Письмо первое. Дарси Латимер к Алану Фэрфорду

из Дамфриса

Cur me exanimas querelis tuis? Сказать проще, зачем ты мучаешь меня своими вздохами? У меня в ушах до сих пор стоит тот заунывный звон, с каким прощался ты со мною в мыслях в Нобл-Хаус верхом на старой кляче, чтобы вернуться к своему заунывному Праву. Я знаю, ты подумал: «Счастливчик! Можешь гулять себе по долам и холмам везде, где захочешь, искать ветра в поле, пока не надоест… а я, твой старший товарищ и лучший друг, вынужден вернуться в свою келью к своим заумным книгам».



Ты огорчил нашу бутылочку с кларетом на прощанье, и горечь ту вкушаю я из грусти нашей разлуки.

Отчего, Алан? Почему же, чёрт возьми, тебя нет со мной в уютном гнёздышке «Сен Жорж», не греешь ты своих ног у каминной решётки рядом с моими, и твой суровый лик закона не осветится улыбкой доброй шутке? Всё пустое, мне жаль лишь, что я держу стакан полный вина из бутылки, и не могу сказать: «Давай чокнемся, Фэрфорд!» Я спрашиваю себя, зачем вино, где нет Алана Фэрфорда? почему не вижу перед собою истинного друга, такого же, как Дарси Латимер, кто, не считаясь с общими расходами, готов с ним разделить все чувства пополам?

Мне одиноко в целом свете, друг; лишь попечитель сообщается со мною в письмах, в которых пишет, что скоро, в свои двадцать пять лет я стану сказочно богат; хотя, тебе ль не знать, мне нынешнего пенсиона хватает с избытком; и несмотря на это, ты – а ещё другом называешься – вздыхаешь о радости мне видеть тебя, приносишь нашу дружбу в жертву разлуке за нескольких гиней, в которые мне б обошёлся твой приезд! Что тебе дороже, мой кошелёк, или твоя гордыня? Разве и то, и другое разумно, и не смешно, чтобы ты ни думал? Мне дела нет до того, у меня достаточно средств, чтобы не думать о них. Сама точность, мой попечитель Сэмюел Гриффитс с Айронмонгер-Лейн, купец лондонской гильдии, торгующий скобяными изделиями, посылает мне письма через каждые три недели день в день, как я уже говорил, и сделал мне подарок на мой двадцать первый день рождения, удвоив моё содержание, и заверив, что каждый год будет умножать его вплоть до того момента, пока я не вступлю во владение своими богатствами. При условии, что я воздержусь от поездки в Англию до моих полных двадцати пяти лет, и от вопросов относительно моей семьи, и прочих.

Если б я не помнил своей бедной матушки в глубоком вдовьем трауре, её лица без улыбки, бледная тень которой набегала на меня, как апрельское солнце из-за туч… если бы я не помнил её светлый, божественный образ, её нежный взор, не позволяющий зародиться во мне сомнениям в её непорочности, я мог бы заподозрить, что я сын какого-нибудь индийского царя, или набоба, у которого сокровищ больше благородства, и он двуличием наказан за грехи нажитого неправдою богатства, которое скрывает от людей из страха. Но, как уже говорил, я вижу матушку свою, и верю, как в собственную душу, что никакой позор не смог бы к ней пристать. А между тем, я одинок, богат, и отчего ж мой друг не хочет поделиться со мной своим богатством?

Разве ты не друг? не единственный мой друг? разве мои деньги не твои? Ответь мне, Алан. Когда из тихого дома моей матушки меня привели в безумный дом Средней школы, где все смеялись над моим акцентом, валяли в снегу южанина, валяли в грязи, как саксонский пудинг, кто сильными кулаками и крепкими ударами не давал меня в обиду? Кто, Алан? Кто поколачивал меня за дело, когда я заносился, или вёл себя, как маменькин сынок, и распускал нюни, недостойно нашего маленького братства? Кто, Алан? Кто научил меня, сапожника, всему – ругаться, драться, и не сдаваться? Кто, Алан? Если я и заслужил уважение школяров в потасовках с уличными торговцами, то это лишь благодаря тебе; если бы не ты, я никогда бы не отважился пройти девять ступеней страха за воротами Каугейт, наблюдая тихохонько за ними издали в парке Бэрфорд. Ты научил меня стоять за слабых против сильных, не болтать лишнего в школе, быть мужчиной, стоять насмерть в pande manum, и улыбаться несмотря ни на что. Словом, я был телёнком до встречи с тобой.

И в колледже ты нянчился со мной. Когда я безнадёжно ленился, твои примерные наставления принуждали мой ум трудиться на пути к радости познания. Ты сотворил из меня историка, метафизика, invita Minerva – нет, наперекор Небесам! ты едва не сделал меня адвокатом по своему образцу. Чтобы не расставаться с тобой, Алан, разве я целый год не проторчал в Классе Шотландского Права, изнывая от скуки науки? Или моя тетрадь, испещрённая карикатурами на профессоров и моих сокурсников, способная стать превосходнейшим свидетелем моим, не сохранилась?

Шёл за тобой я вслед везде неутомимо

Сказать по чести, исключительно, и только потому, что шёл ты впереди меня. Но, клянусь, Алан, сам подумай, дружище, разве мог я стать одним из тех чудесных лавочников, что всучивают детишкам сверху из-за перегородки шарики, мячики, ракетки, и тут же в собратстве длинных мантий играют с джентльменами на стороне непобедимого закона. Умолчи о том перед батюшкой своим, Алан – я знаю, он достаточно хорошо ко мне относится… по субботам вечером, но в любой другой день недели я для него повеса и бездельник. И в этом, как мне кажется, кроется настоящая причина, из-за которой ты возражаешь против поездки со мной по южным холмам в эту восхитительную пору. Уверен, добрый старик рассердится на меня из-за моего негаданного отъезда из Эдинбурга накануне начала учебного года; и даже станет ругать меня… не скажу, что за моё рождение, но за отсутствие у меня корней. Я для него, как вещь, выброшенная кем-то, Алан, и, сказать по правде, так оно и есть; оттого он и не хочет твоей дружбы со мной, потому что я никто.

Упаси Бог тебя думать, что я остаюсь неблагодарным твоему батюшке за то, что он четыре года терпел меня под своей крышей – я в неоплатном и ещё большем долгу пред ним за это, сколь он душой ко мне не слишком расположен. Он сердится ещё и потому, что я, забросив учёбу, могу служить тебе pessimi exempli, как он мог бы выразиться.

Ему не следует опасаться за своего парня, кто передо мной – тростинкой на ветру, что дуб могучий. Ты продолжишь через сомнения Дирлтона, искать ответы у Стюарта, пока не блеснёшь красноречием с судейской скамьи, more solito, оставаясь в шляпе, и поклянёшься защищать свободы и права Коллегии правосудия; пока чёрная сутана не повиснет на твоих плечах, и ты не станешь искать перед судом, иль защищать пред ним. Вот тогда, Алан, я и явлюсь перед тобой в роли, которой зааплодирует даже твой отец, поскольку окажусь в ней тебе более полезным, чем если б разделил с тобой на слушании лавры наших блестящих юридических знаний. Словом, не пожелав быть адвокатом, я буду счастлив стать твоим клиентом – то есть тем, без кого судебный процесс всего лишь никому не нужный пустой футляр. Да, я даже готов внести аванс. Уверен, можно запросто затеять тяжбу – с этим загвоздки не будет; твой добрый батюшка предстанет в ней посредником, ты – моим учёным адвокатом, почтенный м-р Сэмюел Гриффитс оплатит все расходы; ну а я – потерпевшим, думаю, на несколько сессий меня хватит. Тянуть не стану, и явлюсь в суд, даже если мне придётся совершить delict, или скорее, quasi delict. Как видишь, ещё не всё забыто, что написал Эрскин, и чему учил Уоллес.

Но шутки в сторону, друг мой Алан, достаточно я подурачился – это улыбка одиночества. Оно отчаянно, отчаянно вдвойне, потому что отличается от всех прочих. Здесь, в этой стране, где всё держится на кровном родстве, где всякий помнит себя до шестого колена, я одинок без тебя, и потому я слышу биение твоего сердца так же, как своего. Когда б мой хлеб я добывал трудом, мне б все несчастия сродни казались. И даже малые слова меж господином и слугою служили б связью мне с людьми, тогда как нынешняя моя свобода от всего оставляет меня наедине с моей особенной бедою. Я живу, как в толчее кофейни стороной, войдя в неё перекусить, кидаю монету в уплату, и меня нет с того момента, как я в ответ услышу: «Спасибо, сэр».

Знаю, твой батюшка ответил бы мне: «За милость не бранят», и спросил, что бы я нашёл сказать без денег хозяину гостиницы, явившемуся за платой, и стал бы он меня слушать? Я не отворачиваюсь от здравого смысла – четыреста фунтов стерлингов в этом году, восемьсот в следующем, и, никто не знает сколько после – это счастье, и я отдал бы половину из него, если бы твой отец и мне б им был, пусть бы даже он ругал меня бездельником всяк час, но ты мне был бы старшим братом, и я бы всецело был счастлив следовать тенью за тобою повсюду.

Меня терзает смутная догадка, что твой батюшка знает о моём рождении больше, чем мог бы сказать; маловероятно чтобы меня шестилетним ребёнком оставили в Эдинбурге без чьей-либо рекомендации, но лишь с регулярной выплатой за моё обучение старине М в средней школе. В моей светлой памяти, кроме воспоминаний о святости моей матушки, о чём я не раз говорил, я остаюсь ещё плаксивым ребёнком. Я помню её глубокие вздохи, когда она меня пыталась успокоить, пока я ревел, как десять телят, требуя невозможного. Она тихо умерла, моя добрая мама! Не забыть мне снулые серые лица, тёмные комнаты, чёрные занавесы, таинственное молчание у гроба, причитания на похоронах, и моё непонимание, куда ушла, оставив меня, мама. До того я не знал, что жизнь кончается встречей со смертью. Тогда я впервые увидел её, и она забрала единственное что у меня было.

Старый священник один пришёл за мной, и я с ним долго ехал в неизвестность; он передал меня другому старцу, его я не запомнил, и с ним приехал я в Шотландию – вот и все мои воспоминания.

Я рассказываю эту историю снова и снова в надежде хотя каплю смысла в ней увидеть. Снизойди умом своим пытливым к ней, с адвокатской изворотливой фантазией – сложи в единую картину бред настойчивый под голубым беретом из фактов и условий, и ты станешь мне, нет, не Аполлоном – quid tibi cum lyra? – но моим Лордом-адвокатом. А пока выгоню из сердца унылость, и добрых полчаса проговорю с чалым Робином в стойле – мерзавец уже привыкает ко мне, и ржёт приветливо, едва я покажусь в конюшне.

Вороная кобыла, на которой ты уехал намедни утром, надеюсь справится и доставит тебя куда надо, она с легкостью носила Сэма с тяжёлыми дорожными сумками, и должна выдержать тебя под грузом учёности. Сэм славный малый, и пока меня не подводил. Время покажет, ты сказал. Он во всём клянёт своих прошлых приятелей извозчиков, они, как водится, пьяницы; парень божится, что любит лошадей, и сам не съест, но их накормит. В это верится душой, сколь рёбра не торчат сквозь гладкую шерсть Чалого Робина. Впрочем, чтобы его не утянули за собой паломники заезжих дворов, мимо которых никак не проехать, и сколь овёс непобедим, как Джон Ячменное Зерно, неизбежно превращаясь в эль, придётся доглядывать за мастером Сэмом. Дурень! Если бы он чтил мой добрый нрав и проникся ко мне, я б с ним весело провёл время в пустой болтовне; а так я вынужден держать его на поводке.

Помнится, мистер Фэрфорд спросил меня о нём однажды: «Достойно ль сыну доброго отца знаться с тем, кто, как Сэм, весь в своего непутного родителя?» Я тогда спросил у тебя, что твой отец знает о моём? И ты ответил: «Не более твоего, потому что он говорил о Сэме устами народной мудрости». Мне не хочется в это верить, и я не могу сказать почему. Ах, я снова тяну в то же болото. Нет-нет, хотя и хожено оно мною вдоль и поперёк, я за собой тебя не увлеку в его туман коварный. Мне ведомо, что нет ничего презреннее и бесполезней, чем мучить своими стонами уши друзей.

Я с радостью хочу обещать тебе, что мои письма будут настолько же содержательны, насколько я уверен, что они станут регулярны меж нами. У нас есть преимущество в сравнении с неразлучными друзьями древности, кто вёл меж собой переписку. Ни Давид с Ионафаном, ни Орест с Пиладом, ни Дамон с Пифиасом, хотя в последнем случае почта была бы весьма кстати, никогда не переписывались, сколь, вероятно, писать не умели, и, конечно, не было тогда ни почты, ни франкирования, чтобы могли они чаще сообщаться друг с другом; в то время как мы, обращаясь весьма осторожно с нашими прежними письмами, и пересылая их друг другу, могли б освободить нас от почтового сбора Его Величества в течение всего моего предполагаемого турне. Ах, Алан! что за рассказы я поведаю тебе в письмах, с описанием всего мной виденного, забавного или необычного, в безрассудном моём странствии за химерами. Всё, чего я прошу, это не передавать их «Шотландскому журналу», ибо хотя ты и отметил мимоходом мои способности в лёгком литературном жанре перед фиаско в важнейших областях права, я ещё не настолько поднаторел, чтобы пройти под сводами врат, кои любезно открыл учёный муж Томас Руддиман служителям муз. Vale sis memor mei. Д. Л.

PS. Отправлено с почты. Я велел доставлять твои письма мне, куда б я ни отправился.

СкороКнижный режим