I. Хищный блеск граната

Лес там древний стоял, никогда топором не сеченный,

В нем пещера была, заросшая ивой и тростьем;

Камни в приземистый свод сходились, оттуда обильно

Струи стекали воды; в пещере же, скрытой глубоко,

Марсов змей обитал, золотым примечательный гребнем.

Очи сверкают огнем; все тело ядом набухло,

Три дрожат языка; в три ряда поставлены зубы.

Метаморфозы

Песок сводил его с ума.

Солнце высушивало сознание, обращая бурный поток мыслей бесцветной пустыней, где лишь изредка встречаются оазисы-озарения. В легкой белой широкой тунике с пурпурным подолом и золотистыми геометрическими узорами, такой привычной, было чересчур жарко. Пришлось замотать тканью голову, чтобы не пекло вечное, так нежно любимое египтянами солнце; пришлось снять все украшения – обожаемые им позолоченные кольца и халцедоновые амулеты, не абы какие, а сделанные на заказ – он никогда не носил дешевок. Купец Ба́алато́н понимал: так безопаснее, металл не раскалится, не оставит ожогов. Понимал – но уже скучал по побрякушкам, радующим глаз и душу. Осталось только кольцо в носу, над которым нагловато посмеивались прибывавшие в Карфаген эллины; даже не догадывались, что карфагеняне еще громче посмеиваются над ними, но уже за спиной. А иногда, и Баалатон часто ловил себя на этой мысли, так хотелось высказать все в лицо, но…

Но выгодные торговые отношения лучше лишний раз не портить.

Баалатон достал шелковый платок, вытер смуглый лоб, потом пригладил коротковатую густую черную бороду и тут же схватился за горб верблюда – показалось, что мир качнулся. Уже давно подташнивало от езды на этих проклятых животных – и как другие народы выносят их, когда есть удобные и послушные карликовые слоны?

Выпрямившись и уставившись на скучные барханы, Баалатон тяжело вздохнул; подумал, что еще несколько дней назад совершенно не собирался находиться здесь, в этой…

Он сам так до конца и не понял, где конкретно.

Над ливийским побережьем вставало солнце – его рубиново-гранатовый свет взмахами кисти окрашивал Карфаген словно густой тушью, избавлял закоулки великанского города от паразитов-теней, делая самые незначительные детали яркими и до боли отчетливыми. Он просыпался и тонул в контрастах.

Храмы на холме Бирса сверкали столь же ярко, сколь диадемы старых правителей Востока: они и были напоминанием о пышном величии древних держав, стоявших, как оказалось, на ногах из глины – хотя всем остальным мнилось чистое золото. Потусторонний туман, еще одна роскошь Карфагена, достойная огромных дворцов халифов с их серебрёными древами и прудами волшебной ртути, неспешно оседал, собираясь в цистернах под плоскими крышами домов – там же, где дождевая вода. С моря тянуло соленым, придающим уверенности в новом дне воздухом, а со стороны Сахары – не такой безжизненной и иссушенной, как ныне, в дни арабских владык, – хлыстал разгоряченный ветер. Мудрецы далекого прошлого верили, что это – отголоски дыхания страшных драконов, чьи глаза – что абсолютная бездна, клыки – что первозданный мрамор, а крылья – что свирепые ураганы.

Баалатону и снились мерзости: извивающиеся змеи, золотые кубки, вино, кроваво-алые маки и рогатые тиары. Проснулся, змеем завился на невысокой деревянной тахте и поблагодарил богов за избавление от сонного морока. Потянулся – спал прямо на крыше. Еще не отойдя ото сна, подумал: надо заглянуть к халдейским оракулам, те знают толкование бесчисленных символов. Такие дурные сны никуда не годятся.

Хотел поваляться еще, пусть и понимал – уже проспал. Сладостные мгновения на грани сна и реальности казались вечностью, каждое – ценой если не в год, то в месяц. Тяжело вздохнув, Баалатон все же смирился. Чем больше проработает при солнечном свете, тем меньше придется тратиться на масляные лампы и факелы. Чем меньше придется тратиться – тем увесистей будет кошелек… Этой логической цепочке учили с детства. И даже пройдохи-эллины взмахивали руками и поражались той простоте и филигранности, с какой она выстроена. «Невероятно! – передразнивали карфагеняне за спиной. – Вот она, гармония в чистейшем проявлении – гармония кошелька и логоса!»

Баалатон все же встал, поправил тунику и, пошатываясь, спустился в покои. Крыша и верхний этаж, все в его владении – в свое время пришлось потратиться, но удобство – превыше всего. Покои разделялись деревянными перегородками на четыре комнаты: три жилые и одну складскую. Там же, в последнем помещении, – кухонный очаг, небольшая ванная из цельного куска розового камня и умывальник, наполняемый из цистерн под потолком.

Баалатон отодвинул бамбуковую ширму, развеял морок холодной водой из умывальника. Посмотрел на очаг – угли догорали, – на котелок, из которого веяло сладковатым ароматом, на ванную, уже наполненную горячую водой. Довольно улыбнулся и снова умылся – перед глазами все еще плясали пятна ночных образов. Мир наконец-то стал проще, понятнее, захотелось думать о земных вещах – о завтраке. Баалатон ощутил, как сильно проголодался.

– Доброе утро, хозяин, – вдруг раздалось за спиной. – Я так и думал, что найду вас здесь. Завтрак почти готов. Дайте мне еще несколько мгновений…

Ливийский слуга – седой, коротко стриженный, – улыбался во весь рот. Худой, вечно скрюченный и будто высыхающий А́нвар служил семье уже много лет; Баалатон вырос под его присмотром и привык, что Анвар, так любящий высокие плоские шляпы с узкими полями и не снимающий их даже в покоях, всегда улыбается. Иногда казалось, что Анвар вообще не умеет грустить – в любых обстоятельствах ищет нечто хорошее, как моллюск ищет новую раковину: чтобы сбежать, спрятаться.

Но никогда на памяти Баалатона Анвар не прятался от проблем или обязанностей, даже в столь преклонном возрасте. В нем поражало многое, помимо вечной жизнерадостности: расторопность – при всей внешней неуклюжести за день Анвар успевал сделать то, на что другим требовалось несколько; поражали даже серьги – огромные, золотые, каждая в виде змея, кусающего свой хвост. Анвар рассказывал, что это подарок старого хозяина – «благородного отца» – за долгую и верную службу; сам Баалатон, добавлял Анвар, тогда был еще совсем маленьким. Но что в детстве, что сейчас никак не мог запомнить название причудливого змея: то ли египетский Мехен, то ли древний Уроборос…

Воспоминание о сегодняшнем сне вдруг вспыхнуло в голове – так ярко, что Баалатон вздрогнул, – и тут же сменилось другой мыслью. Я бы, подумал он, никогда не подарил такой прекрасной вещи. Никому. Даже самому замечательному слуге. Даже Анвару…

– Ты каждый раз так переживаешь, – умывшись последний раз, просипел Баалатон. Голос его – за спиной, конечно, – часто сравнивали с разлаженным плотницким инструментом; один раз, постаравшись, чтобы Баалатон услышал, сказали прямо: «Ржавая стамеска». – Переживаешь так, будто я могу высечь тебя за малейшую оплошность.

– Ведь можете, хозяин.

– Могу, – он ухмыльнулся. – Кого угодно – с удовольствием. Но не тебя.

Анвар снял шляпу, чуть поклонился, шаркнул ногой и удалился.

На столе ждали глиняная плошка с похлебкой, томившейся на огне с раннего утра – творог, мед и немного муки, – пшеничная лепешка, орехи, финики и оливковое масло. Сосудом для последнего Баалатон особенно гордился – настоящий эллинский, в рыже-черных тонах, а не одна из многочисленных дешевых подделок. Он помнил истории стариков, пересказанные с возбужденных слов их покойных отцов: старики ворчали, какими варварами были эллины несколько столетий назад; кто бы мог подумать, добавляли старики, делая глоток разбавленного вина, что варвары достигнут таких высот! Однако, соглашались уже изрядно захмелевшие старики под звонкий хохот, кое-что в эллинах не менялось никогда: любовь к хорошему вину и плутовству.

За завтраком Баалатон не привык торопиться – трапезу важно растянуть, в быстром удовольствии смысла столько же, сколько в кувшине с пробитым дном. Хотелось наслаждаться едой, наступающим утром, солнечным светом, пробивающимся через высокое окно, и всеми покоями. Не просто же так ради них он влез в кредит одного из карфагенских трапезитов? Зато не разорился – и не планировал. Только стал еще более уважаемым. А уважение окружающих – ценнейший ресурс. Уж где-где, а в Карфагене, жемчужине Ливии – если не всего мира, – цена уважения соразмерна звонкому серебру и теплому золоту.

Сегодня же пришлось поторопиться – Баалатон даже не почувствовал вкуса еды. Подошедший к столу Анвар, уже готовый убрать за хозяином, на миг замер.

Баалатон открыл один из многочисленных сундуков – большой, кедровый, – и достал изящный египетский ларец: черное мангровое дерево с позолотой, на крышке – сокол. Выудил несколько дорогих колец: одно в форме змеи, держащей во рту маленький рубин; другое – золотое с гравированной надписью; третье и четвертое – с аметистовыми скарабеями. Три сделаны карфагенскими мастерами по последней моде, и только одно, самое невзрачное, привезено из-за моря – Баалатон, как и всегда, улыбнулся, взглянув на него: привык продавать заморские товары, но не покупать.

Спрятав ларец, Баалатон оставил Анвару несколько серебряных монет на хозяйственные траты и спустился по лестнице – общая, она шла прямиком через чужие покои. Баалатон улыбался и кивал соседям. Некоторые из них, как он однажды внезапно выяснил, приходились ему очень дальними родственниками.

Это ничего не меняло.

На первом этаже – в зелейной лавке – Баалатон замер: показалось, что здесь слишком пусто. Заскользил взглядом по сундукам и выдолбленным прямо в песчаниковой стене полкам-ячейкам, уставленным разными сосудами – некоторые казались дешевыми и потертыми временем, с трухлявыми пробками; другие, наоборот, выглядели богато: стеклянные пузырьки в форме змей с золотистыми крышечками, емкости, напоминавшие бутоны пышных цветов с тонкой ювелирной окантовкой, изящные пузатые горшочки эллинских мастеров…

– Ты меня потерял?

Прежде чем обернуться, Баалатон улыбнулся. Деловито почесал бороду.

– Я-то уж думал, все пропало!

– Действительно?

– Если ты не на месте – значит, мир не на месте.

Хозяйка – худая смуглая египтянка – рассмеялась.

Фи́ва казалась невесомой – ходила практически бесшумно, скользила по городским улицам, как облако. Одевалась просто, даже слишком скромно по меркам роскошной египетской моды тех ушедших времен: носила подпоясанную под грудью и в районе живота белую тунику, призрачными крыльями колыхавшуюся в ветреную погоду; не отказывала себе только в двух формах роскоши, говоря, что они у нее в крови. Первая, улыбалась Фива, для элегантности – всегда подводила брови кайлом, смесью галенита и малахита: верхнее веко ненавязчиво-черное, нижнее – умиротворенно-зеленое; вторая – для неосязаемого благородного лоска: на шее, поверх туники, висел халцедоновый амулет со скарабеем – такой же она по старой дружбе несколько лет назад подарила Баалатону, сказав: «Раз назван в честь нашего, пусть и проклятого, бога, то носи – вдруг пригодится?»

Волосы Фивы длиной чуть ниже плеч, уложенные по обе стороны головы, походили на бездонное ночное небо – а схватывающие их серебристые ленты напоминали о блеске бессмертных звезд, что так любили созерцать мудрецы погибшего Вавилона.

Как всегда, подмечал Баалатон – а он знал цену деталям, – Фива пленяла красотой. Самые косные карфагенские мужи, не желавшие иметь никаких отношений – даже торговых! – с чужестранцами, порой засматривались на нее; и дело не в тонких мраморных формах, которые считались скорее недостатком, и не в лице, бесконечно далеком от идеалов тогдашней красоты. Всюду за Фивой следовал шлейф обаятельности, тянулся из чужих земель – пьянящих свежестью вод Нила и целующих сухими губами пустынных ветров.

А может, дело в стеклянном глазе, взгляд которого все равно казался настоящим. Хищным.

Когда Фиву спрашивали, как так вышло, – Баалатон тоже однажды спросил, – она просто отмахивалась, никогда не позволяла себе объяснение длиннее и детальнее скупого «так вышло». Главное, добавляла, что делу это не мешает. Хорошие врачи и врачевательницы нужны везде и всегда, а у них, женщин, особенно египетских, есть свои хитрости, превращающие недостатки в очаровательные достоинства. Баалатон, правда, замечал, как иногда предательски начинают трястись ее руки после очередного вопроса. Не придавал значения. Каждый имеет право на секреты.

Прелестная Фива! Посетители-земляки за спиной называли ее воплощенной гордостью своего народа – словно бы не кончались для нее золотые века фараонов, когда мир был совсем другим: когда вселенский порядок Маат говорил языком неба, а в воздухе еще звучали отголоски медных гонгов божественного величия. Мир, конечно, поменялся. И Фива это понимала, менялась вместе с ним и хранила теплое прошлое в душе, но не давала этому обжигающему свету коснуться сердца и омрачить мысли.

– Ты выглядишь постаревшим. – Фива, подойдя ближе, коснулась пальцем нижнего века Баалатона.

– От тебя такой мерзости не ожидал, – нахмурился он. – Много работы, сама понимаешь. Другие мое благосостояние не сделают.

Она отошла к ячейкам-полкам и загремела сосудами, будто потеряв всякий интерес к беседе. Краткий миг тишины – и Фива добавила:

– Ты ведь знаешь, да? – Она не повернулась, так и стояла к нему спиной.

– Знаю что?

Фива наконец взглянула в упор. Стеклянный глаз ее, казалось, смотрел куда дальше и глубже обычного, мог прорваться через любую театральную маску – сквозь вещи, мысли, идеи.

– Счастье за деньги не купишь.

– За маленькие – нет.

Баалатон вздохнул. Терпеть не мог этих прописных истин. Насупился: посчитал, что их маленький утренний разговор непростительно затянулся. Уже развернулся, чтобы уйти, но Фива небрежно бросила вслед:

– Тебя, кстати, искали.

– Уму непостижимо! И кто? – На этот раз не повернулся уже Баалатон.

– Наш великий и ужасный пророк, – Фива, похоже, еле сдержала улыбку. – Хвала богам, он у нас такой один. Было бы их много, я уже давно бы свихнулась.

– Не нашел – и к демонам его! Хвала Эшму́ну.

Широкий проспект, засаженный гранатами – маленькие бледные плоды, которым еще предстоит напитаться солнцем, мольбами и кровью, уже свисали меж вальяжно раскинувшихся крон, – встретил Баалатона горячим влажным воздухом, чуть липнущим к коже, легким морским ветром и солнечными лужами. Баалатон прищурился, оглянулся – увидел за собой холм Бирса, сияющий золотом роскоши, лоском мраморных дворцов и храмов. Уж сколько поэтов называли холм жемчужиной Карфагена и уж сколько раз звучали упреки в их адрес за неоправданно пышные, чересчур частые, бросающиеся в глаза пустословной белизной слова́, – все же они были правы. Холм Бирса виднелся отовсюду лучше всякого маяка, даже легендарного Александрийского – волшебного, с дивной астролябией эллинского мудреца на вершине.

Проспект, где жил Баалатон, – просторный, как и другие городские улицы, – спускался с холма прямиком к гавани, соединял два центра Карфагена – жилой и храмовый, как радуга соединяет земное и небесное.

Зачастую Баалатон задумывался, какие же забавные пируэты порой совершает история.

Конечно, он знал легенду о создании своего города – о том, как в ныне увядшей Финикии, некогда метрополии самого Карфагена, в городе Тире правил печальный царь Пигмалион. Его старшая сестра Элиса вышла замуж за верховного жреца храма Мелькарта – бога, которому поклонялись предки Баалатона родом с пурпурных берегов. И что это был за храм! Сплошь роскошь, богатство, неописуемая красота, от которой дыхание обращается кристалликами льда, сверкающими ярче бриллиантов. Археб, муж Элисы, был богат, а вот Пигмалион… никто не знает, что случилось, какие сладкоголосые духи одурманили его, но печальный царь убил Археба. Его милостью родная сестра овдовела, а он не останавливался и пытался найти сокровища жреца – по легенде, полные диковинок, о которых не ведали даже блаженные мудрецы, говорившие с богами и видевшие душу мира.

Тщетно. Пигмалион только замарал руки в крови.

Элиса горевала, потом собрала всех, кто остался ей верен, и покинула гордый Тир. Долгие годы они скитались морем, пока наконец не основали Карфаген – Новый город. Элиса купила у живших здесь ливийцев холм Бирса, со временем ставший символом победителей: тех, кто сильнее, хитрее, предприимчивее.

Символом карфагенян.

Тут Баалатон обычно усмехался: мы купили сердце нашего города у ливийцев, а теперь ливийцы у нас в услужении. Неописуемая ирония, медом ложившаяся на душу всех карфагенян.

Были и те, кого не устраивала красивая легенда – слишком много грубых швов видели они в песнях поэтов. Говорили – и не на пустом месте, – что все произошло иначе; что слишком много жителей стало населять города Финикии и не было иного выбора, как заставить людей отправиться в далекие края.

Баалатон так погрузился в эти мысли, что не заметил, как миновал простые, без изысков, высокие дома из песчаника: город богател, они – росли. Летом завоет горячий, сухой пустынный хамсин, изрыгающий ненавистный песок, что забивается под одежду и в щели дверных проемов, – улицы придется чистить. Порой зверствовал и неистовый хабуб, ревущий проклятым драконом. Стоило Баалатону вспомнить эти проклятые дни – пробирала дрожь; на сей раз – сильнее обычного.

Холм Бирса остался позади. Куда ближе теперь казалась фантастическая двойная гавань. Баалатона она не интересовала – с проспекта он свернул на улочку поуже: прямые и стройные, они всегда выводили куда нужно.

Сегодня даже не заметил, как спустился к Большому рынку. Хотя куда чаще его называли Царь-рынком.

Здесь покупали всё. Даже то, чего в самом Карфагене отродясь не видали. Прилавки из прочного дерева, закрытые от солнца тканевыми тентами и заваленные сверкающими украшениями, хозяйственными вазами, свежими фруктами, дорогими шелками и другими товарами – всего не перечесть! – были просто выхолощенным фасадом. Все знали – покупают умело скрытое от глаз. Для этого даже не обязательно появляться на рынке.

Благодаря отлаженной системе корабельных перевозок и посредничества по прихоти расточительного богача, или мелкого царька, или – в былые времена! – фараона сюда могли привезти тончайшие персидские одежды или смуглых наложниц; душистые индийские травы или гиблые, смрадные яды; дивных экзотических зверьков или острые мечи; салфетки из шкуры саламандр, что не горят, а очищаются в огне и что нынешние халифы так бережно хранят на дне огромных сундуков, доставая ради пустой хвальбы перед послами! Стоило только попросить и обговорить цену: дальше включалась цепочка договоренностей и пошлин, и длинные руки карфагенского купца дотягивались до далеких земель. Спустя время товар оказывался у покупателя – наценки никто предпочитал не считать. Так кошелек казался увесистей.

Баалатон, здороваясь со знакомыми, лавировал меж прилавков и шатров, стремясь к самому сердцу рынка. Наконец добрался – двое мальчишек, которым он платил всего ничего, как всегда сторожили прилавок с ночи до раннего утра, довольствуясь малым от доброго господина, а в редкие мгновенья безделья, наверное, только и размышляя, как бы подставить его, кому продать за тридцать жалких долей серебра. Однако мальчишки, сделав свое дело и слегка поклонившись, бежали смотреть на шатры в сокровищницу сокровищниц, в центр Царь-рынка.

Там торговали фантастическими тварями.

Уходили с рук позолоченные крылья грифонов и, поговаривают, даже огромные, с пальмовый лист, перья птицы Рух; в глиняных сосудах продавали выращенные искусственно яйца василисков; в тканевых свертках хранились зубы легендарного Хедамму, а в прозрачных сосудах, наполненных водой, извивались ядовитые индийские черви; в чашах, где некогда, как клялись торговцы, плескалось скисшее вино, ползали дивные красные муравьи. Однажды на рынок привезли трепыхавшегося в клетке феникса – тогда даже местные, казалось бы, привыкшие к чудесам, толпились у шатра.

Шутили: купи одно такое существо, но сначала заложи собственную жизнь. И накинь сверху.

Потому деревянные прилавки в сердце рынка уступали место богатым шатрам, расшитым фантастическими узорами, – купцы не жалели денег, запасались лучшими тканями, иногда прямо здесь, у соседей. Когда-то давно в далекой стране Мидии, проглоченной голодными до власти персами, появились первые маги – жрецы, сумевшие окутать себя непостижимой тайной. Баалатону казалось, что они возродились в центре Царь-рынка. Только променяли заклинания на золото.

Он и сам хотел бы подобной славы; маг-купец, один вид пурпурных с золотом – всегда представлял их так – шатров которого заставляет замереть: вот она, мечта. С самого детства, с момента, как старик отец выгнал из дома, выставил на улицу, дав лишь немного денег и вещей. Но Баалатон не злился, не проклинал родителя отравленными словами. Знал – так все и будет. Так – правильно. Так делал отец его отца, так – из поколения в поколение. И тогда он, совсем юный, с легкой щетиной, над которой посмеивались иные матроны и шлюхи, вооружился завещанными отцом умом и хитростью и начал тернистый путь, конца-края которому никогда не видно; горизонт, кажется, исчезает.

Стирал ноги в кровь, пытаясь сперва просто выжить: бил себя по рукам, чтобы не воровать на рынке, такое воровство – удел бесчестных варваров, он же – гордый карфагенянин. Исхудал, стал напоминать одного из стариков-мудрецов, что торговали древним знанием и за небольшую плату – серебром ли, фруктами ли – обещали приоткрыть тайну мудрости вселенной, ответить на загадки сфинксов, указать путь к божественному озарению. И неведомо как в эти первые месяцы скитаний по городу-гиганту, который, казалось, хохотал так, что тряслись дома и храмы, что осыпался песчаник, Баалатон встретил одного из этих стариков: тот жил в бочке. Завидев уставшего, худого, но сохранившего опрятный вид Баалатона – не мог себе позволить выглядеть иначе, – тут же подозвал к себе, ни серебра, ни фруктов не потребовал, просто попросил посмотреть глаза в глаза не моргая, потом, причмокнув, потребовал взглянуть на свой перстень, чтобы узреть правду. Баалатон не увидел ничего, кроме красивого драгоценного камня, невесть откуда взявшегося у старика, в золотой, будто спряденной пауками из бесценных нитей, оправе; камня, похожего на заледенелую кровь; камня, чей холодный блеск напоминал о зорких птицах и коварных демонах. Старик истерически рассмеялся, наконец-то вылез из бочки, взял Баалатона за руку – кожа оказалась сухая и отчего-то колючая – и повел куда-то по городским переулкам. А юный Баалатон, этот худой юноша, пытавшийся отрастить пышную бороду, слишком доверял знакам судьбы – и не противился.

Его приютили в грязной комнатушке, где он жил с одной из юных шлюх – старик пророчил ей великое будущее, а она была благодарна ему за теплые слова, которых не слышала больше ни от кого, – а потом, конечно, после месяца, двух, трех, Баалатон любил ее уже как настоящий мужчина, пусть все еще без бороды, а она влюбилась прежде всего в его целеустремленность, потому что тело – по ее словам – полюбить было невозможно. Порой старик приходил к ним – редко, казалось, раз в целую вечность, – заставлял вновь и вновь вглядываться в перстень, давал уроки мудрости и отвечал на вопросы: она спрашивала о любви и искусстве, а Баалатон – о фантастических тварях и хитрости. На первое старик отвечал охотно. На второе – хитро улыбался. И пока Баалатон обитал в этом стойле – боевые слоны, думалось тогда, живут лучше, – пока любил шлюху-соседку, пока выслушивал лекции мудреца и разглядывал его перстень, его беззубую улыбку, пока делал все это раз за разом, – мечтал о снящихся с самого детства фениксах. Копил и рассуждал, ограничивая себя в еде и в напитках, отказываясь выпить вина, когда соседка приносила увесистые мешочки серебра, доставшиеся от довольного посетителя. У него тряслись руки. Он ненавидел эту жизнь. Но знал, что иначе не сможет не жалеть денег, брать взаймы, покупать и перепокупать прилавки много после, когда тело его, по мнению других, более благородных женщин, станет, наоборот, слишком пышным.

Так и перебрался от окраины рынка к центру; смотрел, наблюдал, изучал – последний рывок, он знал, будет самым трудным. Должно случиться нечто важное – иначе не пересечь финальную черту; нечто, повторял Баалатон, вспоминая слова старика-мудреца – жив ли он еще, давно мертв ли или вовсе никогда не существовал? – важное, какое-то предзнаменование судьбы, событие, выбивающееся за рамки повседневности: благословение бога-покровителя Карфагена, хозяина жизни и смерти Эшмуна, или лунной богини Тиннит, или пылкого господина жары и огня Баал-Хамона; благословение, открывающее для него, как для героев старых легенд, безграничные возможности.

С той разницей, что подвигов Баалатону не хотелось и подавно.

И в тот день, пока он раскладывал искусные безделушки на прилавке, это случилось.

Когда его окликнули – голос хриплый, смутно знакомый многим карфагенянам, – благословение снизошло.

Баалатон воспринял эту подачку судьбы иначе. Разворачиваясь, проклял всех и вся.

Конечно, халдей его нашел.

* * *

Так его и звали – седой халдей.

Фалаза́р выходил из себя каждый раз, когда слышал, – в этих двух словах его чудовищно не устраивал каждый звук. Конечно, он халдей, притом чистокровный – осколок тех древних времен, которые, с каждым днем понимал он все отчетливей, уже не вернуть, осталось только танцевать на руинах и лелеять надежду на милость богов; кто сорвет повязку с их полуслепых глаз и укажет перстом на град надменных выскочек? Фалазар гордился родословной, сам величал себя исключительно халдеем – если бы только остальные вкладывали правильный смысл…

Да, он – настоящий халдей. Не обычный выходец из старого Вавилона, всех жителей которого чужестранцы поголовно клеймили халдеями, а халдей по крови, чистый, истинный – как это важно, как важно! Но Фалазар терпел. Ничего, думал, Карфаген дает возможности всем и каждому, откуда бы ни прибыл, в каких бы идолов ни веровал. Терпи, взгляни на карфагенян – они лишь чудом, титаническим усилием воли подавляют неприязнь к чужестранцам, так их не любят.

Они не любят чужаков, а он, Фалазар, не любит их, дерзких выскочек.

Можно и стерпеть.

Но то, что его открыто называли седым… оскорбление! Да, Фалазар был стар – удивительно стар; сам гадал, как дожил до стольких лет. Время брало свое, жадно откусывало огромными кусками: угольно-черная борода и волосы до плеч седели, словно покрываясь пеплом того пожара, в пламени которого сгорали все древние святыни – рано или поздно.

Чистокровному халдею непростительна седина. Утратить черноту – все равно что лишиться чести. Там, на родине, все знали это. А эти варвары…

Фалазар подкрашивал стойкой черной краской и волосы, и длинную угловатую бороду, завитую колечками, – так делали его предки много тысячелетий, с тех пор, как проклятье старения коснулось их. Да только каждый раз, даже после самой дорогой краски, седина возвращалась: маленький клочок бороды снова делался пепельно-серым, на затылке проступало еле заметное пятнышко. Вот все вокруг и шептались о Фалазаре, о седом халдее – как он ни старался, скрыть холодное прикосновение старости до конца не получалось.

– Помоги мне, Мардук, – шептал он в такие мгновения, обращаясь к своим богам на чужой земле, где, как считалось, у них нет власти. Верил, что обязательно услышат.

Вот и сейчас, поймав свое искаженное, раздутое отражение в одном из драгоценных сосудов цветного стекла на деревянном рыночном прилавке, Фалазар закатил глаза. Люди за спиной шептались, но он давно научился не обращать внимания и проклинать их молча, пусть внутри и скреблись дикие пантеры.

Фалазар не просто так пришел на ненавистный рынок, где от гомона голосов, пестроты красок, мешанины запахов – мята, шафран, острый перец, гвоздика, нотки мирры, – и вихря эмоций цепкая хватка самообладания ослабевала. Место это, понимал Фалазар, не поддающийся соблазнам, пленит тебя, как когда-то давно кудесники его родины пленяли демонов и подчиняли богов одними лишь словами, пусть и на миг.

Протолкнувшись через толпу, жадно глазевшую на безделушки у одного из прилавков, Фалазар увидел, что искал – вернее, кого искал, – и впервые за день улыбнулся.

Фалазар мечтал стать пророком.

Одним из тех, чьими устами говорят новые эпохи; из тех, кому подвластны шустрые и непокорные линии судьбы и рока.

Когда пал Вавилон – на его веку, после победоносного шествия Македонского, – Фалазар думал, что не сможет жить дальше. Город, величие которого он воспевал, перестал быть собой – позолота потускнела, а блеск небесно-голубых глазированных кирпичей иссяк, обратившись мхом и паутиной; семь городских врат неописуемой красоты навеки захлопнулись – не для людей, для богов. Глухой камень, фундамент домов, башен и храмов лишился души – остались только воспоминания, да и те постепенно тускнели. Вавилон обращался жалким призраком. Ненужным и неупокоенным.

Пророки давно воспели этот ужас – священные песни их глодали Фалазара, ведь он должен был сложить те пророчества, должен был увидеть крах своего города – неожиданный и катастрофический, пронесшийся ледяным ветром, что пробирает до костей; таков он, первый вздох нового мира – дыхание неровное, грудная клетка земли дрожит.

Но эта тайна Фалазару не открылась. И пусть вокруг твердили, что кончилось время великих героев, сладострастных любовников и седых мудрецов, он лелеял надежду о новом пророчестве – главном в его жизни и в судьбе целого мира.

Знал, как достичь мечты; сомневался, но знал. Оставалось найти нужные средства…

– Баалатон, сын Карфагена! – просипел Фалазар, остановившись у прилавка. – Если ты думал, что сможешь избегать меня, засим же знай, что судьба настигнет тебя, где бы ни прятался, как бы ловок ни был твой ум и как бы милосердны к тебе ни были боги…

Фалазар говорил сложно и замудренно, веря, что витиеватые слова смогут придать новых смыслов его речи, сделать ее тяжелее, аргументы – весомее.

– Если вы – моя судьба, то боги уже не милосердны ко мне, – карфагеняне, как давно понял Фалазар, не любили увиливать и говорили ровно то, что крутилось на языке, – исключения делали в тех случаях, когда от сказанного зависел исход сделки.

Фалазар, и без того вечно недовольный, нахмурился, ощутив себя постаревшим, казалось, на несколько десятков лет, и, решив не затягивать бесполезный разговор, кинул на стол мешочек серебряных монет.

Карфагенян, очевидно, оценил сумму. Фалазар знал, на какие рычаги нужно надавить, чтобы привести в движение механизмы души и рассудка, работающие отлаженно, как машины из кранов и веревок в плотницких мастерских; знал и давил без жалости.

– Чем обязан? – протянул карфагенянин, на всякий случай пока не прикоснувшись к мешочку.

– Тем же, чем и тысячам других приходящих к твоему прилавку, – Фалазар намеренно заговорил, как всегда, чуть нараспев, будто храмовый жрец. – Я хочу приобрести товар!

– И какую безделушку я могу предложить за такие деньги?

– Ты должен достать мне Драконий Камень, чей блеск краше и страшнее даже самых…

– Один нюанс, – перебил карфагенянин, хитро прищурившись. – Драконьих Камней не находил никто, кроме древних правителей стран, что за морем. Знаете ведь, что они…

– …добываются из головного мозга змея или дракона. Правда, камнем он станет только в том случае, если его извлекут из живого дракона. Если же змей умер, то твердость исчезает, – закончил Фалазар. – Ты не прав, купец, сын Карфагена. Драконьи Камни достать можно – уж где, если не на этом Царь-рынке. Если он, конечно же, оправдывает свое название. Я даже подскажу тебе, где искать, купец, – в стране Медных Барабанов.

* * *

– Ах, ну конечно! Вот в чем подвох. Пророки…

Баалатон слышал о стране Медных Барабанов. Трудно было не слышать. Поначалу думал – просто сказка; очередная байка, рожденная злыми языками и весенним ручьем струящаяся по улицам Карфагена, наливающаяся новыми красками: яркими, завораживающими, пугающими. Но когда первые купцы прибыли из страны Медных Барабанов с мешочками золотого песка, сказка стала чересчур реальной.

Это место не отмечали ни на одной из навигационных схем – находили лишь сноски, упоминания мелким и кривым шрифтом на старых, пожелтевших, потертых временем картах и папирусах; даже александрийские мудрецы не осмеливались говорить, где лежит страна Медных Барабанов, – постоянно путались в расчетах и формулировках.

Капитаны тех судов, что уходили в неизведанную сторону, уверяли: достаточно заплыть за Геракловы Столбы, преодолев Гибралтарский пролив, где время течет иначе, а дальше отдаться воле течения. Оно само приведет. Навигация не поможет. Океан – мать всех вещей.

Купцы же – те блаженные искатели приключений, что решились наведаться в страну Медных Барабанов, наслушавшись баек, – рассказывали еще более невероятные вещи: что в бесконечной пустыне, без намека на ключом бьющую жизнь и влажный воздух, живет странное подземное племя; что племя это никогда на глазах чужестранцев не поднимается на поверхность, а общается ударами в медные барабаны, глухо стонущие там, внизу; что бродят по пустыне дикие фантастические звери и огромные муравьи размером с лисицу.

Но когда купцы, обращаясь к древним легендам, раскладывали на горячем песке ткани, на них – драгоценности, инструменты, безделушки, сосуды с маслом и уходили достаточно далеко, а потом, как только утихал стон медных барабанов под землей, возвращались, то находили вместо товаров чистейший золотой песок в мешочках из грубой ткани. Очередной стон барабанов знаменовал совершённую сделку.

Купцы возвращались в Карфаген, везя с собой золотой песок, а в довесок – сокровище, что ценнее прочих: множество историй, рассказываемых взбудораженными голосами. Сказка сделалась явью.

Хотел ли Баалатон попасть в страну Медных Барабанов? Сам не знал. Но, посмотрев на хмурое лицо халдея, потом – на увесистый мешочек, а после – в сердце рынка, туда, где уже выкриками набивали цену фантастическим тварям со всего света, стал на шаг ближе к решению.

Эти деньги, а еще золотой песок… за одну фантастическую мелочь? Да и не фантастическую вовсе – разве может быть что-то невозможное в стране Медных Барабанов, когда она сама – обретшая форму невозможность? Не там ли, говорят, пролилась кровь чудовищной Медузы, породившая сотни змей всех цветов и размеров: двуглавых амфисбен и четырехрогих керсат, выпускающих кровь геморроев и заставляющих землю дымиться от яда хелидров, наскакивающих с деревьев якулей, убивающих жаждой диспад и умертвляющих сном гипнал? Если так, то…

Прозвучал финальный аргумент – слова халдея:

– Если справишься, о сын Карфагена, и камень, добытый тобой, будет достаточно красив и увесист, то я заплачу тебе еще ровно столько же, когда вернешься. Как там говорят выскочки-эллины? Со щитом или на щите…

– Тогда это сделка, – кивнул Баалатон, наконец взяв тяжелый мешочек. Подкинул, поймав. – Скрепим на папирусе?

– Как угодно, – развел руками халдей.

– Единственный вопрос, – Баалатон улыбнулся, приготовившись задать любимый. Провел указательным пальцем по носу. – Каков тво… ваш интерес?

– Пророчество, – сложив руки, сухо ответил халдей. – Остальное – не твое дело, купец, сын Карфагена.

Баалатон хмыкнул: как и следовало ожидать.

Когда же кончится этот песок?

Прежде, слушая рассказы о людях, что живут в норах – или пещерах? – под землей, Баалатон надменно хмурился, а иногда, в особенно хорошем настроении, откровенно смеялся: кто же в своем уме выберет такую долю?! Никаких удобств, никаких возможностей, а самое страшное – никакой атласной лазури над головами. Наверное, какой-то совсем отчаянный народ – так нахлебавшийся горя, что даже взгляды богов с небес не могут придать ему уверенности в новом дне.

Теперь же, трясясь на проклятом верблюде и изнывая от жары, Баалатон начинал понимать этот странный народ. Если живешь среди монотонного песка – выхода не остается.

Баалатон так и маялся, путаясь в собственных мыслях, пока не случилось это.

Сначала подумал, что ему кажется – мало ли какие фантомы возникают в голове под пеклом белого солнца пустыни? Но с каждым мгновением звук становился отчетливей. Баалатон переглянулся с купцом, что ехал рядом; тот, очевидно, прочитав какой-то лишь ему ведомый вопрос, кивнул.

Барабаны звучали все громче.

Глухо, под землей, но Баалатон готов был поклясться: еще чуть-чуть, и их медный рокот возникнет прямо над ухом.

Караван остановился, когда барабаны достигли своего пика. Купец, ехавший впереди, – бывалый путешественник в эти места, смуглый индиец в белоснежном тюрбане – слез с верблюда, стянул мешки, ткань и, махнув рукой, потащил товар по песку. Баалатон последовал его примеру. Спрыгнул с верблюда и чуть не свалился лицом в горячий песок.

Остановившись, словно у незримой границы, торговцы начали расстилать на песке богатые ткани и роскошные ковры. Чистой воды самолюбование, негодовал Баалатон про себя, хотя и прекрасно понимал: в некоторых делах оно важно. Форма приоритетней содержания.

Он прихватил несколько белоснежных тканей с тонкими восточными узорами, разложил на песке. Согнулся, развязывая маленькие мешочки, – много не брал. Аккуратно, как на прилавке, разложил побрякушки: кованые браслеты, бусы, амулеты и филигранные серьги. Оглядел чужой товар: каждый привез кто во что горазд; даже простенькие инструменты и грубые необработанные куски редкой древесины, дорого стоившие и в великих городах, а здесь, в безжизненной пустыне, – подавно.

Когда все разложили товар и разогнулись, Баалатон шепнул купцу, ведущему караван:

– И что теперь?

– Теперь – ждать.

– Ждать чего? – только и успел спросить Баалатон, прежде чем сам понял ответ.

Барабаны, гремевшие фоном, будто подстраиваясь под ритм сердца, затихли.

– Вот этого, – хмыкнул купец-индус, развернулся и махнул рукой, призывая остальных идти следом.

Дольше всех решались эллины – стояли до последнего, вглядывались, ожидая увидеть загадочный народ пустыни. Баалатон вздохнул – не раз сталкивался с их льющимся через край любопытством: почему такая цена, из чего сделано, почему такой договор, зачем так усложнять перевозки… Упрямо норовили сунуть нос не в свое дело; это их и губило веками. Баалатон насмотрелся на них, развернулся и вдруг увидел – резко наступившая тишина встревожила и остальных: лица их переменились, застыли гипсовыми масками дурного предчувствия. Египтяне закатили глаза, персы, наоборот, опустили взгляд, гордые македоняне вытянулись по струнке, эллины принялись обеспокоенно тереть руки, а карфагеняне, как и сам Баалатон, – почесывать бороды.

Караван отошел достаточно далеко: так, чтобы, даже повернувшись к разложенному на песке товару, видеть только смутные силуэты, да и те – с трудом. Но стоять у верблюдов не хотелось. Отвратительно.

Никогда не было так противно, как сейчас, под палящим солнцем в окружении дураков. Но нет, Баалатон вдруг понял: все, что случалось в его жизни прежде, оказывалось хуже и унизительнее, ведь каждый раз, делая очередной шаг к неуловимым фениксам, приходилось наступать на раскаленные гвозди. И пусть только кто-то посмеет сказать, что это пустяки, раз так умеет каждый второй кудесник!

Баалатон прекрасно помнил, как, накопив какое-никакое состояние продажей безделушек в чужих лавках – брал задешево, сбывал втридорога, – он наконец-то понял, что пора идти дальше, что можно покупать первый невзрачный рыночный ларек. Баалатон приметил старого купца – слишком дряхлого, чтобы торговать с былой ловкостью, вырывать удачу из чужих рук, – и, общаясь с ним, рассказывая, как мечтает научиться мудрости уходящего века, постепенно разговорил старика; выяснил – тот собирается продать ларек задешево и посвятить все время дочери и внукам. Баалатон продолжал лить мед в уши – глаза старика сияли. И так, сперва после сухих бесед на рынке, потом – после трапез с вином, которого Баалатон, экономя серебро, пил мало, старик решил продать ларек именно ему: еще дешевле, чем думал. Но однажды, за считаные дни до долгожданной сделки, Баалатон не нашел старика на привычном месте – только понурую девушку, убиравшую безделушки в мешки, накрывавшую ларек тканью. Догадался сразу – купец умер. Это его дочь. Мир покачнулся и готов был рухнуть, но Баалатон вспомнил об уме и хитрости, оружии, что в мирное время разит сильнее клинка и кулака, и заговорил с девушкой. Она сквозь слезы поведала, как отец часто говорил о нем, Баалатоне, как восторгался его рвением и как, до последнего державшийся за прошлое, передумал, решив: пора открывать дороги молодым, в них пылает волшебный огонь будущих свершений. Она пригласила Баалатона к себе в дом оплакать старика.

Баалатон знал, что визит этот будет далеко не последним.

И вот он, только что упавший с горы свершений, взбирался по ней снова. Удары и падения, говорил отец, – лучшие учителя жизни. Баалатон через день заходил в гости к девушке, имя которой забыл, едва завершилась эта история, достойная пера великого Лисия, и приносил спелые фрукты; дарил сперва только их, затем – улыбку, потом – теплые слова, а после – ласку. Каждую ночь, когда они, убедившись, что мужа ее – человека сурового, но, как оказалось, рассеянного и недогадливого, – нет дома, любили друг друга, Баалатон рассказывал ей все больше о разговорах со старым купцом, часть которых сам же и выдумал. Она верила, потому что хотя бы так могла на миг вернуть любимого отца, завещавшего ей все. Баалатон гладил ее обнаженные бедра и живот – она уже полуспала – и шептал, что он – самый достойный из мужчин, кому она могла бы передать дела старого купца. Муж ее – иного толка. Он разорит их дом. Опорочит имя отца. А она, убитая горем, верила его колдовским речам.

Сделка вот-вот должна была свершиться – Баалатон настаивал на оговоренной стариком сумме, – но однажды ночью их застал муж, оказавшийся куда более дальновидным и смышленым, чем казалось. Он узнал секрет жены от одной из служанок и пришел не один, а с толпой, вооруженной факелами и вилами. Баалатон, прикрытый одной туникой – не успел толком надеть ее, – бежал по городу, заливаясь краской. Когда остановился, привалившись к стене ближайшего дома, то кричал в небо, пока из соседних окон в него не полетели рыбьи кости и очистки, пока грозные сонные голоса не потребовали заткнуться. Утром он долго не выходил из дома – жил тогда в комнатушке одной многоумной матроны, зато один, без соседей, – а когда наконец вышел, то пугался каждой тени. И только успокоив себя, познал гнев оскорбленного мужа – он и его друзья подкараулили Баалатона на рынке; не избили, не прирезали, как жертвенное животное, – раздели и закидали тухлыми фруктами, из тех, что он дарил убитой горем девушке. Запах гнили долго не получалось отмыть. В тот день Баалатон плакал от обиды; на следующий – от злости; на третий – от безысходности.

А потом оскорбленный муж вернулся – снова подкараулил его на рынке. На этот раз – один, и, когда Баалатон, смирившийся с судьбой, сказал: «Делай что хочешь», только улыбнулся. Ответил, что хочет продать ларек, что больше не в обиде, ведь жена будто преобразилась, ночи с ней стали страстнее. Баалатон, сперва онемевший от потрясения, тут же спросил: «Сколько?!» Услышал ответ. Подумал, что, как старик-мудрец с драгоценным перстнем, переберется в бочку, прямо здесь, у ларька. Отдал за него почти все сбережения и, начав торговать безделушками сам, еще долго ловил насмешливые взгляды тех, кто помнил, как он, голый, весь в гнилье, стоял на рынке, а после, укутавшись в тунику, тащился домой, опустив взгляд…

Нет. Песок, медные барабаны, иноземцы-гордецы – не самое ужасное.

Подул горячий, обжигающий щеки пустынный ветер. Воздух затрепетал костровым маревом, и показалось, что там, вдалеке, среди крупиц угрюмо-бежевого песка засверкало золото.

Рассказывали, что так, опьяненные мыслями о потерянных драгоценностях, путешественники находили только черепа грифонов. Баалатон всегда старался действовать разумно, рассчитывая шаги наперед; знал, что такое золото – просто обманка, сладкий мираж, не несущий ничего хорошего. Но все же… в голове грациозно захлопали крыльями грифоны, а они, подобно сокровенному ключу от храмовых врат, вели к благодатному сиянию заветной мечты. Чтобы начать такую желанную торговлю, хватит и одной фантастической твари. Сперва. К тому же, может, это сверкают Драконьи Камни? Кто знает, какие еще чудеса таит страна Медных Барабанов. Золотой песок – уж точно меньшее из них; как и гигантские муравьи, следов которых никто так и не заметил, хотя некоторые – вновь любопытные эллины – вглядывались особо.

К тому же верблюды Баалатону надоели окончательно. Бесчестные животные! То ли дело – он улыбался при этой мысли – карликовые слоны…

Баалатон зашагал, манимый блеском – тот сулил возможности. Никто не остановил его, даже когда он неуклюже забрался на скучающего верблюда, никто не окликнул – к чему? Пусть делает что заблагорассудится. Они ему не няньки. И хвала Эшмуну, добавил приободрившийся Баалатон, попутно пытавшийся угадать мысли других торговцев.

Приблизившись к источнику блеска, спрыгнул с верблюда – уже приноровился, не падал, но все равно получалось кое-как – и опустился на колени. Наклонил голову совсем низко, чтобы увидеть в песке… птичий череп с острым клювом, блестевший на солнце. Вздохнул. А чего он еще ожидал? Фантастическую тварь прямо перед собой?

Баалатон собрался уходить, но даже подняться не успел – из пустой глазницы стремительно выскользнуло нечто покрытое переливающейся чешуей: не то змея, не то ящерица. Прежде чем тварь уползла подальше, Баалатон разглядел гребень, напоминающий корону, – и вспомнил, что за существо так выглядит.

Василиск. Самый настоящий.

Баалатон слышал сотни легенд о царе змей, одна краше и противоречивее другой; твари, которых жадные купцы выращивали в искусственных подземных кладках, продавая отчаявшимся кудесникам и профессиональным убийцам, были жалкими выродками – никчемной пародией на императорский лоск настоящего василиска. Маленького, но смертоносного змея с короной на голове.

Ошибки быть не могло.

Баалатон оглянулся: караван скрылся из виду, медные барабаны пока молчали. Он еще успеет за своим песком – если местным приглянется его товар. А пока… надо действовать, судьба редко дает второй шанс: не грифон, так василиск. За царя змей больше заплатят, а может, именно из его крови и выйдет добыть Драконий Камень?

Баалатон успел проследить, куда скользнул василиск, и осознал, как далеко ушел, лишь разглядев впереди скалу и чернеющий в ней вход в огромную пещеру, миг – и змей растворился в темноте.

– Только попробуй убежать, трусливая гадина, – шепнул Баалатон верблюду. Зверь активнее задвигал челюстью, сделался еще более угрюмым и недовольным.

Как только Баалатон перешагнул порог пещеры, его затрясло – то ли от нехорошего предчувствия, то ли от озноба. Темнота дышала влажной промозглостью, чем глубже, тем противнее и холоднее.

Он слишком поздно понял, что путь осветить нечем. Шел, ориентируясь лишь на далекое василисково шипение, тянущее за собой, словно дивная мелодия заклинателя змей. Спотыкался о выступы, хватался за холодные своды, пытаясь сохранить равновесие на скользких камнях – и не порезать руки об острые камни. Баалатон боялся физической боли больше всего на свете, не любил портить тело – терять товарный вид, важный во многих делах. «Век торжествующей плоти и загубленного духа» – часто повторял он слова, услышанные однажды из уст пьяного философа, таскавшегося по карфагенским притонам, – шлюхи говорили, что философия его кончалась там, где начиналось их ремесло.

Рука все же соскользнула, камень расцарапал ладонь до крови, и Баалатон понял: пещера идет вниз. Скользко, никаких ступеней, сплошь уродливые выступы.

В темноте время всегда замедлялось, или, вернее сказать, растворялось – даже в ночном Карфагене, где распускаются над головой яркие холодные звезды и трепещут в окнах последние тусклые теплые огни. В этой же пещере мир словно схлопнулся: ни времени, ни пространства, только густая темнота, где кажется, что и не шагаешь вовсе: паришь, плывешь, барахтаешься и тонешь.

Баалатон поскользнулся; упал, рассыпавшись на десятки громких проклятий, и слишком поздно осознал, что натворил. Замолчал. Прислушался – змеиное шипение стихло.

Когда поднялся, ничего не изменилось.

Обождав немного, решил уже бросить затею, вернуться к каравану и честно заслуженному золотому песку – хоть бы найти выход! – но не успел даже развернуться: яркий красноватый всполох ударил в глаза. Баалатон прищурился, не спеша, прикладывая пораненную руку к губам, спустился к источнику света.

И обомлел.

Не понял, что сияло: хоть первобытный огонь, хоть осколок солнечного бога, в тот миг все казалось незначительным, неважным – важнее то, что свет отражало, усиливало, заставляло мерцать магическими вспышками подобно тем, какими аскеты описывают божественные откровения.

Драгоценные камни, огромные и маленькие, – повсюду: зеленые, фиолетовые, кристально-прозрачные, янтарные и желтоватые – ныне уставший арабский путешественник воскликнул бы от восторга, заговорил бы о рае земном! – и все усыпано ими так, что не видно серости под ногами, так, что своды пещеры, кажется, касаются самого неба. Чудесная сокровищница в глубинах. Клад, предназначенный – сомнений нет – не для людей.

Но все эти чудеса и богатства меркли по сравнению с тем, во что Баалатон впился взглядом.

Огромный красный Драконий Камень – с ладонь размером – сверкал хищным блеском граната.

Нечто витавшее в воздухе, неуловимое, но ощутимое – на коже, языке, в голове, – заставляло нервничать и действовать быстро; одно из предчувствий, редко подводящих.

Баалатон ринулся к Драконьему Камню, раскидывая ногами другие драгоценности – рядом с грандиозной находкой они казались дешевыми стекляшками для тех, кто не может позволить себе подлинной гедонистической роскоши египетских и финикийских мастеров. Чуть ли не нырнув в кучу самоцветов, Баалатон схватил Драконий Камень – и целый миг, как загипнотизированный, наслаждался блеском; в гранях, словно уже обработанных умельцем, на свету проступали алые жилки.

Баалатон бросился назад, готовясь к катастрофе: падающему потолку, невесть откуда хлынувшей воде, укусу притаившегося василиска, землетрясению…

Но вместо этого увидел ее.

Даже не успел понять, что делает, – разглядел тонкую фигуру девушки, возникшую на пути и явно не собиравшуюся двигаться с места. Услышал за спиной шипение – куда более ужасающее, чем до этого, явно не василисково, будто отравляющее одним звучанием. И, панически оглянувшись, просто ударил девушку – хватило, чтобы она потеряла сознание.

Может, и стоило бросить ее здесь, но ведь это еще один трофей из страны Медных Барабанов, хрупкая и невозможная ожившая сказка. Баалатон не рассмотрел черт дикарки, но знал: заплатят не за красоту, а за непохожесть, может, даже за уродливость, покупатели такое любят и не пожалеют денег. Подхватив девушку, как набитый побрякушками мешок, он взвалил ее, чересчур легкую, на плечо. Подстегиваемый нарастающим шипением, побежал вверх, оскальзываясь и спотыкаясь, – одной рукой придерживал девушку, другой – чуть не до крови сжимал Драконий Камень; казалось, что каждый миг проваливается в сон и возвращается в реальность, что где-то там, глубже, пируют демоны, а боги вечно меняют расположение кривых медных зеркал, и никак не выбраться из пещеры, ставшей лабиринтом.

Баалатон заплутал в собственной голове и не заметил, как мерзкая пробирающая влажность сменилась сухим жаром пустыни; не заметил, как поднявшийся на миг жгучий ветер захлестал в лицо; не заметил, как хрустящий песок оказался на губах.

Помнил сухую последовательность событий, будто плотницкую инструкцию для недотепы-подмастерья: вот неуклюже взвалил девушку на верблюда, вот сам с трудом запрыгнул на него, не выпуская Драконьего Камня, словно тот стал продолжением руки. А вот…

Глухо загремели под землей медные барабаны, слившись в единимую, режущую сознание – четкий ритм и скрипящий лейтмотив – мелодию страха неизведанного.

* * *

Так ведь каждый, кто умирал, подвешенный вниз головой на багряном ясене, и миновал свою чахлую осень, способен говорить на тайном языке змей, не ведает быстротечного времени: нет для него ни рек, ни ручьев, ни даже подземных источников; нет причин, только следствия – огромное заледенелое озеро именем Сегодня, Завтра и Вчера. Стоя на льду, что трещит под ногами, мудрец, воскресший – но никогда не умиравший! – чувствует, как замерла протяженность души его, это подлинное время; видит, как летит снег вертикально вверх, как кружатся отчего-то обжигающие снежинки, а мрак становится слепящим светом. И там, на радужной границе мгновения и вечности, когда открыты все пути – куда ни шагни, золотой мост сам лозами вьется под ногами, – когда идешь босым по заточенному мудрецами лезвию сокровенного, неся над головой крест посвященного, каждый миг в страстях разрываясь до Многого под звуки флейты и в тот же миг в искусствах возвращаясь к Одному под гармонию лиры, – тогда только оголенная душа готова к встрече со знанием, что глупцы ищут в пыльных книгах и жарких реликвиях; ведь всякое знание в те блаженные мгновения – точно живительный свет для виноградной лозы; но стоит лишь возжелать большего – свет карающий, иссушающий, обращающий золото таинств углями сомнений, открывающий путь змеям пагубных метаморфоз плута-Шайтана, вечной тени человека.

Здесь и далее в переводе Сергея Шервинского.
Изначально финикийское имя, вероятно, появившееся под египетским влиянием. Разделяется на «Балл» и «Атон», дословный перевод: «господин (мой) Атон». Атон – верховный бог Древнего Египта во времена фараона-еретика Эхнатона (Аменхотепа IV). Изображался в форме солнечного диска с лучами-руками. Здесь имя укорочено. Полностью звучит как «Баалиатон».
Вазир ибн Акиф использует античное название Африки – Ливия.
Древнеегипетский аналог уробороса, символизирующий вечность. Также имя бога Мехена и название древнеегипетской настольной игры.
Вазир ибн Акиф использует греческое название контор для обмена денег. В тексте мы сохранили именно этот термин, хотя в древнем Карфагене существовали настоящие банки.
Имеется в виду аптека – я перевел название как «зелейная лавка», чтобы сохранить некое ощущение старины (к тому же в массовое употребление слово «аптека» пришло позже описываемых событий). Зельями часто называли травяные лекарственные препараты.
Краткое значение и описание этого и других понятий, а также событий и исторических личностей мы собрали в приложении к изданию.
Древние египтяне верили, что человек думает сердцем.
Вазир ибн Акиф использует «шайтан», которое, конечно, лучше всего перевести как «черт/бес». Для сохранения атмосферы я адаптировал это слово как «демон», хотя в Античности оно не использовалось для обозначения никаких дурных сущностей. Восходит к древнегреческому daimon. Это – дух-охранитель человека, следующий за ним всю жизнь, его «тень».
Гранат – действительно распространенное в Карфагене растение. Само его название переводится как «пуническое яблоко». Однако неизвестно, были ли проспекты Карфагена действительно засажены гранатами. Этот образ может быть просто поэтическим домыслом Вазира ибн Акифа.
Здесь Вазир ибн Акиф, очевидно, ссылается на одну из легенд Арабского халифата, согласно которой на верише Александрийского маяка располагалась волшебная астролябия (иногда – зеркало) Пифагора, с помощью которой можно было видеть улицы Константинополя.
Имеется в виду Финикия, так как именно там из иглянок делался пурпурный краситель. Мелькарт – главный бог финикийцев.
Тут Вазир ибн Акиф совершенно прав – «Карфаген» действительно переводится как «Новый город».
Хабуб – очень сильная песчаная (или пыльная) буря.
Ненасытный морской дракон в хурритской мифологии.
Вазир ибн Акиф, очевидно, имеет в виду теорию происхождения существ из разных сред. Изложена Секстом Эмпириком: так, например, комары рождаются от испорченной воды. Муравьи, в свою очередь, – из забродившего вина.
Вазир ибн Акиф использует именно это римское слово по отношению к знатным женщинам Карфагена.
Мардук – верховный бог Вавилона, покровитель магии. Согласно поэме «Энума Элиш» («Когда вверху»), победил чудовище Тиамат и из ее тела создал небо и землю.
Также называются Геркулесовыми Столбами. Горы на берегах Гибралтарского пролива, которые, по легенде, создал Геракл после десятого подвига. Вазир ибн Акиф не упоминает этого в тексте, но дает намеки – Платон говорит, что раньше на столбах стояли колонны с надписью «non plus ultra» – «дальше ничего нет». Гибралтарский пролив считался краем мира. Переводя на современный – страна Медных Барабанов находилась за краем мира.
Перечисляются различные смертоносные змеи, встречающиеся в трудах многих античных авторов.
Лисий – греческий оратор и логограф (составитель судебных речей). Вазир ибн Акиф, вероятно, вспоминает его, так как описанный эпизод жизни Баалатона фрагментарно напоминает речь Лисия «Об убийстве Эратосфена».
СкороКнижный режим