Предисловие автора. «Нет, не в тиши библиотек…»
Однажды у меня дома остановился проездом гость. Его привели в Москву дела, которые требовали нескольких дней, после чего он должен был лететь на отдых. За ужином мы обычно подводили итоги прошедшего дня, и я занимала его разными – грустными и веселыми – историями о себе, о людях, с которыми меня сводила судьба и которым я этой судьбой обязана. Когда часы отбивали полночь, мы расходились на ночлег. Так продолжалось два или три вечера подряд, и за последним ужином гость сказал:
– А, может быть, вам сто́ит написать всё то, о чём и о ком вы мне рассказывали, кому посвящали стихи?
И я нырнула в эту прорубь. И она оказалась бездонной.
Воскрешая или окликая тех, кто мне неизменно дорог или только коротко сопутствовал, собирая по крупицам их голоса, жесты, восстанавливая их черты, я поняла, что Память – это самый емкий компьютер, который хранит в своих запасниках даже то, что было давно и напрочь забыто, стерто, потеряно.
И я спрашивала читателя: знал ли он кого-то из этих людей такими, какими знала и знаю их я? Знал ли те детали, пусть крошечные и на первый взгляд незначительные, но без которых они бы не ожили?
Занятие оказалось увлекательным. Восстанавливалось минувшее, нарастало гудящим валом настоящее – в том и другом свободно соединялось очень личное и вовсе – общезначимое, случайные эпизоды и важные события, забавные оговорки и горькие сострадания… Я становилась экраном, зеркалом, отражением множества разрозненных дней, стараясь остаться в них такой, какая есть.
Я могла бесстрашно смеяться над собой, улыбаться откровениям своих героев, за каждым из которых иногда выстраивались вторым и третьим рядами столь же достойные фигуры; меня начали подпускать к себе чужие тайны, мне открывались двери в мои детские слезы и взрослые ошибки, в запоздалое раскаяние, в мою и чужую любовь, в мою внутреннюю свободу.
В сегодняшнее умение помнить, прощать.
В мои драгоценные дни.
Упрямо повторяю: живы Михаил Светлов. Крылья он забрал с собой…
МАСТЕРО Мастер, научи меня лепить,Дай мне секрет смешения породы.О Мастер, научи меня любитьТвои победы и твои пороки.Я трижды славлю руки мастеровВ их страстности,в их трепетности, плавности…Но по ночам я плачу в бесталанностиИ трижды проклинаю мастеров.Они вершат свой непредвзятый судИ отвергают суету и спешку.И в творчество загадочно несутНеизъяснимо добрую усмешку.Я перед входом дерзостно стою,Но если я порог переступаю,Я снова, как в святилище, вступаюВ земную неустроенность твою.Ты волен меня вовсе не впустить,Или впустить и накормить печеньем.Но только научи меня лепитьС таким же вдохновенным отреченьем.Неверием своим меня казниИ верой незаслуженно измучай,Пусть я не стану лучшею из лучших,Но что смогу – тебе даю: возьми!Еще мне долго в дверь твою стучатьИ имя твое светлое тревожить.Еще мне долго плакать по ночамДо той поры, пока я стану строже.Еще дойти мне до своей любви,Чужие и свои врачуя раны.Но доживи, но только доживиДо той поры, пока я тоже встану.
С Ольгой Берггольц. Она назвала «Гренаду» лучшим стихотворением в мире, а он посвятил ей стихотворение «Советствие старики»
В детстве старшая сестра дразнила меня «госпожой Мурашкиной» (чеховская героиня, страдавшая графоманией). В подаренном мне к десятилетию малоформатном «альбоме для стихов» было два «старых» любовных стихотворения: одно, написанное в семь лет, посвящалось отцу, возвратившемуся из командировки (очень страстное); второе (очень нежное) призывало мою в то время шестидесятилетнюю вторую маму – добрейшую Сонечку, Софью Николаевну Мантейфель, соседку, – «вместе с разбега нырять». Остальные – более поздние, сугубо патриотические – с пафосом прославляли строительство канала «Москва – Волга» и яростно клеймили американских империалистов, что очень веселило не только старшую сестру, но и моих родителей.
К счастью, госпожа Мурашкина благополучно усопла во мне к моему отрочеству. Надеюсь, что это так. Но когда сестра повзрослела и вышла замуж, она при встрече не забывала мне напоминать про эту особу. Даже после первых моих публикаций – в «Комсомолке» в 1960 году и в 1961-м в «Юности».
Первым произведением Светлова, написанным в детском возрасте, был роман «Ольга Мифузорина», героиня которого, по признанию взрослого автора, мучилась недолго – она умерла на третьей странице…
В предисловии к одной из своих книг поэт поместил очень краткую автобиографию:
«Я, Михаил Аркадьевич Светлов, родился в 1903 году 4/17 июля. Отец – буржуа, мелкий, даже очень мелкий. Он собирал 10 знакомых евреев и создавал “акционерное общество”. Акционерное общество покупало пуд гнилых груш и распродавало его пофунтно. Разница между расходом и приходом шла на моё образование. В детстве я учился у меламеда (учитель начальной религиозной школы. – Т. К.). Платили ему пять рублей. И вдруг отец узнал, что в соседнем местечке берут три. Он пришёл к меламеду и сказал: “Хорошо, пять так пять. Но за эти деньги обучи его русской грамоте».
…Так я и стал русским писателем».
Но было и еще одно обстоятельство, которое, возможно, предшествовало написанию романа об Ольге Мифузориной и предварило рождение стихов, а впоследствии пьес.
Когда отец поэта принес однажды в дом два мешка книг, чтобы пустить страницы на кульки для жареных семечек (мама поэта славилась в Екатеринославле своими жареными семечками), сын заявил, что сначала прочтет эти книги и только потом они пойдут на семечки. Скорее всего, «Ольга Мифузорина» родилась в процессе чтения…
После первых публикаций начались мои поиски себе подобных. Случайно поймала на лету чью-то фразу, приведшую меня в литературное объединение «Магистраль». Но было лето, никого из руководителей, естественно, в помещении у трех вокзалов (Дом культуры железнодорожников) не оказалось. Вахтерша категорично указала на дверь: к железной дороге я отношения не имела. Как выяснилось потом, в «Магистраль», к легендарному её руководителю Григорию Михайловичу Левину, железнодорожники наведывались нечасто, зато туда приходили Булат Окуджава, Белла Ахмадулина, Евгений Евтушенко, Валентин Берестов, Наум Коржавин, Николай Панченко, Евгений Винокуров, Олег Чухонцев, Борис Чичибабин и многие другие известные и тогда, и впоследствии поэты.
Меня всегда не любили вахтерши и сумасшедшие. Первые не пропускали даже в ЦДЛ, когда я была уже членом правления Дома (еще при Константине Симонове). А сумасшедшие, наткнувшись на мой рассеянно-приклеившийся к ним взгляд и беззвучно шевелившиеся губы, немо повторявшие строчки любимых стихов, начинали что-то злобно бормотать и норовили ударить. Я подозревала, что они нутром ощущали, что я из того же теста, и вполне справедливо порывались отомстить мне за предательство. Муж предупреждал: «Никогда не смотри на них, старайся тихо пройти мимо».
Как-то в одной из писательских поездок с улыбкой поделилась с Александром Петровичем Межировым «проблемой» – не пропускают! По его словам, он неоднократно в послесталинские времена, провожая или встречая кого-либо в международном аэропорту Шереметьево, проходил спокойно и беспрепятственно мимо таможенников, бросая в воздух загадочную фразу. С учетом его заикания она звучала так: «Из сссекретариата Хххолина!» Главное, надо было произнести это так, чтобы ни у кого не возникло желания поинтересоваться, кто такой Холин. Не ручаюсь за достоверность: Межиров умел и любил фантазировать, обладая при этом врожденным артистизмом карточного игрока.
В Художественном училище имени революции 1905 г. В центре – Петр Вегин. 1960
Претерпев неудачу в общении с «магистральной» вахтершей, отправилась в редакцию «Московского комсомольца», при которой существовало одноименное литобъединение. Руководил им подтянутый, с седой прядью в черных, как смоль, волнистых волосах, бывший фронтовой разведчик – поэт Марк Максимов.
Часто цитировали его стихотворение военной поры «Мать»:
Так, неведомо для меня, был сделан первый шаг к Светлову. Не к стихам его – их я знала задолго до этого, – а к нескольким встречам с ним.
Осенью 1962 года на одно из заседаний литобъединения пришёл член комиссии по работе с молодыми авторами при Московском отделении Союза писателей прозаик, автор романа «Колокола громкого боя» и более тридцати книг на морскую и приключенческую тематику Николай Николаевич Панов.
Он начинал как поэт в 20-е годы под псевдонимом Дир Туманный, представлял русский авангард, позднее вошёл в группу конструктивистов, созданную Ильей Григорьевичем Сельвинским. Это было время литературных сражений: например, лефовцы (Левый фронт искусств) постоянно пикировались с рапповцами (Российская ассоциация пролетарских писателей), причем первые всё больше иронизировали над фамилиями, внешностью, неудачными словосочетаниями в речи оппонентов, а вторые отвечали им с сугубо партийных позиций. Так, конструктивисты Сельвинского, примкнувшие к рапповцам, обозначили себя «сопролетарскими» поэтами и незамедлительно получили от лефовцев прозвище «сопли татарские»…
Литературная жизнь кипела: было множество групп и кружков. Из афиши 1921 года следовало, что в литературном вечере, который ведет Брюсов в Политехническом, участвуют неоклассики, неоромантики, символисты, неоакмеисты, футуристы, имажинисты, экспрессионисты, презантисты, ничевоки и эклектики…
Мы читали Панову по очереди свои «коронные» стихи: Александр Зорин, Валерий Гуринович, Алексей Заурих, Игорь Волгин… Он читал «Рыжих девчонок», читал про «поселок подмосковный Катуар», что-то еще… Я выбрала «Ищут женщину Диогены», «Истину» и, кажется, «Аленушку». Панов слушал и что-то отмечал в блокноте – комиссия по молодым рассылала гонцов по литобъединениям Москвы, дабы выудить что-нибудь сто́ящее.
Спустя несколько дней меня пригласили на заседание этой комиссии.
В маленькой длинной комнате сидело человек десять, было очень накурено, душно и тесно. Из тех, кого я разглядела сквозь сигаретный дым и узнала, были Лидия Либединская, Николай Панов, Михаил Зенкевич (его первую поэтическую книжку заметили в начале ХХ века Брюсов, Георгий Иванов, Гумилев, Городецкий), прозаик Александр Письме́нный… Тут же за столом примостилась поэтесса Алла Ивановна Стройло – секретарь комиссии, ведшая протокол заседания. Протоколы везде и всегда были непременными.
О Панове и Зенкевиче я тогда знала мало.
Стихи Светлова притягивали, будоражили своим живым дыханием, горячей влюбленностью в жизнь и просто – влюбленностью.
Последняя строфа особенно повергала в необыкновенное волнение.
Завораживали ритмом его «Гренада», «В разведке», «Ночь стоит у взорванного моста». Их можно было повторять и вслух, и про себя без устали. «Гренаду» высоко ценил Маяковский и читал на выступлениях, а Цветаева писала из Парижа Пастернаку: «Передай Светлову, что его “Гренада” – мой любимый (чуть не сказала лучший) стих». И потом интересовалась, передал ли Борис Леонидович её слова Светлову.
Позднее задумалась: почему поэт-романтик обрекает на неминуемую гибель своих героев?
Задумалась, как выяснилось, не я одна.
Провиденье. Поэт ещё жил и дышал «романтикой боя», а время уже катилось к зловещему молоху многомиллионных смертей – к репрессивным тридцатым, «сороковым-роковым», репрессивным послевоенным. И снова – «отряд» не замечал потери бойца, ему, отряду, некогда, для него главное – «Яблочко» допеть до конца, а если и не допоет, тоже не беда – «новые песни придумает жизнь»; снова пули (теперь – расстрельные) били и в затылок, и в грудь наших соотечественников; снова умирал на седой земле (теперь – обагренной солдатской кровью или пропитанной кровью лагерной) парень, не по своей воле «презирающий удобства». И всё так же скатывалась с закатного небосклона не просыхающая «слезинка дождя», оплакивая жертвы террора и войны.
В 1919 году 16-летний Светлов (сидит в центре) был назначен заведующим отделом печати Екатеринославского (Днепропетровского) губкома КСМУ
Словом, всё по-цветаевски: «Поэта далеко заводит речь…». Добавлю – и воображение.
Авторы редко оставляют своих любимых героев в живых. Им, героям, нет места в будущем, их судьбы предопределены настоящим – помните, у Некрасова в «Кому на Руси жить хорошо» народного заступника Гришу Добросклонова?
Но в те же годы, что и романтические стихи и баллады, Светлов пишет стихотворение «Живые герои», в котором заверяет:
Из воспоминаний Семена Липкина узнала неожиданное: «Я его помню непьющим, радующимся славе. Его опустошил разгром оппозиции. Он сочувствовал Троцкому, был не подготовлен к имперским жестокостям. Все комсомольские поэты первого поколения, как и весь тогдашний комсомол, были обворожены Троцким… Безыменский гордо заявлял: “Я грудь распахну по-матросски… и крикну: “Да здравствует Троцкий!”»…
В 1928 году Светлов был исключен из комсомола за «троцкизм». Правда, потом восстановлен.
Когда Светлова – уже после войны – вызвали на Лубянку с предложением сотрудничать, он сослался на свою неспособность «не разглашать» – из-за пристрастия к спиртному. На всякий случай с Лубянки отправился прямиком в «Арагви» и с честью подтвердил приверженность к алкоголю…
В тесной помещении Комиссии по молодым я стояла вплотную спиной к закрытой двери – больше приткнуться было некуда. Справа от меня сидел, полузакрыв глаза и склонив набок голову, с прилипшей к уголку рта сигаретой Михаил Аркадьевич. Мне казалось, он спит. Лацкан пиджака был густо обсыпан пеплом. Кончик носа почти касался подбородка.
Панов попросил меня почитать стихи. Я не хотела повторять читанное в «Московском комсомольце» и прочитала «Поэзия, как точен твой прицел» (памяти М. Цветаевой) и, кажется, «Мне Волга повелела окать…».
Светлов слушал не слушал, затем сделал неопределенный жест рукой, сонно взглянул на меня и пробурчал, чтобы я прочитала что-нибудь еще.
– Таня, прочтите те три, что вы при мне читали, – подсказал Панов.
Прочитала. Меня без комментариев отпустили.
На следующий день звонит Алла Стройло, старожилка «Магистрали», бойкая, смешливая, любвеобильная, было ей тогда лет тридцать пять. И писала она стихи не без озорства. Например, о войне: «И он командует: “Ложись!” / И я команду выполняю» или – о любви: «Ну и что же, ну и что же, / Старше я, а он моложе. / Всех вокруг сомненье гложет: / Может быть или не может?» Острословы тут же переделали концовку: «Всех вокруг сомненье гложет: / Сможет он или не сможет?»
– Слушай, – говорит Алла Ивановна, – после твоего ухода тебя хвалили, хвалили и Панова за хороший улов, Светлов сказал, чтобы завтра мы с тобой обязательно к нему на Аэропортовскую приехали. Захвати отпечатанные стихи, встретимся у подъезда его дома, записывай адрес. Он живет на первом этаже. Да! Ещё он назвал тебя газелью…
Слава богу, автомобиля с таким названием в 1962 году ещё не было.
Слова Светлова вполне могли звучать иронично. Однажды в фойе Малого зала ЦДЛ я стала свидетельницей того, как мимо Светлова прошла лирическая поэтесса Ирина Волобуева. Была она, как сейчас говорят, дама «корпулентная». Высокая, полная блондинка, с крупными локонами, большеглазая, с мягкими, очень приятными чертами лица, сочетавшая в себе две крови – русскую и армянскую. Светлов проводил её долгим взглядом.
– Так в чем же дело, Миша? – улыбнулся его спутник, перехватив светловский взгляд.
Светлов вздохнул:
– Не хочу выглядеть муравьем, выбежавшим на лесную поляну…
Лишь немногие близкие друзья догадывались, что за ироничностью поэта скрывались его ранимость и невероятная скромность, пряталось внутреннее одиночество, которое знакомо каждому поэту. Его отзывчивость на чужие беды не была показушной: однажды заметил, как стоптаны туфли у очень скромной и тихой буфетчицы в Пестром зале ЦДЛ, в котором он был завсегдатаем, – и молча отдал ей гонорар, чтобы она купила себе новые. Рассказывая мне об этом, она отводила в сторону глаза, полные слез.
Когда сам Светлов оказывался без копейки то, по свидетельствам друзей, куражился над своим безденежьем. И острот по этому поводу у него было бессчетно. Как точно подметил Лев Адольфович Озеров, «у светловского острословия – горький корень. Это была его броня».
Но Светлов не был тем, кто, по мнению Ю. Безелянского, в противовес официозному Михалкову только лишь «сидел на задней парте, “на Камчатке”, и оттуда подавал свои остроумные репризы…».
Не на задней парте, где чаще всего обитают второгодники, было место Светлова. Он не лез в отличники, но его вклад в поэзию был куда значительнее иных советских «пятерочников» поэтического цеха: в то закрытое время он открыто помогал читателям стать искреннее и щедрее к людям, бережнее относиться к своим и чужим чувствам. Помогал стать человечнее…
Во время Великой Отечественной войны Светлов – корреспондент «Красной звезды» и других фронтовых газет. Рассказывают, что своей абсолютной штатскостью и щуплостью телосложения, при которых в гимнастерке оставалось слишком много свободного места, а портупея болталась, как подтяжки, он вызывал у командира полка, куда был прикреплен, поначалу скептическое отношение. И даже некоторое недоверие. Отношение изменилось, когда Светлов не прервал чтения стихов солдатам во время бомбежки. В другой раз – после сумасшедшего артобстрела – Светлов развлекал солдат своими шутками и на слова командира о том, что обстрел был такой, что голову нельзя было поднять, ответил «Почему же? Можно было. Только отдельно».
В 1943 году Светлов пишет одно из самых сильных своих стихотворений – «Итальянец»:
Это стихотворение-баллада звучало во время войны на всех фронтах, не уступая в популярности «Каховке».
В глубоко мирное время в российской провинции на кладбище итальянских военнопленных был установлен памятный камень с выбитой на нем строфой из «Итальянца»:
М. Светлов. Из архива ЦДЛ
После войны стихи Светлова не печатались вплоть до второго съезда писателей СССР (1954), с трибуны которого его имя прозвучало в выступлениях Кирсанова и особенно – Ольги Берггольц, не однажды посвящавшей ему стихи в блокадном Ленинграде:
О втором съезде писателей СССР ходили по рукам сатирические стихи и эпиграммы, предваряемые двустишием:
А работа съезда характеризовалась, исходя из фамилий руководителей Союза советских писателей, так: «Сперва на съезде было гладковато, затем шолоховато, и всё кончилось сурковой массой».
Эпиграмм на писателей было очень много. Например, на Семена Бабаевского, автора ходульного романа «Кавалер Золотой Звезды»:
Хотя сам съезд, свидетельствовали участники, проходил тускло и скучно в отличие от первого, на котором бушевали страсти, споры и ссоры и где Бухарин высказался в том духе, что не надо сравнивать Светлова с Гейне – виной была поэма Светлова «Ночные встречи», в которой поэт, вдохновленный успехом «Гренады», встречается и разговаривает на равных с тенью любимого им Гейне… Вскоре появилась пародия одного из лучших пародистов тех лет Александра Архангельского:
…Самиздатовская сатирическая машинопись, приоткрывавшая узкую форточку на свежий воздух из замкнутого мира, распространялась довольно оперативно, давалась на прочтение, как правило, на одну, максимум на две ночи, да и экземпляры не всегда были четкими. Следом за «Материалами второго съезда писателей» стало ходить по рукам другое сочинение – Владимира Полякова «Поэма об Иве Монтане»: о гастролях в Москве в 1956 году по приглашению всемирно известного кукольника Сергея Образцова – французского шансонье Ива Монтана и его жены актрисы Симоны Синьоре. Написана поэма было зло и остроумно, высмеивая непомерное уничижение встречавших (часто не менее заслуженных, чем приглашенные) перед прибывшими знаменитостями. Например, по выражению сатирика, на квартире Сергея Владимировича Образцова:
и заканчивалась поэма поучительно:
Сейчас эту поэму можно свободно прочитать в Интернете, правда, без концовки…
Так же впоследствии мы с мужем, поэтом Владимиром Савельевым, выкупили у машинистки воспоминания Надежды Мандельштам, прочитали за ночь «Жизнь и судьбу» Василия Гроссмана, за две ночи – солженицынский «Бодался теленок с дубом»… Были и еще удачные прочтения.
Во мне всегда жило врожденное чувство межпоколенческих границ. Худощавый, невысокого роста, Михаил Аркадьевич казался мне по сравнению с моим моложавым отцом, его ровесником, – стариком, а между тем в 1962 году ему ещё не было шестидесяти. В конце пятидесятых он искал в стихах подтверждения не кончающейся молодости. Одно из лучших стихотворений того времени, на мой взгляд:
И снова – 1962 год, с которого всё в моей литературной судьбе завертелось.
В назначенный день я возникла у светловского подъезда на полчаса раньше времени. Было по-осеннему зябко, небо хмурилось в предчувствии то ли дождя, то ли раннего снега, дул пронизывающий ветер. Я стала прохаживаться вдоль дома – туда и обратно, стараясь не смотреть на окна первого этажа, чтобы Светлов, если вдруг выглянет, не подумал: «Пришла раньше срока и вышагивает тут мимо моих окон…». Пока дождалась опоздавшую ещё на полчаса Аллу Стройло, продрогла до костей. Наконец она, запыхавшись, показалась во дворе дома на Аэропортовской.
М. Светлов со своей копией – куклой Мальчиш-Кибальчиш. Такой подарок сделали ему к 60-летию артисты кукольного театра. 1963
Мы позвонили в дверь квартиры. Открыл Михаил Аркадьевич. Я как-то неловко стала высвобождаться из пальто – пальцы застыли, и я с трудом расстегивала пуговицы. Глянула в зеркало: моя смуглая физиономия стала и вовсе синюшного цвета. Полезла в сумочку – за румянами. Светлов скептически проворчал:
– Сотри, старуха, тебе не идет. Всё равно что яблоко нарумянить.
Смутилась окончательно. Стерла поспешно со щек румяна – чуть ли не вместе с кожей.
Светлов продолжал не без иронии:
– Там, на кухне, у меня печенье и яблоки – ко мне тут до вас обеих заходили ещё две куртизанки, от них остались, грызите, только яблоки сначала вымойте.
От угощенья мы отказались и вошли в небольшую продолговатую комнату, у левой стены которой стояла тахта, у стены напротив – торцом к окну – письменный стол, между тахтой и столом – кресло. Кажется, был ещё слева у двери круглый стол. Светлов протянул руку за моими листками и кивнул нам – «садитесь». Я присела на краешек тахты, Алла Ивановна – рядом со мной, время от времени толкая меня локтем в бок, дескать, не дрожи.
Перелистав стихи, мэтр отложил листки на письменный стол:
– Вот что, старуха. Я вообще стихи молодых авторов у себя не оставляю, возвращаю, и так полки забиты…
Я с готовностью закивала головой, что означало: да, да, конечно, я понимаю, – и протянула руку, чтобы забрать стихи.
Он отодвинул листки от края стола и пожевал губами:
– Но твои я оставлю. Хочу ещё раз перелистать, друзьям покажу… А теперь ступайте обе, – и с этим он выпроводил нас со Стройло за порог.
Спустя недели две, в конце октября 1962 года, в Большом зале ЦДЛ состоялся вечер начинающих писателей Москвы. Таковых оказалось трое – Оскар Грачев, студент медицинского института, о его стихах говорил поэт-фронтовик, автор популярной в военное время песни «Давай закурим, товарищ, по одной…» Илья Френкель; Леонид Славин, прозаик, оперуполномоченный, представленный писателем-фантастом Владимиром Курочкиным, и аз, грешная, в паре с Михаилом Аркадьевичем.
Недавно в старой общей тетради, в которую мама вклеивала мои первые публикации и отзывы на выступления, обнаружила коротенькую заметку в «Вечерке» (26 октября 1962 года) по этому поводу: «…О произведениях молодых авторов говорили их старшие товарищи по перу. После вступительного слова Н. Панова поэт Михаил Светлов представил собравшимся участницу литобъединения “Московский комсомолец” будущего педагога Татьяну Кузовлеву…» Я была первокурсницей истфака Московского государственного педагогического института.
Светлов вышел к микрофону с той подборкой, которую оставил у себя накануне. Поначалу, охарактеризовав меня как «молодое дарование» и задумчиво добавив, что уверен во мне на сто процентов, начал читать мои стихи. Дошёл до стихотворения «Июль»:
– и, выдержав небольшую паузу, многозначительно и вроде бы с удивлением докончил строку:
– …идола́! – и, повернувшись ко мне, ехидно уточнил: —…и – дала?
Громовый хохот зала. Манипуляция с ударением не обошлась мне дешево.
Но много позже, когда Михаила Аракдьевича уже не стало, вдохновение снова меня подвело. В журнале «Смена» в стихотворении о прощании с зимним Подмосковьем рефреном повторялась грустная строчка: «Ну что же, пора!»
В связи с этим редко кто из коллег, с которыми я общалась, не ткнул меня после публикации в неё носом:
– Что это там у тебя за «жепора»?
Были и еще казусы.
Впрочем, у каждого поэта, наверное, отыщется нечто подобное.
Лет пять назад моя младшая подруга поэтесса Галя Нерпина, обладающая безукоризненным поэтическим слухом, попросила меня прочитать новые стихи.
Я начала с первого, которое лежало в стопке:
– закончить я не успела, потому что Галя с недоумением вскричала:
– А при чем тут бараны?!
Мои «бараны» вызвали у неё ассоциацию со случаем из её юных лет.
Поэт Евгений Храмов, руководивший литобъединением при издательстве «Советский писатель», пригласил красавицу Галю на вечер памяти участника литобъединения, писавшего стихи. В разгар вечера выступил товарищ умершего и, желая воздать дань не только памяти, но и уважения многосторонней одаренности друга, начал декламировать:
Что случилось дальше с Леонардо, Галя так и не услышала, она выскочила из зала, захлебываясь смехом: кто бы мог подумать, какие, оказывается, трудности с желудочно-кишечным трактом испытывал в своё время великий Леонардо да Винчи…
Тут и я вспомнила, как поэт Олег Шестинский, бывший в конце семидесятых так же, как Римма Казакова, секретарем Союза писателей СССР, опубликовал в «Литературной России» подборку стихотворений, в одном из которых, обращенном к сыну, была строка о том, что время не властно развести «С сыном, нас с сыном». Я показала газету Римме, она тут же выхватила её у меня из рук и помчалась к Шестинскому: «Олег! Кого это ты приглашаешь отправить малую нужду? Между прочим, на улицах за это штрафуют!»
В декабре всё того же 1962 года мне позвонил из «Литературки» известный фотокорреспондент и фотожурналист Михаил Анатольевич Трахман, во время финской кампании и Великой Отечественной войны – специальный военный фотокорреспондент «Красной звезды» и Совинформбюро, – он снимал в блокадном Ленинграде, на Псковском и Белорусском направлениях, в партизанских отрядах. Среди его фоторабот – кадры освобождения Польши и Венгрии. Из всех наград больше всего дорожил медалью «Партизану Отечественной войны». После войны сотрудничал с журналом «Огонек» и с «Литературной газетой». Я часто встречала его фамилию под снимками и в других изданиях.
Он сказал, что «Литературка» собирается в рубрике «Мастера учат…» дать несколько снимков широко известных мастеров разного профиля – не только прозаиков и поэтов, но и рабочих – вместе с их учениками. Преемственность поколений. Светлов назвал меня. И я должна прийти по известному мне адресу в назначенный день и час.
Явилась. Трахман был уже там. Они со Светловым начали обсуждать, как построить композицию снимка. Сначала Светлов был усажен в кресло с моими листками в руках, а я – чуть ниже его, сбоку, у его локтя, не помню на чем. Трахману не понравилось: свет из окна падал довольно тускло. Потом мы оба со Светловым были пересажены на тахту. Это меня смутило. Трахман снова прицелился: «Нет, опять не то. Таня, вы слишком напряжены, расслабьтесь!» Легко сказать! Затем Светлов должен был пересесть на тахте вполоборота ко мне, а я – расположиться поближе к нему, «непринужденно» опершись на локоть и повернувшись к Светлову. Поза была неловкой – я оказалась в полулежачем положении. Представила себя со стороны. «Ближе!» – распорядился Трахман. Я чувствовала, как деревенеет тело. Трахман вздыхал. Светлов посмеивался. Я переживала свою угловатость и многосуставчатость. Было ещё не менее десятка всяких пересадок, в результате чего я вообще окаменела. Сжалился Светлов:
– Миша, хватит мучить девчонку и меня заодно. Не устраивай спектакль. Ты уже достаточно нащелкал. Да и пора нам с тобой выпить…
Недели через две появился номер «ЛГ» с фоторепортажем Михаила Трахмана: Светлов, строго углубившийся в мои листки, и сбоку – моё размытое изображение. Текст гласил: «День поэзии – день поэтических мыслей и поэтических поступков, день труда поэтов и поэзии труда, день мастерства. Мастера, причастные высокому искусству своего дела, передают молодости эстафету творчества. И придет день, когда трепет “Гренады” и волнение “Каховки” оживут в строках этой юной начинающей поэтессы, которые сейчас с таким вниманием читает Михаил Светлов…».
За два года моего знакомства с Михаилом Аркадьевичем Светловым, с 1962 по 1964-й, в моей жизни произошло несколько важных событий: в 1963 году я стала участницей 4-го Всесоюзного совещания молодых писателей, после которого меня неожиданно стало разыскивать издательство «Молодая гвардия». Дозвонившийся мне в конце концов редактор отдела поэзии Михаил Беляев раздраженно выговорил: «Где вас носит?! Мы должны со дня на день отправить в производство вашу книгу, а у нас ещё нет даже рукописи. Если через три дня не принесете – книжка вылетит!». Аврал. Конечно, притащила на следующее утро, кое-как «причесав» рукопись. Это был сборник «Волга», вышедший в сентябре 1964 года. В том же самом сентябре я без памяти влюбилась и через пять дней вышла замуж за Владимира Савельева, будущего отца Оли. В том же самом сентябре неожиданно другое издательство – «Московский рабочий» – предложило издать вторую книжку стихов «Россия, береза, роса», выпущенную на следующий год с портретом на обложке и поразившим меня и мужа тиражом в 30 000 экземпляров!
Как мало мы ценим то, что дается в молодости, полагая, что так будет всегда.
Cо Светловым. Мастера учат
Весь сентябрь 1964 года я жила, как на крыльях, не догадываясь о том, что иные крылья уже простерты над удивительным поэтом и необыкновенно добрым человеком Михаилом Аркадьевичем Светловым. С его отзыва о моих стихах начала складываться моя литературная судьба, в которой всё оказалось замешанным на Случае.
Заглянув в последний раз в ЦДЛ, на вопрос «Как себя чувствуете?» Михаил Аркадьевич ответил: «Я чувствую себя ангелом, приехавшим в ломбард за своими крыльями». «А что находят врачи?» – любопытствовал другой коллега. «Талант» – грустно ответил поэт.
Свои крылья он забрал с собой.
Его душа отлетела 28 сентября 1964 года. Отлетела туда же, куда за семь лет до этого умчались два его феерических ангела на двух волшебных велосипедах, оставив в стихах сверкающий промельк. Догнал ли он их Там, Куда был зван и Где был принят? И, если догнал, я уверена, они больше никогда не оставят его одного, вечно напоминая ему о Любви и Молодости.
А со стены Пестрого зала ЦДЛ до сих пор, как в те времена, смотрит на совсем уже других посетителей шаржевый рисунок известного карикатуриста Иосифа Игина, который, по выражению Светлова, его «изобезобразил»: профиль улыбающегося Светлова слит с золотым полумесяцем, повисшим в ночном окне.












