок сам, но Ипатыч не дал: он вцепился в ручку, и видно было – отстранить его от службы значило обидеть смертельно. Ничего, сундучок не тяжелый. Не очень тяжелый. Уложено все с расчетом, чтобы не побилось на наших дорогах нашими дураками.

Ипатыч шагал впереди, потихоньку скашивался в сторону ноши, усилием распрямлялся и продолжал бодро бормотать, что-де вот он службу знает, когда еще старый принц переезжали, тогда таскал такие ноши, что волжские грузчики поспеть не могли, а отец его однажды с возу свалился по пьяному делу, так потом обоз догонял версту с шестипудовым кулем на горбу и догнал, а ныне разве ноша, шляпные коробки да картонки.

Войдя во дворец, он примолк, шел торжественно, парадно, умудрился ввести Константина в кабинет с объявлением, смазанным, впрочем, кашлем, устал-таки старик, старый конь, усадьба старых коней. А весной пахать.

Принц за год изменился не сильно. Показаться могло, что года для него и не было, чуть больше седины разве. Встретил, как обычно, приветливо-сдержанно. После обязательных расспросов указал на сундучок:

– Это то, о чем я просил?

– Да, дядя. – Константин отпер ключиком замок, откинул крышку. – Образец номер семнадцать, тот самый. Не знаю, правда, насколько он будет тебе хорош, мы им недовольны.

– Что так? – Петр Александрович перебирал бутылочки темного стекла, специально обернутые сначала черной бумагою, а потом и фольгой, блестящей, словно елочные сокровища.

– Непостоянные результаты. Иной раз отлично выходит, иной такое получается, что ни в какие ворота не лезет.

– Расскажи поподробнее. – Принц отставил бутылочки, внимательно посмотрел на Константина. Глаза ясные, никаких следов помешательства. Пустые сплетни.

– Ночная фотосъемка – идефикс наших военных. Заказ большой, миллионный, и получить его заманчиво. Помимо нас, еще минимум четыре лаборатории борются за него. Савин, вы его знаете, предложил не только чувствительность эмульсии повышать, а изменить диапазон воспринимаемых лучей. Обычные эмульсии лучше всего отзываются на синие лучи, даже ультрафиолетовые, на зеленые слабее, а желтые и красные вообще не воспринимают. Поэтому вы, дядя, пользуетесь красным фонарем в лаборатории без риска испортить пластинку.

– Я понимаю, – смиренно проговорил принц, и Константин смешался. Он растолковывает азы человеку, которого Савин называет своим учителем.

– Савин решил, что если сделать эмульсию восприимчивой к желтым и красным лучам, то чувствительность ее возрастет. Так и вышло. Но он на этом не остановился и нашел способ восприятия лучей сверхкрасных, глазу не видимых. Он считает, что таким образом можно фотографировать в полной темноте и никакая светомаскировка не защитит: укрепрайоны, тайные заводы, подземелья будут обнаруживаться благодаря исходящим от них сверхкрасным лучам. Так получился образец номер семнадцать. Уже три месяца мы испытываем его. Но, во-первых, эмульсия нестойка, воздух окисляет ее за сутки, даже быстрее, поэтому пластинки готовить нужно непосредственно перед фотографированием. А во-вторых, время от времени возникают артефакты, ошибочные образы.

– Какие именно? – подался вперед принц.

– Фотография в сверхкрасных лучах отличается от обыкновенной, контуры не всегда совпадают, но хорошо получаются источники тепла – печи, лампы, даже люди и лошади. Так вот, мы снимали с аэростата чистое поле – для контроля, и выходило, что под полем просто подземное поселение. На следующий день, вернее, ночь, переснимали – все пусто, нет ничего. Случись такое в полевых условиях – послали бы цеппелины напрасно. Никакая комиссия такой товар не примет.

– Других артефактов не было?

– Увы, были. Процент брака пока явно неприемлем. Савин ночами не спит, все пытается усовершенствовать эмульсию, но, похоже, он в тупике – чем лучше, по его словам, эмульсия, тем больше артефактов. В последний раз в павильоне снимал, так вообще какие-то страховидные медузы получились.

– У тебя есть эти фотографии?

– С собой? Нет, зачем. Впрочем, если вам интересно, можно дать телеграмму и их перешлют почтой.

– Было бы любопытно. Ты знаешь, я ведь собиратель всяких курьезов. Тебе доктор Резник писал? – спросил принц внезапно.

– Резник? О чем? – попытался выиграть время Константин.

– Обо мне. Не притворяйся, по лицу вижу – писал. Мол, выжил из ума старик, в чернокнижие впал, фокусами забавляется. Угадал?

– Нет.

Принц и в самом деле не угадал. Доктор Резник писал, что после смерти сына у принца наблюдаются признаки меланхолии и он пытается уйти от действительности в миры собственных фантазий и грез. Цели письма Константин не понял: что мог сделать он, живущий за шестьсот верст? Развлечь? Пригласить профессоров на консилиум?

– Меня хотят объявить душевнобольным, – спокойно, безо всякого гнева объяснил принц. – Нынешним я не пришелся. Душевнобольным, а над имуществом учредить государственную опеку. Нынешние – большие радетели государства. Столпы. Разумеется, абсолютно бескорыстные.

Константин не знал, что ответить.

– Впрочем, не стану докучать тебе заботами такого рода. Ольденбургские им не по зубам – пока, во всяком случае. Значит, ты привез последние образцы эмульсии.

– Да, они в сундучке.

– Ты умеешь с ней обращаться?

– Савин научил меня. Собственно, мое участие в этой разработке преимущественно финансовое, но лаборантской выучки я не растерял.

– Тогда я попрошу тебя растолковать мне, как это делается, и, может быть, приготовить сегодня десяток пластин. Вечером, вечером. Я помню, они нестойки.

– Хорошо, дядя.

– Нижняя лаборатория подойдет?

– Вполне. Именно то, что нужно.

Принц колокольчиком вызвал Ипатыча. Старик, верно, стоял под дверью – так быстро он появился. Выслушав приказание, он двумя руками поднял сундучок за боковые стенки и вынес бережно, теперь это была не кладь Константина, а вещь, доверенная ему принцем, и обращения заслуживала иного.

– Я пригласил поработать здесь Кановича. Ты знаешь его?

– Кановича? Надеюсь, это не Безумный Лейба?

– Именно. С каких пор только ты заговорил языком нынешних господинчиков?

– Простите… – смутился Константин. – Но его звали так и раньше, до… До всего этого. Дружеское прозвище.

– Думаю, вряд ли сейчас оно покажется профессору Кановичу дружеским.

– Но ведь Лейбу… профессора Кановича лишили всех званий и сослали.

– Да, я добился разрешения вывезти его за пределы черты оседлости. У меня еще есть друзья в коридорах власти. И деньги. Сочетание, творящее чудеса.

– Он здесь?

– В Ольгино. Отдыхает с дороги. Ты увидишь его за обедом, если профессор будет себя сносно чувствовать.

– Он…

– Он вполне здоров – физически. Просто пять лет провести в местечке под Вильно без права…

Принц не закончил фразу, просто махнул рукой и полез за сигарой. По-прежнему гавана, никакая блокада не заставит принца курить российские бациллы, как он презрительно называл изделия отечественных табаководов. Патриоты курили именно отечественный табак, оно и дешевле, и любовь к Родине очевидна. Константину было легче, он не курил вовсе, и потому сейчас, отказавшись от предложенной сигары, он налил из сифона сельтерской шипучей воды – просто чтобы провести время. С Лейбой они были не особенно дружны, но скорее из-за разных интересов. Лейба был физиком, он – химиком, промышленным химиком, и на университетских сборищах они раскланивались, изредка говорили ничего не значащие фразы, и только. Правда, Константин не писал никаких заявлений, не призывал очистить храм науки от чужеродной скверны, но в том особой доблести не было: в то время он уже махнул рукой на университетскую карьеру и готовился открыть собственное дело, так удачно и скоро давшее ему независимость и достаток.

– Профессор будет здесь работать. У него есть кое-какие идеи, возможно, безумные для некоторых господинчиков, но попробовать стоит.

– Я… Я готов, если нужно, помочь, – забормотал Константин, не зная совершенно, кому и чем он может помочь. Разве деньгами? Так у принца их достаточно.

– Мы рассчитывали на тебя. – Принц принял предложение Константина как должное. – Понадобится кое-какое оборудование, литература. У тебя ведь хорошие связи с нейтралами?

– Да… Разумеется… Через Стокгольмское представительство можно достать что угодно. Так мы закупаем даже германскую продукцию. Мелочь, но самим изготовлять невыгодно, – начал пространно объяснять он, стараясь показать, что просьба принца ему не в тягость. На самом деле кое-какие сложности были, особенно с американскими фирмами: Вашингтон явно не хотел давать России последние разработки, приходилось действовать через подставных лиц, что увеличивало расходы.

– Прекрасно.

Петр Александрович явно предвкушал интересную работу. Вспомнилось, как много лет назад принц подарил ему модель парохода вместе с инструментами – лобзик, стамесочка, буравчики, клещи, все маленькое, но настоящее, он долго представлял, как будет строить модель, – принц наказал сначала освоиться с инструментами, – и радость ожидания превосходила радость результата. Модель он, конечно, построил и даже усовершенствовал – заклинил ограничительный клапан на паровой машине. Плавал пароходик шибко быстро, пока не взорвался. До сих пор жалко. Пассажиром на пароходе был белый мышь Маус, и за его спасение принц не очень-то и ругался, хотя Константин, тогда Костик, простыл и кашлял около месяца – тот сентябрь был холоднее нынешнего.

Телефонный аппарат на столе зажужжал – Петр Александрович не любил резких звуков и выбрал модель не со звонком, а с зуммером, – принц поднял трубку, коротко поговорил и потом стал явно рассеянным, озабоченным. Константин попрощался.

– За обедом увидимся. – Но видно было, что принц был далеко и от обеда, и от этого кабинета.

Значит, опека государства? Подобные грязные штуки случались все чаще. Государством почему-то были вчерашние мясники, лавочники и крапивное семя. Не то чтобы Константин гордился своим происхождением, гордиться особенно нечем, но новых русских он недолюбливал крепко. Государственный капитализм, всеобщее благоденствие, отеческая забота и прочие заклинания, поначалу казавшиеся просто забавными, раздражали больше и больше. Ладно, с Петром Александровичем им пока действительно не справиться.

Он шел по дворцу, и всегда-то тихому, а сейчас особенно пустому, безлюдному, начиная жалеть, что вообще приехал сюда. Воспоминания почему-то лучше действительности, как ни странно. Но ехать куда-нибудь еще? Начинать следовало отсюда. Поживет недельку, а там видно будет. И, успокоясь, он вышел наружу, где ясный теплый день окончательно поправил настроение.

8

– Мы, эстонцы, любим цветы. – Тыниссон закурил сигару, толстую и короткую.

Цветов вокруг было много. Осень, балтийская слякоть, а они кипели, выплескивались отовсюду – из крохотных магазинчиков, киосков, велотележек.

– Цветы – красиво!

Вабилов согласно кивнул. Эстонцы уже любили камчатских крабов, большие русские автомобили – «жаль, город наш для них тесноват», русскую технику вообще, русскую кожу. Тыниссон, вероятно, хотел сделать приятное. Выделенный Таллиннским департаментом полиции «для сопровождения почетного гостя», он взял на себя обязанности гида. Тыниссону это, как ни странно, шло. Полный, в штатском, ни следа полицейских манер, он казался добрым кузеном, этаким зажиточным хозяином небольшого, но прибыльного дела, которому судьба не даровала собственной семьи, и он решил оказать внимание вам, ближайшему родственнику, и сейчас, наслаждаясь добрым делом, развлекает вас и себя как может.

– В этом проходе триста лет продают булочки. Булочки и кофе, – повел рукой Тыниссон. Запах, дразнящий, приятный, подтверждал его слова.

– Булочки – хорошо. Где бы их попробовать?

– Это весьма просто. У нас много кафе. Мы, эстонцы, любим сладкое. Рекомендую.

Они зашли внутрь. Кафе небольшое, даже крохотное. Кельнер обрадовался им сдержанно, словно в толпе рупь под ногами нашел: ну как хозяин объявится?

– Тех, тех и тех, – не зная названий, показал Вабилов. – И кофе. Двойной кофе. По крепости и по объему. С коньяком. У вас коньяк есть?

– Разумеется, – удивился кельнер.

– Французский.

– Разумеется, – еще больше удивился кельнер.

– Тогда большую чашку крепкого двойного кофе, и в нее влейте ваши обычные три… – он заколебался, – нет, две порции коньяка.

Они сидели за столиком у окна. Тыниссон как бы невзначай поглядывал на улицу. Проверяет. Вабилов и сам видел по крайней мере двух шпиков, – наверное, их было пять, а то и десять. «Таллинн практически чист, насколько может быть чист портовый город. Агенты Коминтерна наперечет. Те, кого можно опасаться, либо выдворены, либо задержаны. Но город, разумеется, выделяет вам охрану. Обязан выделить», – так объяснил атташе явление Тыниссона. Берегут.

Сдоба оказалась отличной, кофе – тоже. Тыниссон набрал целый поднос булочек, рогаликов, плюшек и сейчас, казалось, был озабочен лишь тем, чтобы не задержать ненароком гостя. Жалея его, Вабилов не спешил. Жевание есть первый и единственно осмысливаемый этап переваривания пищи. Щелкайте челюстями. Искушение святого Антония. Святого. Искушения грешника иные.

Он допил кофе одновременно с Тыниссоном.

– Рубли эстонцы любят? Империалы?

– Вы – гость! – оскорбился Тыниссон.

Конец ознакомительного фрагмента

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

СкороКнижный режим