От переводчика

В настоящем издании «Кнуто Германская Империя» впервые появляется на русском языке в полном объеме.

Душеприказчик М. А. Бакунина, Джемс Гильом, в своем предисловии подробно останавливается на обстоятельствах, вызвавших опубликование этого сочинения по частям. По тем же причинам и на русском языке имелись лишь переводы «Бога и Государства» изданного Неттлау, «Бога и, s Государства», изд. Реклю и Кафиеро и «Кнуто Германской империи», представляющей собою лишь один из отрывков настоящего труда. Предлагаемый перевод сделан целиком с издания 1907 г. Таким образом вторая часть настоящего издания впервые становится доступным русскому читателю.

Переводчик не гнался за «легкостью и красотою слога» перевода приводящим часто к искажению мысли и духа оригинала. Ему представлялось предпочтительнее при соблюдении точности, правильности передачи мыслей автора и их оттенков, сохранить несколько тяжеловатый для русского уха и глаза стиль французского оригинала с длинными периодами и многочисленными придаточными предложениями. Читатель не посетует за необходимость употребить порою некоторое напряжение, чтобы проследить до конца мысль автора и будет с избытком вознагражден результатом своих усилий.

Вл. З.

Предисловие

29 сентября 1870 г. Покидая Лион в сопровождении Валенция Ланкиевича1 и направляясь в Марсель после неудачи только что имевшего место революционного движения, Бакунин написал Паликсу2 письмо. Приводим существенные выдержки из него3

«Мой дорогой друг,

Я не хочу уехать из Лиона, не сказав тебе последнего „прости“. Осторожность не позволяет мне придти пожать тебе в последний раз руку. Мне больше нечего делать здесь. Я приехал в Лион, чтобы сражаться или умереть с вами. Я приехал потому, что глубоко убежден, что дело Франции в этот торжественный час, когда поставлен вопрос о самом ее существовании, снова сделалось делом человечества.

Я принял участие во вчерашнем движении и подписал свое имя под резолюциями Комитета Спасения Франции ( 1 ) потому, что для меня очевидно, что после действительного, фактического разрушения всей административной и правящей машины лишь непосредственная и революционная деятельность народа может спасти Францию. Вчерашнее движение, если бы оно победило – а оно было бы победоносным, если бы генерал Клюзере не предал дело народа – это движение, заместив Лионский муниципалитет, наполовину реакционный и наполовину неспособный, революционным Комитетом, выражающим непосредственно волю народа, могло спасти Лион и Францию. Дорогой друг, я покидаю Лион, с сердцем, полным печали и мрачных предчувствий. Я начинаю теперь думать, что с Францией покончено. Она сделается немецким вице-королевством.

Вместо ее живого и реального социализма у нее будет доктринерский социализм немцев, которые скажут лишь то, что им разрешат сказать немецкие штыки. Бюрократическое и военное разумение Пруссии в союзе с кнутом С-Петербургского царя4 обеспечат спокойствие и общественный порядок на всем Европейском континенте по меньшей мере в продолжении пятидесяти лет. Прощай свобода, прощай социализм, справедливость для народа и торжество человечности. Все это могло бы явиться результатом современного бедствия Франции. Все это должно было бы вытекать из него, если бы только народ Франции, народ Лиона захотел!

Но не будем больше говорить об этом. Моя совесть подсказывает мне, что я выполнил свой долг до конца. Мои лионские друзья также знают это, а остальным я пренебрегаю. Теперь, дорогой друг, перехожу к чисто личному вопросу…5. Мне остается лишь расцеловать тебя и вместе с тобой пожелать всего наилучшего бедной Франции, покинутой даже ее собственным народом».

В Марселе Бакунин надеялся найти элементы другой революционной попытки; он думал даже, что новое движение было бы возможно в Лионе. 8 октября он писал одному молодому другу, Эмилю Беллерио: «Дело только отложено. Друзья, сделавшись более осторожными, более практичными, деятельно работают как в Лионе, так и в Марселе и скоро мы добьемся реванша под носом у пруссаков… Все, что я вижу здесь, лишь подтверждает мое прежнее мнение о буржуазии: степень ее глупости и подлости превосходит всякое воображение. Народ готов умереть в решительной битве с пруссаками. Они же, напротив, они хотят, они призывают пруссаков в тайниках своего сердца, в надежде, что пруссаки освободят их от патриотизма народа… Я заканчиваю очень подробную брошюру обо всех этих событиях и скоро пришлю ее вам. Выслали ли вам из Женевы, как я просил, мою брошюру под заглавием: Письма к французу?»

Несколько дней спустя, он отправил в Лион Ланкиевича с письмом к своим лионским друзьям, в котором писал:

«Дорогие друзья, Марсель поднимется лишь когда восстанет Лион или же когда пруссаки будут в двух днях пути до Марселя. Значит, еще раз спасение Франции зависит от Лиона. Вам остается три или четыре дня, чтобы делать революцию, которая может все спасти… Если вы думаете, что мое присутствие может быть полезно, телеграфируйте в Лион Комбу следующие слова: Nous attentions Ettenne (мы ждем Этьена). Я сейчас же выеду».

Но Ланкиевич был арестован6 и бумаги, взятые у него, повели к аресту многих лионских революционеров. Вследствие этого неприятного обстоятельства и ввиду того, что его марсельские друзья также находились под угрозой ареста, Бакунин написал 16 октября Огареву, прося у него денег, чтобы иметь возможность, в случае надобности, самому ускользнуть от розыска полиции, в Барселоне или Генуе. В ожидании, он использовал вынужденный досуг в своем убежище (маленькая квартирка в квартале Фаро) для составления брошюры, о которой писал Беллерио; она должна была быть продолжением «Писем к французу». Он уничтожил стр. 81 bis-125 первоначальной рукописи, считая их устаревшими. И для начала этой второй брошюры, в 114 стр., он воспользовался самым текстом начала действительного письма, написанного им Паликсу 29 сентября:

«Мой дорогой друг,

Я не хочу уехать из Лиона, не сказав тебе последнего „прости“» и т. д.…

23 октября, он написал своему другу Сентиньону, перебравшемуся из Барселоны в Лион, чтобы принять участие в новом революционном движении, которое рассчитывали вызвать там.

В этом письме, извещая о своем отъезде из Марселя, он говорит:

«Я должен покинуть это место потому, что мне тут решительно нечего делать, и я сомневаюсь, чтобы ты нашел какое-нибудь дело в Лионе. Мой дорогой, я больше совсем не верю в революцию во Франции. Сам народ сделался там доктринером, резонером и буржуа, не хуже настоящих буржуа… Я покидаю эту страну с глубоким отчаянием в сердце. Напрасно я стараюсь убедить себя в противном, – я действительно думаю, что Франция потеряна, сданная пруссакам вследствие неспособности, подлости и скаредности буржуазии».

На другой день, 24-го, Бакунин переодетый отправился в Геную: «он сбрил бороду и свои длинные волосы, писал один друг, провожавший его до корабля7, и напялил на глаза синие очки. Преображенный таким образом, он взглянул в зеркало и сказал, говоря о своих преследователях: „Эти иезуиты заставляют меня принять их облик“. Три или четыре дня спустя, он прибыл в Локарно.

В своем убежище Бакунин сейчас же предпринял новый труд, оставив незаконченной рукопись в 114 стр., начатую в Марселе.

Это новое сочинение должно было также быть продолжением „Писем к французу“ и тоже начиналось воспроизведением письма Паликсу от 29-го сентября. Он условился со своими женевскими друзьями, чтобы книга, над которой он работал, могла быть напечатана в этом городе в кооперативной типографии. Из одного русского письма, адресованного Огареву 19 ноября, видно, что к этому времени он уже послал ему часть рукописи и что он закончил еще около сорока других листков. Он писал: „Если я не посылаю их тебе сейчас же, так это потому, что мне необходимо иметь их под рукой пока я не закончу изложение одного очень деликатного вопроса8 и я еще далеко не предвижу конца моей работы… Это будет не брошюра, но целый том. Знают ли об этом в кооперативной типографии?.. Озеров9 пишет мне, что ты берешь на себя корректуру. Прошу тебя, мой друг, попроси Жуковского помочь тебе… и немедленно передай ему прилагаемое письмо.“

Жуковскому10 он писал: „Я пишу и печатаю теперь не брошюру, но целую книгу. Огарев взялся напечатать ее и править корректуру. Но у него одного не хватит сил, помоги ему, прошу тебя, во имя нашей старой дружбы“.

Однако Бакунин, не продумав предварительно план своей книги, пустился в одно из тех отступлений, которые были для него так привычны и порою заставляли его забывать отправную точку: начиная с 105 листка, рукопись получила заглавие (надписанное автором позже, когда он решил дать этим страницам другое назначение): Приложение, философское рассуждение о божественном призраке, о реальном мире и о человеке». (Appendice, considerations philosophiques sur le tantome divin, sur le monde reel et sur l'homme)

Он довел эту рукопись до 256 листка, затем, заметив, без сомнения, что зашел в тупик, он изменил свой план, отказавшись от продолжения начатой философской диссертации (это было, в большей своей части, исследование системы Огюста Конта).

Из написанного он сохранил 80 первых страниц и, отложив в сторону листки 81-256, приложил к стр. 80-й новый листок 81-й, сделавшийся отправным пунктом иного развития этих идей11, после чего продолжал свою работу в этом новом направлении. Это изменение произошло лишь в феврале 1871 г.

Когда, после почти четырехмесячного перерыва наших письменных сношений, я снова вступил в переписку с Бакуниным, – около середины января 1871 г. – я предложил ему свои услуги по части наблюдения за печатанием его труда. Так как книга печаталась в Женеве, он просил меня, вместо чтения корректуры, просмотреть рукопись до набора. И с 9-го февраля 1871 г. он высылал мне, по мере того, как писал, новые листки, следующие за 80-й стр. Я прочел их и сделал несколько грамматических исправлений. Эти присылки продолжались до 18-го марта, когда я получил листки 273–285. Таким образом были набраны только двести десять первых листков. Сочинение должно было называться: «La Revolution Sociale ou la dtctature militairre» (Социальная революция или военная диктатура).

18-го марта Бакунин отправился во Флоренцию, куда его призывали личные дела. Он вернулся в Локарно 3-го апреля 5-го апреля он писал Огареву (по русски, письмо напечатанное в переписке) по поводу Парижской Коммуны: «Что думаешь ты об этом движении отчаяния Парижан? Каков бы ни был его исход, нужно признать, что они – молодцы. В Париже нашлось то, чего мы тщетно искали в Лионе и в Марселе: организация и люди, решившиеся идти до конца».

Затем он говорил о своей книге, несколько отпечатанных листов которой он получил через Огарева: «Почему печатают мою книгу на такой серой и грязной бумаге? Я хотел бы дать ей другое название: Кнуто-Германская Империя и Социальная Революция. Если выпуск еще не закончен – перемените». 9-го апреля он писал: «Первый выпуск должен состоять из восьми листов… Продолжают ли их печатать и достаточно ли денег, чтобы оплатить эти восемь листов? Если нет, какие шаги предприняты для того, чтобы добыть их? Ты, старый друг, наблюдай за тем, чтобы печатание шло хорошо, без ошибок.»

16-го апреля он снова написал Огареву одно из самых интересных писем. Стоит привести целиком ту часть его, которая относится к печатавшемуся труду. Из нее видно мнение самого автора о сущности и о значении этого труда. Характерно и то, как Бакунин отзывается о себе самом (это письмо – по какой то странной случайности – опущено во французском переводе его Переписки):

«Ты пишешь мне, что решили сделать первый выпуск в пять листов. Но ты написал это до получения моего последнего письма12, в котором я умолял, советовал, просил, требовал, наконец, чтобы первый выпуск заключал в себе также всю историю Германии, до крестьянского бунта включительно и чтобы этот выпуск заканчивался перед главою, которую я окрестил: Исторические софизмы немецких коммунистов. Я указывал также, что возможно, что это заглавие было изменено или зачеркнуто Гильомом, но не настолько же, конечно, чтобы вы не могли прочесть его. Одним словом, выпуск должен оканчиваться там, где начинаются или, скорее, раньше, чем начинаются философские рассуждения о свободе, человеческом развитии, идеализме и материализме и т. д. Умоляю тебя, Огарев, и вас всех, принимающих участие в издании тома, сделайте, как я вас прошу: это для меня абсолютно необходимо.

Вмещая таким образом в себе всю историю Германии, с крестьянским бунтом, первый выпуск будет в шесть, семь и, может быть, восемь листов. Я не могу высчитать здесь, но вы легко это сделаете. Если он будет больше, чем вы думали раньше, – неважно, ибо ведь ты сам говоришь, что денег имеется на десять листов. Но что может случиться, так это, что материала, предназначенного мною для первого выпуска, не хватит для совершенного заполнения последнего листа (6-го, 7-го или 8-го). Тогда вот что следует сделать:

1) Вышлите мне обратно весь остаток рукописи, т.-е. все, что не войдет в первый выпуск, до 285 листка включительно.

2) Пришлите мне в то же время последний листок той части, которая должна составить первый выпуск (оригинал или копию с указанием нумерации, если кто-нибудь будет настолько любезен, что перепишет этот листок). В то же время, попросите в типографии, чтобы сделали подсчет числа моих листков, необходимых для окончания листа. Я тотчас же прибавлю все, что нужно13 и два дня спустя, не позже, я вам вышлю то, что напишу. Но не забудь прислать мне этот последний листок, без которого мне будет невозможно писать продолжение.

Прошу тебя, Огарев, сделай милость, удовлетвори мою просьбу, мое законное требование и устрой точно и быстро то, о чем я тебя прошу, и так, как прошу.

Еще раз: это мне необходимо, я тебе объясню почему – при нашем свидании, которое, надеюсь, произойдет скоро.

Ты все требуешь у меня конец. Дорогой друг, я незамедлительно вышлю тебе материал для второго выпуска в восемь листов14 и все же это еще не будет концом. Пойми же, что я начал, думая написать брошюру, а кончаю книгой. Это чудовищно, да что же делать, раз я сам чудовище? Но книга, хотя и чудовищна, будет жизненной и полезной для чтения. Она почти целиком написана. Остается лишь отделать ее. Это моя первая и последняя книга, мое завещание. Поэтому, мой дорогой друг, не противоречь мне. Ты знаешь, невозможно отказаться от дорогого проекта, от последней идеи, или даже изменить их. Гони природу в дверь, она войдет в окно. Остается лишь вопрос денежный. Набрали всего на десять листов, будет же не менее двадцати четырех. Но не беспокойся: я принял меры для того, чтобы собрать необходимую сумму. Существенно, что сейчас есть достаточно денег для напечатания первого выпуска в восемь листов. Итак, печатайте и издавайте смело этот первый выпуск, таким, как я вас прошу (а не таким, как вы проектировали). Бог посылает день, Бог даст и хлеба.

Мне кажется, это ясно. Сделайте же, как я прошу, быстро и точно, и все будет хорошо.

…И если возможно еще изменить, назовите мою книгу так: Кнуто-Германская Империя и Социальная Революция».

Автору не понадобилось писать еще, распространяя содержание последнего листка части рукописи, предназначенной для первого выпуска. Случилось так, что этот листок, помеченный – 138, соответствовал 119 странице печатного текста, посередине восьмого листа, так, что можно было разрезать его на указанном месте.

Итак, в последних числах апреля закончили выпуск брошюры в тысяче экземпляров, сделав его в семь с половиной листов.

Увы, когда Бакунин получил этот первый выпуск, он отступил в ужасе. Отчаянные опечатки громоздились на каждой странице.15

Бакунин попросил меня немедленно отпечатать список опечаток (Errata), который он, в порыве гнева, не хотел даже заказывать в кооперативной типографии. Я отдал в набор и печать перечень опечаток, который он мне прислал. Затем, по получении из Женевы рукописи выпуска, о чем я просил, чтобы иметь возможность сравнить печатное с оригиналом, я сделал еще добавление к Errata, указав лишь наиболее необходимые исправления. Кроме того, я отпечатал, по просьбе автора, красную обложку, с заглавием: «Кнуто-Германская Империя и Социальная Революция, Михаила Бакунина. Первый выпуск. Женева, у всех книготорговцев. 1871». И этой обложкой была заменена прежняя – простая цветная рубашка, подклеенная к брошюре в Женеве.

Бакунин, живший в Швейцарской Юре (в Сонвилье и в Локле) с 23 апреля по 29 мая, вернулся в Локарно 1 июня 1871 г. Он взял у меня листки 139–285 своей рукописи, чтобы обработать их16, и немного дней спустя после своего возвращения он принялся, – как видно из его записной книжки, – за составление Предисловия для второго выпуска Кнуто-Германской Империи. Он написал всего четырнадцать листков.

Необходимые для издания этого второго выпуска деньги не могли, к сожалению, быть собраны в то время. И скоро, увлеченный другими занятиями, своей полемикой в Мадзини, затем своей борьбой с Карлом Марксом, Бакунин отказался от продолжения издания этого труда, который одно время был так близок его сердцу и о котором он сказал Огареву, что это «его завещание».

Одиннадцать лет спустя, в 1882 г., шесть лет после смерти Бакунина, листки 149–247 рукописи (за исключением потерянных листков 211–213) были напечатаны в Женеве заботами Карло Кафиеро и Элизе Реклю, под заглавием их собственного изобретения: «Бог и Государство». Два издателя и не подозревали, что листки, озаглавленные ими так, были отрывком того, что должно было образовать второй выпуск «Кнуто-Германской Империи». Листки 248–285 еще не изданы. Бакунин написал еще, я не знаю, когда именно, пятьдесят пять новых листков, помеченных 286–340, которые представляют из себя длинное примечание, относящееся к последней фразе 285 листка. Содержимое этих пятидесяти пяти листков было издано в 1895 г. д-ром Максом Неттлау – под тем же заглавием «Бог и Государство», которое выбрали и издатели 149–247 листков на страницах 263–326 тома, озаглавленного Michel Bakounine: OEuvres (Pans, Stock).

Что же касается четырнадцати листков, написанных в июне-июле 1871 г. для Предисловия ко второму выпуску, начало этого предисловия появилось под заглавием «Парижская Коммуна и понятие о Государственности», благодаря Элизе Реклю, в Женевском «Travailleur» («Работник») в 1878 г.

Полное содержимое 14 листков было издано затем в Париже в 1892 г., под тем же заглавием, Бернардом Лазар в «Политических и Литературных Разговорах». Другая маленькая незаконченная рукопись (48 рукописных страниц), названная «Предостережение» также была предназначена служить предисловием либо для второго выпуска Кнуто-Германской Империи, либо, скорее, ко всему труду на случай полного издания с перепечаткой первого выпуска. Она также была составлена во второй половине 1871 г., после Коммуны; она осталась неизданной.

Дж. Гильом.1907 г.
1. Комитет Спасения Франции, наиболее смелым и деятельным членом коего был Бакунин, сорганизовался в видах попытки революционного восстания. Программа этого восстания была изложена за подписями делегатов от городов Лиона, С-Етьена, Таррара и Марселя, в воззвании, отпечатанном на красной бумаге и расклеенной 26 сентября. Бакунин, хотя и иностранец, не задумался присоединить свою подпись к подписям своих друзей, дабы разделить с ними риск и ответственность. Воззвание объявляя, что «административная и правящая государственная машина, пришедшая в негодность, уничтожается» и что «народ Франции вступает в полное распоряжение самим собою», предлагало образовать во всех отдельных общинах комитеты Спасения Франции и немедленно послать в Лион по два делегата от каждого Комитета, «чтобы образовать революционный Конвент Спасения Франции». (Прим. пер.)
2. Они не могли назвать «преступлением» подавление июньского восстания и «преступниками» тех, кто предоставил свои услуги для этого кровавого дела, ибо они сами были в числе палачей. Виктор Гюго был «один из шестидесяти представителей, посланных Учредительным Собранием чтобы подавить восстание и направить аттакующую колонну», и 25 июня «он стоял лицом к лицу с повстанцами на одной из соседних с Вогезской площадью улиц». (В. Гюго, Действия и речи со времени изгнания. V. Hugo, Actes et paroles depuis l'exil). Что же касается Кине, он говорит: «в качестве полковника одиннадцатого легиона, стоявшего на страже Собрания, я охранял его. Бонапартисты были душой восстания (sic), я же защищал республику… Может быть Луи Бонапарт вернулся с триумфом, если бы июньское восстание восторжествовало» (Edgar Quinet, avant l'exil). – Дж. Г.
3. Вот, в каких выражениях г. Луи Блан описывает положение на другой день после победы, одержанной в июне буржуазными национальными гвардейцами над рабочими Парижа:  «Ничто не смогло бы изобразить положение и вид Парижа в течение часов, предшествовавших и немедленно следовавших за окончанием этой неслыханной драмы. Едва осадное положение был о объявлено, как полицейские комиссары отправились по всем направлениям, приказывая прохожим итти по домам. И горе тому, кто вновь появится до нового приказа на пороге дома! Если декрет застиг вас одетым в буржуазный фрак далеко от вашего жилища, вас препровождали домой от поста до поста и требовали больше не выходить. Так как были арестованы женщины с записками, спрятанными в прическе, и патроны были найдены на обшивкой фиакров, то все давало повод к подозрению. Гроба могли содержать порох, к похоронам относились недоверчиво, и трупы на пути к вечному упокоению была отмечены, как подозрительные. Напитки, доставляемые солдатам (национальной гвардии, разумеется), могли быть отравлены, из предосторожности арестовывали несчастных продавцов лимонада, и пятнадцатилетние маркитантки внушали страх. Гражданам было запрещено показываться у окна и даже оставлять открытыми ставни, ибо шпионство и убийство было там, на страже, разумеется! Лампа, перемещающаяся за стеклом, отблеск луны на черепице крыши, были достаточны, чтобы распространить ужас. Оплакивать ошибки повстанцев, плакать среди стойких побежденных, среди тех, кого любили, никто не смел безнаказанно. Расстреляли одну молодую девушку за то, что ома щипала корпию в лазарете возставших для своего возлюбленного, может быть, для своего мужа, для отца!  Париж в течение нескольких дней имел вид города, взятого приступом. Количество разрушенных домов и зданий с брешами, пробитыми пушечным ядром, свидетельствовали в достаточной мере о могуществе этого великого усилия, сделанного народом, доведенным до крайности. Улицы были перерезаны шеренгами буржуа в мундирах, перепуганные патрули бродили по мостовой. Говорить ли о репрессиях?  Рабочие! И все вы, кто держит еще оружие, направленное против Республики! В последний раз, во имя всего, что есть почитаемого, святого и священного для людей, сложите ваше оружие! Национальное Собрание, вся нация целиком просит вас об этом. Вам говорят, что вас ждет кровавая месть – это наши враги, ваши враги говорят так! Придите к нам, придите как братья, раскаявшиеся и подчинившиеся закону, и объятья Республики готовы принять вас».  Такова была прокламация, с которой генерал Кавеньяк обратился к восставшим 26-го июня. Во второй прокламации, обращенной 23-го к национальной гвардии и к армии, он говорил так: «В Париже я вижу победителей и побежденных. Пусть имя мое будет проклято, если я соглашусь видеть в нем жертвы». Никогда, по истине, более прекрасные слова не были произнесены, особенно в подобный момент! Но как это обещание было выполнено, Боже праведный! Репрессии во многих местах носили дикий характер: так, пленники, скученные в саду Тюильри, в глубине подземелья на берегу пруда, были убиваемы на удачу пулями, ибо в них стреляли через отдушины, так пленные были наскоро расстреляны на площадке Грэнель, на кладбище Монпарнас, в каменоломнях Монмартра, во дворе отеля Клюни, в монастыре Св. Бенуа. Так, после окончания борьбы ужасный террор воцарился в разоренном Париже.  «Один штрих дополнит картину.  3-го июля, довольно большое количество пленных было взято из подвалов Военной Школы, чтобы быть препровожденными в префектуру полиции и оттуда в форт. Их связали по-четверо, руки с руками, очень сильно скрутив веревки. Затем, так как эти несчастные, истощенные голодом, не могли двигаться, для них принесли миски с супом. Со связанными руками они были вынуждены лечь на животы и ползти к мискам как животные, при громких взрывах смеха конвойных офицеров, которые называли это социализмом на практике! Этот факт сообщен мне одним из подвергнувшихся этой пытке» (История Революции 1848 г. Луи Блана, т. II)  «Вот, какова буржуазная гуманность, и мы видели, как позже правосудие буржуазных республиканцев проявилось в виде высылки без суда, просто как мера общественной безопасности, четырех тысяч трехсот сорока восьми из пятнадцати тысяч арестованных» (Примеч. Бакунина)
4. Никто лучше не олицетворяет собою политическую и социальную безнравственность буржуазии нашего времени, чем г. Эмиль де Жирарден. Умственный шарлатан, под маской серьезного мыслителя обманувший многих, даже самого Прудона, который имел наивность думать, будто г. де Жирарден мог искренне и серьезно отстаивать какой-нибудь принцип, – этот бывший редактор газет «Пресса» и «Свобода» («La Presse» и «La Liberte») хуже, чем софист, это – разыгрывающий из себя софиста фальсификатор всех принципов. Достаточно, чтобы он прикоснулся к самой простой, самой правильной, самой полезной идее чтобы она немедленно стала извращенной и отравленной. Впрочем, он никогда ничего не изобрел, его роль всегда заключается в фальсификации чужих изобретений. В известной среде на него смотрят, как на самого ловкого основателя и редактора газет. Конечно, его природная натура эксплоататора и фальсификатора чужих идей и его бесстыдный шарлатанизм должны были сделать его очень пригодным для этого ремесла. Вся натура его, все его существо резюмируются двумя словами реклама и шантаж. Журнализму он обязан всем своим состоянием, а журналистикой не обогащаются, если честно придерживаются одних и тех же убеждений, одного и того же знамени. И в самом деле никто не подвинул так далеко искусство ловко и во время менять свои убеждения и свое знамя. Он был, поочередно, орлеанистом, республиканцем и бонапартистом и он стал бы, в случае надобности, легитимистом или коммунистом. Можно подумать, что он одарен инстинктом крысы, ибо он всегда умел покинуть государственный корабль накануне крушения. Так он повернулся спиной к правительству Луи-Филиппа за несколько месяцев до Февральской революции, но не по тем причинам, которые толкнули Францию на низвержение Июльского трона, а по своим личным мотивам, из коих главными были, конечно, неудовлетворенное мелочное честолюбие и обманутая любовь к наживе. На другой день после Февральской революции он заявляет себя пламенным республиканцем, – более республиканцем, чем республиканцы не со вчерашнего дня, он предлагает свои идеи и свою особу, каждый день по идее, разумеется украденной у кого-нибудь, но приготовленной, видоизмененной самим г. Эмилем де Жирарден так, чтобы отравить того, кто примет ее из его рук, – под внешним видом правды идеи эти прикрывают целое море лжи. Предлагает он и свою особу – естественного носителя этой лжи и – вместе с собой несет провал и несчастье для всякого дела, которому он отдается. И идеи и его особа были отвергнуты народным презрением. Тогда г. Жирарден становится непримиримым врагом Республики. Никто так зло не устраивал заговоров против нее, никто не способствовал в такой мере, – по крайней мере в своих намерениях, – ее падению. Он не замедлил стать одним из самых деятельных и самых интригующих агентов Бонапарта. Этот журналист и этот «государственный человек» были созданы для того, чтобы столковаться друг с другом. В самом деле, Наполеон III олицетворял собою мечты г. Эмиля де Жирарден. Это был сильный человек, как и он, играющий всеми принципами и одаренный достаточно обширным сердцем, чтобы возвыситься над излишней щепетильностью совести, над всеми узкими и смешными предрассудками честности, деликатности, чести, личной и общественной морали, над всеми чувствами гуманности, правилами, предрассудками и взглядами, которые могут лишь помешать политической деятельности. Это был, одним словом, человек своей эпохи, очевидно призванный править миром. В первые дни после государственного переворота, было нечто вроде легкого облачка между августейшим государем и суровым журналистом. Но это была лишь размолвка любовников, а не принципиальные разногласия. Г. Эмиль де Жирарден отнюдь не чувствовал себя достаточно вознагражденным. Он, конечно, весьма любит деньги, но ему нужны также и почести, участие во власти. Вот, чего Наполеон III при всем своем желании никогда не мог ему доставить. Всегда около него был какой-нибудь Морни, какой-нибудь Фери, какой-нибудь Бийо, какой-нибудь Руэ, которые мешали ему в этом. Так что лишь к концу своего царствования он пожаловал Эмилю де Жирарден звание сенатора империи. Если бы г. Эмиль Оливье, ближайший друг, приемный сын и в некотором роде креатура г. Эмиля де Жирарден, не пал так рано, мы видели бы, конечно, великого журналиста министром. Г. Эмиль де Жирарден был одним из главных основателей министерства Оливье. С того времени его политическое влияние все возрастало. Он был вдохновителем и усердным советником двух последних политических актов императора, которые погубили Францию плебисцита и войны. Обожатель – отныне признанный – Наполеона III, друг генерала Прима в Испании, духовный отец Эмиля Оливье и сенатор империи, г. Эмиль де Жирарден почувствовал себя в конце концов слишком великим человеком, чтобы продолжать заниматься журнализмом. Он передал редакцию «Свободы» своему племяннику и ученику, верному пропагандисту его идей г. Детруайя. И подобно молодой девушке, готовящейся к первому причащению, он замкнулся в сосредоточенном размышлении, дабы принять со всем приличествующим случаю достоинством столь долго вожделенную власть, которая должна была, наконец, попасть в его руки. Какое горькое разочарование! Покинутый на этот раз своим обычным инстинктом, г. Эмиль де Жирарден совсем не почувствовал, что империя уже рушилась, и что как раз его-то внушения и советы и толкали, ее в бездну. Уже поздно было вывернуться. Увлеченный ее падением, г. де Жирарден упал с самой вершины своих честолюбивых мечтаний. В тот самый момент, когда казалось уже, что они должны исполниться, упал грузно и на этот раз окончательно сошел на нет. После 4-го сентября он прилагает всевозможные старания, пуская в ход все свои старые уловки, чтобы привлечь к себе внимание публики. Не проходит недели, чтобы его племянник, новый редактор «Свободы», не объявлял его первым государственным человеком Франции и Европы. Все напрасно. Никто не читает «Свободы», и у Франции есть слишком много других дел, чтобы заниматься величием г. Эмиля де Жирарден. На этот раз он действительно умер, и дай Бог, чтобы современное шарлатанство прессы, созданию которой он не мало способствовал, также умерло вместе с ним. (Примечание Бакунина).
5. Признаюсь, я был глубоко изумлен, встретив такую же точно жалобу в одном письме, адресованном в прошлом году и Карлом Марксом, знаменитым главой немецких коммунистов, к редакторам одного маленького русского листка, печатаемого на русском языке в Женеве. Он претендует, что если Германия еще не организовалась демократически, вина в этом лежит исключительно на России. Он выказывает удивительное непонимание истории своей собственной страны, раз выдвигает то, невозможность чего, оставляя даже в стороне исторические факты, легко доказать опытом всех стран и всех времен. Видано ли когда-нибудь, чтобы нация, стоящая на более низкой ступени цивилизации, навязывала или прививала свои собственные принципы стране гораздо более цивилизованной, иначе чем путем завоевания? Но Германия, насколько мне известно, никогда не была завоевана Россией. Следовательно совершенно невозможно, чтобы она могла принять какой-либо русский принцип, но более чем вероятно, несомненно, что в виду их непосредственного соседства и по причине неоспоримого превосходства ее политического, административного, юридического, промышленного, торгового, научного и общественного развития, Германия, наоборот, внесла много своих собственных идей в Россию, с чем обыкновенно соглашаются сами немцы, когда они не без гордости заявляют, что Россия обязана Германии той немногой цивилизацией, которою она обладает. К великому счастью для нас, для будущего России, эта цивилизация не проникла за пределы официальной России, в народ. Но действительно нашим политическим, административным, полицейским, военным и бюрократическим воспитанием мы обязаны Германии, равно как и завершением нашего императорского здания, вплоть до нашей августейшей династии.  Что соседство с великой монголо-византийско-германской империей было более приятно деспотам Германии, нежели ее народам, более благоприятно для развития ее туземного рабства, чисто национального, германского, нежели для развития либеральных и демократических идей, вынесенных из Франции, – кто может сомневаться в этом? Германия развилась бы гораздо быстрее в смысле свободы и равенства, если бы вместо русской Империи она имела бы своими соседями напр. Северо-Американские Соединенные Штаты. Впрочем у нее была соседка, отделявшая ее от московитской империи, – Польша, правда не демократическая, а дворянская, основывавшаяся на рабстве крестьян, как феодальная Германия, но гораздо менее аристократическая, более либеральная, более открытая всяким гуманным влияниям, нежели эта последняя. И что же? Германия, наскучивши этой неспокойной соседкой, столь противной ее привычкам к порядку, к набожному раболепству и лойяльному подчинению, пожрала добрую половину ее, оставив другую половину московитскому царству, этой Всероссийской Империи, непосредственной соседкой которой она тем самым стала. И теперь, она плачется на это соседство! Это смешно!  Россия равным образом много выиграла бы, если бы вместо Германии она имела соседкой на западе Францию, а на востоке вместо Китая Северную Америку. Но социалисты-революционеры, или, как их начинают называть в Германии, русские анархисты, слишком ревнивы к достоинству их народа, чтобы переложить всю вину своего рабства на Германию или на Китай. И однако гораздо с большим основанием они имели бы историческое право отбросить ее как на тех, так и на других. Ибо, в конце концов, несомненно, что монгольские орды, завоевавшие Россию, явились с Китайской границы. Несомненно, что в течение более двух веков они держали ее под своим игом. Два века варварского ига. Какое воспитание! К великому счастью, это совершенно не проникло в русский народ в собственном смысле слова, в массу крестьян, которые продолжали жить по законам своего обычного общинного права, не признавая и ненавидя всякую другую политику и юриспруденцию, как они это делают и посейчас. Но оно совершенно испортило дворянство, а также в значительной мере русское духовенство, и эти два привилегированные класса, одинаково грубые, одинаково рабские, могут быть рассматриваемы, как истинные основатели московитской империи. Несомненно, что эта империя была основана главным образом на порабощении народа, и что русский народ, совершенно не обладающий добродетелью покорности, которою, повидимому, в такой большой мере одарен немецкий народ, никогда не переставал ненавидеть эту империю и бунтовать против нее. Он был и остается еще и поныне единственным истинным революционером в России. Его бунты, или, скорее, революции (в 1612, в 1667, в 1771) часто угрожали самому существованию московитской империи и, по моему глубокому убеждению, в близком будущем новая социалистическая народная революция, на этот раз победоносная, совершенно ее опрокинет. Несомненно, что, если Московские цари, ставшие впоследствии императорами С.-Петербурга, побеждали до сих пор это упорное и неистовое народное сопротивление, так это лишь благодаря политической, административной, бюрократической и военной науке, принесенной нам немцами, которые, наградив нас столь великолепными вещами, не забыли снабдить нас, не могли не привести с собою свой культ – государя, уже не восточный, но протестантско-германский, культ личного представителя государственного разума, философию дворянского, буржуазного, военного и бюрократического раболепства, возведенного в систему. И это, по моему, было большим несчастьем. Ибо восточное, варварское, хищное, грабительское рабство нашего дворянства и нашего духовенства был о весьма грубым, но вполне естественным результатом несчастных исторических обстоятельств, глубокого невежества и еще более несчастного экономического и политического положения. Это рабство было естественным фактом, а не системой и, как таковое, оно могло и должно было измениться под благодатным влиянием либеральных, демократических, социалистических и гуманитарных идей Запада. Оно и в самом деле подверглось изменениям таким образом, что, упоминая лишь о наиболее характерных фактах, с 1818 по 1825 г. цвет дворянства, многие сотни дворян, принадлежащих к самому высокому и самому богатому классу России организовали очень серьезный заговор, весьма угрожавший императорскому деспотизму, с целью основать на его развалинах либеральную конституционную монархию, или согласно желаниям наибольшего числа участников заговора, федеративную демократическую республику. В основании и той и другой формы правления должно было лежать полное освобождение крестьян с наделением их землей. С тех пор не было ни одного заговора в России, к которому не принадлежали бы молодые дворяне, часто очень богатые. С другой стороны все знают, что как раз дети наших священников, студенты наших академий и семинарий, составляли священную фалангу социально-революционной партии в России. Пусть господа немецкие патриоты перед лицом этих неопровержимых фактов, уничтожить которые они не в состоянии при всей своей недобросовестности, соблаговолят сказать мне, много ли было в Германии дворян и студентов теологии, конспирировавших против государства во имя освобождения народа?  И однако в Германии нет недостатка ни в дворянах, ни в теологах. Отчего же происходит эта бедность, чтобы не сказать отсутствие, либеральных и демократических чувств у дворянства, у духовенства и – я скажу уж, чтобы быть искренним до конца, – у буржуазии Германии? Оттого, что у этих почтенных классов, представителей немецкой цивилизации, раболепство – не только естественное явление, происходящее от естественных причин, но оно стало системой, наукой, своего рода религиозным культом и по причине этого самого, составляет неизлечимую болезнь. Можете ли вы представить себе немецкого бюрократа или офицера немецкой армии, устраивающим заговор и бунтующим во имя свободы, ради освобождения народов? Нет, конечно. Мы, правда, видели за последнее время в Гановере крупных чиновников и офицеров, устраивавших заговор против господина фон Бисмарка. Но с какой целью? В целях восстановления на троне короля деспота, законного короля. Между тем русская бюрократия и корпус русских офицеров насчитывают в своих рядах много заговорщиков для блага народа. Вот в чем разница. И она целиком в пользу России – естественно, следовательно, что если даже порабощающему действию немецкой цивилизации не удалось совершенно испортить слой привилегированных и официальных лиц России, она должна была постоянно оказывать на эти классы зловредное влияние. И я повторяю, большое счастье для русского народа, что он уберегся от этой цивилизации, как уберегся и от цивилизации Монголов.  Могут ли буржуазные патриоты Германии в противовес всем этим фактам указать хоть один единственный, свидетельствующий о пагубном влиянии на Германию монголо-византийской цивилизации официальной России? Им было бы совершенно невозможно сделать это, ибо никогда русские не проникали в Германию ни в качестве завоевателей, ни в качестве профессоров, ни в качестве администраторов. Из этого следует, что, если бы Германия и заимствовала действительно что-либо от оффициальной России, что я совершенно отрицаю, так это могло бы быть лишь по собственной ее склонности и вкусу.  По истине, было бы гораздо более достойным прекрасного немецкого патриота, каков несомненно господин Карл Маркс, и к тому же гораздо полезнее для народной Германии, если бы вместо того, чтобы стараться утешить национальное тщеславие, ложно приписывая ошибки, преступления и позор Германии иностранному влиянию, он пожелал бы употребить свою громадную историческую эрудицию на то, чтобы доказать сообразно со справедливостью и с исторической истиной, что Германия породила, выносила и исторически развила в себе самой все элементы своего нынешнего рабства. Я охотно предоставил бы ему выполнение этой столь полезной, необходимой – особенно с точки зрения освобождения немецкого народа – работы, которая, выйдя из его мозга и из под его пера, подкрепленная той удивительной эрудицией, перед которой я уже преклонился, была бы, разумеется, бесконечно более полною. Но, так как я не надеюсь, чтобы он когда-нибудь счел приличным и необходимым сказать всю правду по этому вопросу, то я беру это на себя и постараюсь доказать на протяжении настоящего сочинения, что рабство, преступления и позор современной Германии порождены ею самой и являются результатом четырех великих исторических причин дворянского феодализма, дух которого вместо того, чтобы быть побежденным, как во Франции, въелся в современное устройство Германии, абсолютизма государя, санкционированного протестантизмом и превращенного им в предмет культа, упорного и хронического раболепства немецкой буржуазии и ничем не победимого терпения ее народа. Наконец, пятая причина, впрочем очень тесно связанная с четырьмя первыми, это – рождение и быстрое образование совершенно механического и совершенно антинационального могущества государства Пруссии (Примеч. Бакунина).
6. Чтобы убедиться в раболепном духе, характеризующем лютеранскую церковь в Германии даже еще в наши дни, достаточно прочесть формулу декларации или письменной присяги, которую всякий лютеранский священник королевства Пруссии должен подписать и поклясться выполнять прежде, чем вступить в отправление своих обязанностей. Она не превосходит, но, конечно, равняется по раболепству обязательствам, которые налагаются на русское духовенство. Каждый евангелический священник Пруссии приносит присягу быть всю свою жизнь преданным и покорным слугою своего государя и господина – не Господа Бога, но короля Прусского, всегда тщательно соблюдать его святые приказания и никогда не терять из вида священные интересы Его Величества; насаждать такое же уважение и такое же абсолютное повиновение среди своей паствы и доносить правительству обо всех стремлениях, обо всех предприятиях, обо всех актах, какие могут быть противны желаниям или интересам правительства. И подобным рабам доверяют исключительное руководство народными школами Пруссии! Это столь хваленое образование есть следовательно ничто иное, как отравление масс, систематическая пропаганда доктрины рабства. (прим. Бакунина)
7. Я знаю кое-что об этом. Вот, уже скоро четыре года, как я подвергаюсь самым постыдным нападкам, самым грязным обвинениям и [самым бесчестным клеветам со стороны наиболее влиятельных членов из этой научно-революционной клики. Я знаю некоторых из них и имею полное право назвать их этим несколько сильным эпитетом, ибо они позволили себе обвинять меня в различных подлостях, – прекрасно при этом зная, что они лгут.  Не осмелились ли они сказать и напечатать в «Фолькштат» и даже один раз в парижском «Reveil», редактируемом г. Делеклюзом, что я – русский шпион, или шпион Наполеона III или даже шпион графа фон-Бисмарка, по соглашению с г. фон-Швейцером, признанным вождем другой социалистической партии Германии, с которым я никогда не имел сношений ни лично, ни письменно] (Строки, находящиеся между прямыми скобками, представляют из себя первоначальный незаконченный проект, зачеркнутый самим Бакуниным. Дж. Г.) самым подлым клеветам со стороны наиболее влиятельных членов этой научно-революционной клики, управляемой из Лондона. Я давно знаком с ее вождями и всегда испытывал большое уважение к их выдающемуся уму, к их реальной, живой, столь же глубокой, как и обширной учености и к их непоколебимой преданности великому делу освобождения пролетариата, которому втечение по меньшей мере двадцати пяти лет подряд, – мне приятно еще раз повторить это, – они не переставали оказывать самые большие услуги. Я, следовательно, признаю их во всех отношениях за людей бесконечно почтенных, и никакая несправедливость с их стороны, как бы вопиюща и постыдна она ни была, не заставит меня сделать такую глупость чтобы я стал отрицать полезность и историческую важность как их теоретических трудов, так и их практических работ. К несчастью, как говорится в одной старой пословице, каждая медаль имеет свою оборотную сторону. Эти господа слишком неуживчивы, – они раздражительны, тщеславны, сварливы, как немцы, и, что еще хуже, как немецкие литераторы, которые отличаются, как известно, полным отсутствием вкуса, уважения к человеку и даже уважения к самим себе, у них всегда полон рот оскорблений, гнусных и вероломных инсинуаций, злобствований исподтишка и самой грязной клеветы против всех, кто имеет несчастие не разделять вполне их мнений, не желать обязательно соглашаться с ними и не быть в состоянии преклоняться перед ними. Я понимаю и нахожу совершенно законным, полезным, необходимым, чтобы люди нападали с большой энергией и страстью не только на противоположные теории, но и на людей, которые их представляет, во всех их публичных и даже частных актах, когда постыдность этих последних должным образом установлена и доказана. Ибо я больше, чем кто либо, враг того чисто буржуазного лицемерия, которое претендует воздвигнуть непреодолимую стену между общественной и личной жизнью человека. Это разделение – пустая фикция, ложь и ложь весьма опасная. Человек есть существо неделимое, цельное и, если в своей частной жизни он негодяй, если в своей семье он тиран, если в социальном отношении он лжец, обманщик, угнетатель и эксплуататор, он должен быть таким же и в своей общественной деятельности, если же он представляется иным, если он старается придать себе видимость либерального демократа или социалиста, влюбленного в справедливость, свободу и равенство, он опять лжет и очевидно должен иметь намерение эксплоатировать массы, как эксплоатирует отдельных личностей. Следовательно, это не только право, но и обязанность сорвать с него маску, обнаружить гнусные факты его частной жизни, когда относительно их располагают неопровержимыми доказательствами. Единственное соображение, которое могло бы остановить в этом случае добросовестного и честного человека, это – трудность установить их, трудность, которая бесконечно больше для фактов частной жизни, чем для актов жизни публичной. Но это дело совести, чутья и справедливости того, кто считает долгом предать кого-либо общественному порицанию. Если он делает это не побуждаемый чувством справедливости, но по злобе, из ревности или ненависти, тем хуже для него. Но не должно быть никому позволено обвинять без доказательств. И чем обвинение серьезнее, тем больше доказательств в подтверждение его должно быть представлено. Следовательно, тот, кто обвиняет другого человека в бесчестности, должен быть рассматриваем сам, как бесчестный, и он действительно таков, – если не подтверждает свой ужасный донос неопровержимыми доказательствами.  После этого необходимого объяснения, возвращаюсь к моим дорогим и почтеннейшим врагам из Лондона и Лейпцига. Я знаю давно их главных вождей и должен сказать, что мы не всегда были врагами. Далеко нет. Мы находились в довольно близких отношениях до 1848 г. Эти отношения могли бы быть гораздо ближе с моей стороны, если бы меня не оттолкнула отрицательная сторона их характера, которая всегда мне мешала отнестись к ним с полным и безграничным доверием. Во всяком случае мы оставались друзьями до 1848 года. В 1848 году я совершил большую ошибку в их глазах, тем, что стал против них на сторону одного знаменитого поэта – почему бы ни назвать его? – г. Георга Гервега, к которому я испытывал глубокую дружбу, и который разошелся с ними в одном политическом деле, в котором, как я думаю ныне и скажу это откровенно, – справедливость, правильная оценка общего положения, была на их стороне. Они напали на него с беззастенчивостью, характеризующею их нападки. Я с жаром защищал его, в его отсутствии лично против них в Кельне Inde irae (отсюда гнев). Я скоро ощутил это. В Кельнской газете (Die Rheinische Zeitung), которую они издавали в эту пору, появилась корреспонденция из Парижа, написанная с теми подлыми намеками и с тем искусством в ядовитом инсинуировании, секретом которого обладают одни лишь корреспонденты немецких газет.  Корреспондент вложил в уста госпожи Жорж Занд весьма странные и совершенно позорящие слова на мой счет она будто бы сказала – (я не знаю, и сам корреспондент, конечно, не знал, ни где, ни кому, ни как, ибо он все изобрел, и по всей вероятности – корреспонденция была сфабрикована в Кельне), – что я русский шпион. Мадам Занд благородно, энергично протестовала. Я послал к ним одного друга. Мне хочется думать, что их собственное чувство справедливости и уважение в себе самим больше, чем мое требование объяснений, и формальный протест г-жи Занд, заставили их напечатать тогда в их газете вполне удовлетворительное опровержение.  Когда в 1861 г. мне удалось благополучно бежать из Сибири и я прибыл в Лондон, первое, что я услышал из уст Герцена, было то, что они воспользовались моим вынужденным отсутствием в течение двенадцати лет (с 1849 по 1861 г.), из которых восемь я провел в различных крепостях – саксонских, австрийских и русских – и четыре в Сибири, для того, чтобы оклеветать меня самым гнусным образом, рассказывая всем и каждому, что я вовсе не был заключен, но, пользуясь полной свободой, и осыпанный всевозможными земными благами, был, напротив того, фаворитом Императора Николая. Мой старый друг, знаменитый польский демократ Ворцель, умерший в Лондоне около 1860 г., и он сам, Герцен, прилагали все усилия, чтобы защитить меня от этой грязной и клеветнической лжи. Я не искал ссоры с этими господами за все их немецкие любезности, но воздержался от их посещения, вот и все.  Едва я прибыл в Лондон, как я был приветствуем целой серией статей в маленькой английской газете, написанных или инспирированных очевидно моими дорогими и благородными друзьями, вождями немецких коммунистов, но эти статьи не были никем подписаны. В этих статьях неизвестные авторы осмелились писать, что я мог бежать лишь с помощью русского правительства, которое, создав мне положение эмигранта и мученика за свободу – титул, который я всегда ненавидел, ибо мне претят громкие фразы, – сделало меня более способным оказывать ему услуги, то есть заниматься ремеслом шпиона ему на пользу.  Когда я заявил в другой английской газете автору этих статей, что на подобные низости отвечают не с пером в руках, но рукой без пера, он извинился, уверяя, что никогда не хотел сказать, чтобы я был шпионом на жалованьи, но что я был настолько преданным патриотом всероссийской империи, что «добровольно подвергся всем пыткам тюрьмы и Сибири, чтобы быть в состоянии лучше служить в последствии политике этой империи». На подобные нелепости очевидно нечего было отвечать. Таково было мнение и великого итальянского патриота Джузеппе Мадзини и моих соотечественников Огарева и Герцена. Чтобы утешить меня, Мадзини и Герцен сказали мне, что и они подвергались подобным же нападкам, вероятно со стороны тех же людей, и что на все такие выпады они всегда отвечали лишь презрительным молчанием.  В декабре 1863 г. когда я пересекал Францию и Швейцарию, чтобы проехать в Италию, одна маленькая Базельская газета, не помню уже какая, напечатала статью, в которой предостерегала против меня всех польских эмигрантов, уверяя, будто я увлек в пропасть многих их соотечественников, всегда однако спасая от гибели мою собственную особу. С 1863 по 1867 г. за все время моего пребывания в Италии немецкие газеты меня постоянно оскорбляли в клеветали на меня. Очень немногие из этих статей достигали до моего сведения, – в Италии мало читают немецкие газеты. Я узнал лишь, что меня продолжают осыпать клеветами и оскорблениями и кончил тем, что стал так же мало обращать внимание на них, как – сказать в скобках – мало обращал внимания на ругань русской прессы по моему адресу.  Многие мои друзья утверждали и утверждают, что клеветники состояли на жалованья у русской дипломатии. В этом нет ничего невозможного, и я тем более должен бы был верить этому, что знаю положительно, что в 1847 году, после произнесенной мною в Париже на одном польском собрании речи против императора Николая, за которую г. Гизо, тогдашний министр иностранных лет, выслал меня из Франции по просьбе русского посла Киселева, этот последний, при посредстве самого Гизо, которого он ввел в заблуждение, пытался распространить в польской эмиграции слух о том, что я никто иной, как русский агент. Русское правительство, равно как и его чиновники, не отступают разумеется, ни перед каким средством, чтобы уничтожить своих противников. Ложь, клевета, всякие бесчестные поступки свойственны их природе, и когда они употребляют эти средства, они лишь пользуются своим неопровержимым правом оффициальных представителей всего, что только есть гнусного на свете, не хуже впрочем патриотической, буржуазной, дворянской, оффициозной, оффициальной Германии, которая ныне, – должен смиренно признать это – поднялась до политического, морального и гуманного уровня императора всея России.  Однако, говоря откровенно, я не думаю, чтобы кто-либо из моих клеветников – хотя и столь мало почтенных, ибо клевета гнусное ремесло, – чтобы кто-либо из них, или, по меньшей мере, главные из них когда-либо, по крайней мере сознательно находились в сношениях с русской дипломатией. Они вдохновлялись главным образом своею глупостью и злобностью, вот и все. И если и было постороннее внушение, так оно исходило не из С-Петербурга, но из Лондона. Это – все они, мои добрые друзья, вожди немецких коммунистов, законодатели будущего общества, которые, оставаясь сами среди Лондонских туманов, на подобие Моисея в облаках Синая, наслали на меня, словно стаю шавок, целую толпу русских и немецких еврейчиков, из коих одни глупее и грязнее других.  Теперь, оставляя в стороне шавок, еврейчиков и всех этих жалких людей я перехожу к пунктам обвинения, которые они выставили против меня.  Они осмелились напечатать в одной газете, впрочем весьма честной, весьма серьезной, но которая в этом случае не оправдала своей честности и серьезности, сделавшись органом подлой и глупой диффамации, в «Фолькштат», что Герцен и я, будто бы мы оба – панславистские агенты и получаем крупные суммы денег от панславистского комитета в Москве, учрежденного русским правительством. Герцен был миллионер. Что же касается меня, все мои друзья, все мои добрые знакомые, а их чисто довольно велико, знают очень хорошо, что я живу в тяжелой бедности. Эта клевета слишком низка, слишком глупа, я оставляю ее без внимания.  2. Они обвинили меня в панславизме и, чтобы доказать мое преступление, цитировали одну брошюру, изданную мною в Лейпциге, в конце 1848 года, брошюру, в которой я старался доказать славянам, что вместо того, чтобы ожидать своего освобождения от Всероссийской Империи, они могли ожидать его лишь от ее совершенного разрушения, ибо эта империя есть ничто иное, как отделение немецкой империи, как гнусное господство немцев над славянами. «Горе вам, говорил я им, если вы рассчитываете на эту императорскую Россию, на эту татарскую и немецкую империю, которая никогда не имела ничего славянского. Она поглотит вас и будет мучить вас, как она делает это с Польшей, как она делает это со всеми русскими народами, заключенными в ее недрах. Правда, что в этой брошюре я осмелился сказать, что разрушение Австрийской империи и Прусской монархии было так же необходимо для торжества демократии, как и разрушение империи царя, и вот чего немцы, даже демократы-социалисты Германии, никогда не могли мне простить».  Я прибавил еще в той же самой брошюре: «Остерегайтесь национальных страстей, которые стараются оживить в ваших сердцах. Во имя этой Австрийской Монархии, которая никогда не делала ничего иного, кроме угнетения наций подверженных ее игу, вам говорят теперь о ваших национальных правах. С какой целью? Да для того, чтобы раздавить свободу народов, разжигая братоубийственную войну между ними. Хотят порвать революционную солидарность, которая должна объединить их, которая составляет их силу, самое условие их одновременного освобождения, поднимая их одних против других во имя узкого патриотизма. Дайте же руку демократам, социалистам-революционерам Германии, Венгрии, Италии, Франции – ненавидьте лишь ваших вечных угнетателей, привилегированные классы всех наций, но объединитесь сердцем и действием с их жертвами, с народами».  Таков был дух и содержание этой брошюры, в которой эти господа вздумали искать доказательств моего панславизма. Это не только низко, это глупо. Но более низко, чем глупо, то, что, имея эту брошюру перед глазами, они цитировали из нее отрывки, разумеется искаженные и переделанные, но ни одного из тех слов, коими я клеймил и проклинал русскую Империю, заклиная славянские народы остерегаться ее. А между тем брошюра переполнена такими фразами. Это может служить мерилом честности этих господ.  Признаюсь, что сначала, когда я читал статьи, говорившие о моем столь хорошо, как видите, доказанном этой брошюрой панславизме, я быт поражен. Я не понимал, как можно было так далеко зайти в бесчестности. Теперь я начинаю понимать. Эти статьи продиктованы не только очевидной недобросовестностью автора, это было еще родом национальной и патриотической наивности, очень глупой, но весьма заурядной в Германии. Немцы так много и так хорошо мечтали посреди своего исторического рабства, что кончили очень наивным отождествлением своей национальности с человечеством, так что в их мнении ненавидеть немецкое господство, презирать их цивилизацию добровольных рабов, значит быть врагом человеческого прогресса. Панслависты в их глазах все славяне, которые с отвращением и гневом отвергают эту цивилизацию, которую им хотят навязать.  Если таков смысл, который они приписывают слову панславизм, – о! тогда я панславист и от всего сердца! Ибо поистине, мало есть на свете вещей, которые я ненавидел бы так глубоко, как это бесчестное господство и как эту буржуазную, дворянскую, бюрократическую, военную и политическую цивилизацию немцев. Я всегда буду продолжать проповедывать славянам во имя мирового освобождения народных масс мир, братство, действие и организацию, солидарную с пролетариатом Германии, но не иначе, как на развалинах этого господства и этой цивилизации и с единственною целью разрушения всех империй, славянских и немецких. (Примечание Бакунина).
8. Я спросил однажды Мадзини, какие меры примут для освобождения народа, когда его победоносная объединенная республика будет окончательно установлена? – «Первою мерою, ответил он мне, будет учреждение школ для народа». – «А чему будут обучать народ в этих школах?» – «Обязанностям человека, самопожертвованию и преданности». – Но где возмете вы достаточное количество преподавателей, чтобы обучать этим вещам, которым никто не имеет ни права, ни возможности обучать иначе как своим собственным примером? Не чрезвычайно ли ограниченно число людей, находящих высшее наслаждение в самопожертвовании и в преданности? Те, кто жертвует собою во имя великой идеи, повинуясь возвышенному влечению и удовлетворяя этому личному влечению, без которого самая жизнь теряет в их глазах всякую ценность, эти люди обыкновенно думают совсем о другом, нежели возведение своих действий в доктрину. Между тем как те, кто делают из них доктрину, забывают чаще всего превращать эту доктрину в действие по той простой причине, что доктрина убивает жизнь, убивает живую самопроизвольность действия. Люди, подобные Мадзини, у которых доктрина и действия находятся в удивительном единстве, – очень редкое исключение. В христианстве также были великие люди, святые люди, которые действительно делали или по меньшей мере страстно стремились делать все то, что проповедовали, и сердца которых, переполненные любовью, были полны презрения к наслаждениям и благам сего мира. Но громадное большинство католических и протестанских священников, которые сделали своим ремеслом проповедь доктрины целомудрия, воздержания и отречения, своим примером, обыкновенно, опровергают свою доктрину. И не без основания, но вследствие опыта многих веков, у народов всех стран сложились такие поговорки «Развратен как поп», «лакомка как поп», «честолюбив как поп», «жаден, корыстен, скуп как поп». Установлено, таким образом что учителя христианских добродетелей, поставленные церковью, – священники, в своем громадном большинстве, поступают совершенно обратно тому, что проповедуют. Самая общераспространенность и преобладание подобных фактов доказывают, что вину следует приписывать не отдельным лицам, но невозможному социальному положению, в какое эти люди поставлены. В положении христианского священника заключается двойное противоречие. Во первых, противоречие доктрины воздержания и отречения с положительными стремлениями и потребностями человеческой природы, с стремлениями и потребностями, которые в некоторых индивидуальных, всегда очень редких случаях, могут еще быть постоянно попираемы, сдерживаемы и даже совершенно уничтожены постоянным влиянием какой-нибудь могущественной интеллектуальной или моральной страсти, и которые в известные моменты коллективной экзальтации могут быть забыты и пренебрегаемы в течение некоторого времени большим количеством людей сразу. Но они настолько существенным образом присущи человеческой природе, что всегда в конце концов берут свое так что, когда мешают их удовлетворению правильным и нормальным образом, они всегда заставляют изыскивать для своего удовлетворения вредные и уродливые способы. Таков естественный и следовательно роковой непреодолимый закон, под гибельное действие которого неизбежно подпадают все христианские священники и особенно священники римско-католической церкви. Он не распространяется на профессоров школы, другими словами, на священников новейшей Церкви, если только и их не обяжут проповедовать христианское воздержание и отречение.  Но есть и другое противоречие, общее, как тем, так и другим. Это противоречие связано с самым званием и положением учителя. Учитель приказывающий, угнетающий и эксплоатирующий – логическая и вполне естественная фигура. Но учитель, относящийся с самопожертвованием к своим подчиненным в силу его божеской и человеческой привилегии – это нечто противоречивое и совершенное невозможное. Это – само лицемерие, так хорошо олицетворенное папою, который, называя себя последним слугою служителей Бога, – в знак чего, следуя примеру Христа, он даже моет раз в год ноги двенадцати нищим Рима – провозглашает в тоже время себя наместником Бога, абсолютным и непогрешимым господином мира. Нужно ли напоминать, что священники всех Церквей, далеки от того, чтобы с самопожертвованием относиться к вверенной их попечению пастве, всегда приносили ее в жертву, эксплоатировали и удерживали на положении стада, отчасти, чтобы удовлетворять своим собственным личным страстям, отчасти, чтобы служить всемогуществу Церкви? Одинаковые условия, одинаковые причины всегда приводят к одинаковым результатам. Тоже самое будет, следовательно, с профессорами новейшей Школы божественно вдохновленной и патентованной Государством. Они необходимо делаются – одни бессознательно, другие, вполне отдавая себе в этом отчет, – преподавателями доктрины принесения народа в жертву могуществу Государства и в пользу привилегированных классов.  Следует ли из этого, что нужно изъять всякое образование и уничтожить все школы? Отнюдь нет! Нужно полными пригоршнями распространять образование в массах и превратить все церкви, все храмы, посвященные славе Бога и порабощению людей, в школы человеческой эмансипации.  Но прежде всего, согласимся на том, что школы, в собственном смысле этого слова в нормальном обществе, основанном на равенстве и уважении человеческой свободы, должны существовать лишь для детей, а не для взрослых. И чтобы они сделались школами эмансипации, а не порабощения, нужно из них прежде всего изъять эту фикцию Бога, вечного и абсолютного поработителя. И нужно построить все воспитание детей и их образование на научном развитии разума, а не веры; на развитии личного достоинства и независимости, а не на набожности и послушании, на культе истины и справедливости во что бы то ни стало и прежде всего на уважении человека, которое должно во всем и везде заместить культ божества. Принцип авторитета в воспитании детей представляет собою естественную отправную точку. Он законен, необходим, когда прилагается к детям младшего возраста, пока их ум еще совершенно не развит. Но как постоянное развитие всего вообще, а следовательно и дальнейший ход воспитания влечет за собою последовательное отрицание отправной точки, этот принцип должен постепенно уменьшаться по мере того, как воспитание и образование ребенка подвигается вперед, чтобы уступить место его возрастающей свободе. Всякое рациональное воспитание по существу есть ни что иное, как прогрессивное уменьшение авторитета в пользу свободы, так как конечной целью воспитания должно быть создание людей свободных и полных уважения и любви к свободе других. Таким образом, первый день школьной жизни ребенка, если школа принимает детей раннего возраста, едва начинающих лепетать, должен быть днем самого большого авторитета и почти полного отсутствия свободы. Но его последний день должен быть днем самой большой свободы и абсолютного исчезновения всякого следа животного или божественного принципа власти над ним.  Принцип власти, прилагаемый к людям, переступившим или достигшим совершеннолетия, становится чудовищностью, вопиющим отрицанием человечности, источником рабства и интеллектуального и морального развращения. К несчастью, отеческие заботы правительства оставили народные массы коснеть в таком глубоком невежестве, что необходимо будет основать школы не только для детей народа, но и для самого народа. Но из этих школ должны будут абсолютно изъяты малейшие приложения или проявления принципа власти. Это не будут уже школы, но народные академии, где не будет ни школьников, ни учителей, куда народ будет свободно приходить, чтобы получать, если сочтет нужным, свободное образование, и где в свою очередь богатый опытом он сможет обучить многим вещам учителей, которые принесут ему отсутствующие у него знания. Это будет, следовательно, взаимное обучение, акт интеллектуального братства между образованной молодежью и народом.  Истинная школа для народа и для всех сложившихся людей – это жизнь. Единственный великий и всемогущий, естественный и одновременно рациональный авторитет, единственный, который мы можем уважать, это авторитет коллективного и общественного духа общества, основанного на равенстве и на солидарности, точно так же, как и на свободе и взаимном человеческом уважении всех его членов.  Да, вот, это власть, отнюдь не божеская, а вполне человеческая, но перед ней мы ото всего сердца преклоняемся, вполне уверенные, что она отнюдь не поработит, но освободит людей. Она будет в тысячу раз могущественнее, – будьте в этом уверены, – чем все ваши божеские, теологические, метафизические, политические и юридические власти, установленные Церковью и Государством, могущественнее, чем ваши уголовные кодексы, ваши тюремщики и ваши палачи.  Сила коллективного чувства или общественного духа уже весьма значительна и ныне. Люди, наиболее способные совершить преступление, редко осмеливаются бросать ему вызов, открыто выступать против него. Они стараются обмануть его, но весьма остерегаются резко задевать его, если только не чувствуют за собою поддержки по крайней мере какого-нибудь меньшинства. Ни один человек, каким бы могущественным он не мнил себя, никогда не в силах будет перенести единодушное презрение общества, ни один не сможет жить, не чувствуя поддержки в виде одобрения и уважения по меньшей мере некоторые части этого общества. Человек должен быть побуждаем каким-нибудь глубоким и очень искренним убеждением, чтобы найти в себе мужество думать и идти против всех, и никогда человек эгоистичный, развращенный и низкий не найдет в себе такого мужества.  Ничто не доказывает лучше естественную и фатальную солидарность, – этот закон общественности, связующий всех людей, – чем этот факт, который каждым из нас может быть ежедневно проверен на себе самом и на всех своих знакомых. Но если это социальное могущество существует, почему его не достаточно было до сих пор, чтобы смягчить, очеловечить людей? На этот вопрос ответить очень просто потому, что до сих пор эта сила сама не была очеловечена, а не была она очеловечена потому, что общественная жизнь, верным выражением которой она является, основана, как известно, на поклонении божеству, а не на уважении человека, на власти, а не на свободе, на привилегиях, а не на равенстве, на эксплуатации, а не на братстве людей, на несправедливости и лжи, а не на справедливости и истине. Следовательно, реальное действие общественности всегда в противоречии с гуманитарными теориями, которые она исповедует, производило всегда пагубное и развращающее влияние, а не моральное. Она не подавляла пороки и преступления, а создавала их. Следовательно, власть ее – власть божественная, анти-гуманная, ее влияние зловредное и гибельное. Хотите вы сделать ее благотворной и гуманной? Совершите Социальную революцию. Сделайте так, чтобы все потребности стали действительно солидарными, чтобы все материальные и общественные интересы каждого стали согласованы с человеческими обязанностями каждого! А для этого есть только одно средство – разрушьте все учреждения неравенства, установите экономическое и социальное равенство всех и на этой основе возникнет свобода, нравственность, солидарная человечность всех. Я вернусь еще к этому самому главному вопросу социализма (примеч. Бакунина).  (Приведенное здесь примечание издателем «Бога и Государства» было помещено в самом тексте вслед за абзацем, кончающимся словами: «и одно только животное грубое остается в действительности на земле». Дж. Г.)
9. Кооперативная типография в Женеве получила в несколько приемов 210 первых листков рукописи Бакунина. Эти листки были целиком набраны. Существуют корректорные оттиски с 44 колонн набора той части рукописи, которая не вошла в первый выпуск Кнуто-Германской Империи. Эти оттиски сохранились в бумагах Бакунина и прерываются на слове «законами», слове, которое стоит последним на листке 210, но не приходится последним в строчке оттиска, оставляя, наоборот, ее не законченной, – верное доказательство, что типография не имела листка 211-го и не могла продолжать набор дальше листка 210.  Когда неизданные еще рукописи Бакунина упаковывались в ящик, чтобы быть пересланными мне (в 1877 г., три листка 211–213 не могли быть розысканы. Ящик заключал в себе листки с 138 (конец) по 210, затем листки 214–340. Листков же 211, 212 и 213 не хватало. Какова причина их утраты? Я никак не могу догадаться.  Издатели брошюры «Бог и Государство» попытались заполнить этот пробел. Они соединили последнюю строчку листка 210 с первого листка 214 при помощи 23-х строчек текста, не принадлежащего Бакунину, и который должен был быть составлен Элизе Реклю. Я не воспроизвожу здесь этот выдуманный текст, предпочитая предоставить самому читателю труд заполнить его собственным размышлением того, чего не хватает здесь в рукописи. Дж. Г.
10. Наука, становясь всеобщим достоянием, сольется в некотором роде с непосредственной и реальной жизнью каждого. Она выиграет в пользе и приятности то, что потеряет в гордости, в честолюбии и педантическом доктринерстве. Это, конечно, не помешает тому, чтобы гениальные люди, более способные к научным изысканиям, нежели большинство их современников, отдались более исключительно, чем другие, культивированию наук и оказали великие услуги человечеству, не претендуя тем не менее на иное социальное влияние, чем естественное влияние, которое более высокая интеллектуальность никогда не перестанет оказывать в своей среде; ни на иную награду, кроме той, какую каждый избранный ум находит в удовлетворении своей благородной страсти (примеч. Бакунина).
11. Идеалисты, все те, кто верит в нематериальность и в бессмертие человеческой души, должны быть чрезвычайно смущены фактом интеллектуального различия, существующего между расами, народами и индивидами. Как объяснить эту разницу, если только не допустить, что божественные частицы были распределены неравномерно? К несчастью, существует слишком значительное количество людей совершенно тупых, глупых до идиотизма. Не получили ли они при распределении частицу, одновременно и божественную, и тупую? Чтобы выйти из этого затруднения, идеалисты необходимо должны предположить, что все человеческие души одинаковы, но что тюрьмы, в которых они заключены, – человеческие тела не одинаковы и одни более способны, чем другие, служить органом для чистой интеллектуальности души. Одна душа таким образом имела бы в своем распоряжении органы весьма тонкие, другая – органы слишком грубые. Но такими тонкостями идеализм не вправе пользоваться и не может пользоваться без того, чтобы не впасть в непоследовательность и самый грубый материализм. Ибо перед абсолютной нематериальностью души, все телесные различия исчезают, все телесное, материальное должно явиться безразлично, равно и абсолютно грубым. Пропасть, разделяющая душу от тела, абсолютно нематериальное от абсолютно материального, бесконечна; следовательно, все различия, не объяснимые, и кроме того логически невозможные, которые могли бы существовать по другую сторону пропасти материи, должны быть ничтожными и не существующими для души и не могут, не должны оказывать на нее никакого влияния. Одним словом, абсолютно нематериальное не может содержаться, быть заключено и еще меньше может быть выражено, в какой бы то ни было степени, абсолютно материальном. Из всех и грубых материалистических, – в том смысле, который присвоен этому слову идеалистами, – т. е. животных измышлений, которые были порождены невежеством и первобытной глупостью людей, мысль о нематериальной душе, заключенной в материальном теле, представляет собой разумеется самое грубое, самое нелепое измышление и ничто лучше не доказывает всемогущества древних предрассудков, оказывающих влияние даже на лучшие умы, как этот поистине плачевный факт, что люди, даже одаренные высоким интеллектом, могут еще говорить об этом в настоящее время (примеч. Бакунина).
12. Неправда ли, замечательно, что во всех религиях встречается один и тот же вымысел, что ни один смертный не вынес бы вида Бога в его бессмертной славе, но пал бы уничтоженный, пораженный молниею, испепеленный на месте; таким образом все Боги, снисходя к этой слабости человеческой, показываются людям всегда в какой-нибудь заимствованной форме, часто даже в форме какого-либо животного, но никогда не в своем истинном великолепии. Иегова показал лишь один раз, я не помню уж какому пророку, свою собственную задницу и произвел этим у него такое мозговое расстройство (здесь есть непереводимая игра слов), что бедный пророк весь остаток своей жизни блуждал по деревням. Очевидно, что во всех религиях есть как-бы смутный инстинкт той истины, что существование Бога несовместимо не только со свободой, достоинством и разумом человеческим, но и с самым существованием человека в мире (примеч. Бакунина).
13. Вопиющая возмутительная нелепость, всех метафизиков в том именно и заключается, что они всегда употребляют вместе эти два слова рациональный и божественный, словно эти понятия не уничтожают взаимно друг друга. Теологи поистине добросовестнее и гораздо последовательнее и глубже метафизиков. Они знают и осмеливаются громко сказать, что для того, чтобы Бог был реальным и непризрачным существом, необходимо, чтобы он был выше человеческого разума, единственного, который нам известен, и о котором мы имеем право говорить, и выше всего того, что мы называем естественными законами. Ибо, если бы он был лишь этим разумом и этими законами, он был бы на самом деле лишь новым наименованием этого разума и этих законов, т. е. пустяком или лицемерием, а скорее всего и тем и другим сразу. Сказать, что разум человека тот же самый, что и разум Бога, не служит ни к чему, кроме разве того, что ограниченный в человеке в Боге он абсолютен. Если божественный разум абсолютен, а наш ограничен, то разум Бога необходимо должен быть выше нашего, что может означать лишь следующее: божественный разум заключает в себе бесконечное количество вещей, которые наш бедный человеческий разум и способен обхватить, обнять и еще меньше понять, так как эти вещи противоречат человеческой логике, ибо, если они не противоречат ей, то ничто не может помешать нам понять их. Но тогда уже божественный разум не был бы выше человеческого. Можно было бы возразить, что эта разница и относительное превосходство существуют даже среди людей, ибо одни понимают известные вещи, которые другие не в состоянии схватить, из чего однако не вытекает, что разум, которым одарен один, отличен от того, каким обладают другие. Из этого вытекает лишь то, что он менее развит у одних и гораздо больше развит в силу образования или даже в силу естественного предрасположения у других. Однако никто не скажет, чтобы вещи, понимаемые самыми интеллигентными людьми, противоречили разуму менее интеллигентных. Почему же показалась бы возмутительной идея существа, разум которого извечно завершил свое абсолютное развитие? Я отвечу; прежде всего потому что эти две идеи извечного завершения и развития взаимно исключают друг друга и особенно потому, что отношение вечно абсолютного разума Бога к вечно ограниченному разуму человека совсем иное, нежели отношение между более развитым человеческим, но все же ограниченным интеллектом, и другим интеллектом, менее развитым и следовательно, еще более ограниченным. Здесь на лицо лишь чисто относительное различие, количественная разница, «больше или меньше», что отнюдь не нарушает однородности. Низший человеческий интеллект, развиваясь дальше, может и должен достичь уровня высшего человеческого интеллекта. Расстояние, разделяющее один и другой, может быть или может казаться нам весьма значительным, но, имея свои пределы, оно может уменьшиться и в конце концов уничтожиться. Не так обстоит дело между человеком и богом: они разделены неизмеримой бездной. Перед абсолютным, перед бесконечным величием все различия ограниченных величин исчезают и уничтожаются. То, что относительно самое большое, делается таким же малым, как и бесконечно малое. По сравнению с Богом самый великий человеческий гений так же глуп, как идиот. Следовательно различие существующее между разумом Бога и разумом человека, не является различием количественным, но различием качественным. Божественный разум качественно иной, нежели разум человеческий, и будучи бесконечно выше его, и являясь по отношению к нему законом, этот божественный разум подавляет и уничтожает его. Следовательно теологи в тысячу раз более правы, чем все метафизики, взятые вместе, когда они говорят, что, раз существование Бога допущено, нужно открыто провозгласить низвержение человеческого разума, и что то, что кажется безумием самым великим гениям человечества, является в силу этого величайшей мудростью перед Богом:  Credo quia absurdum. (Верю потому, что это нелепо).  Кто не имеет мужества произнести эти столь умные, столь энергичные, столь логичные слова Тертулиана, тот должен отказаться говорить о Боге.  Бог теологов есть Существо зловредное, враг человечества, по словам нашего покойного друга Прудона. Но это есть Существо серьезное. Между тем, как Бог метафизиков, бесплотный, без естественных свойств, без воли, без действия и особенно без крупицы логики, – есть тень тени, призрак, как бы воскрешенный современными идеалистами, специально для того, чтобы прикрыть своей завесой мерзости буржуазного материализма и безнадежную нищету своей собственной мысли.  Ничто не показывает в такой степени бессилие, лицемерие и подлость современного интеллекта буржуазии, как принятие с таким трогательным единодушием этого Бога метафизики. (Примеч. Бакунина).
14. Как раз в таком положении находятся сейчас церковь и дворянство в Германии. Одинаково ошибаются как те, кто говорит о Германии как о феодальной стране, так и те, кто говорит о ней, как современном государстве: она ни феодальна, ни вполне современна. Она больше не феодальная страна, ибо ее дворянство давно потеряло всякую силу, отдельную от государства, и даже самое воспоминание о своей былой политической независимости. Последние остатки феодализма, представляемые многочисленными государями Германии, членами бывшей германской конфедерации скоро исчезнут.  Пруссия сделалась очень могущественной и имеет хороший аппетит. Бедного Гановерского короля ей хватило на завтрак, все остальные вместе послужат ей на обед. Что касается немецкого дворянства, оно только и жаждет, чтобы быть порабощенным, и чтобы прислуживать. И видя, как оно справляется с этим делом, можно подумать, что никогда ничем другим оно и не занималось. Лакеи богатого дома, княжеского дома, если угодно, – вот их призвание. Они обладают духом подчиненности, преданности, нахальством, рвением. Благодаря этим прекрасным способностям они правят всей Германией. Возьмите Готский альманах и посмотрите, какой процент буржуа среди всей бесчисленной толпы военных и гражданских чиновников, которые представляют собою силу и честь Германии? Едва один на двадцать или на тридцать.  Значит, если современное государство означает государство, управляемое буржуазией, то Германия совсем не современное государство. В отношении правительства она живет еще в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Она современна лишь с точки зрения экономической. В этом отношении в Германии, как и везде, господствует буржуазный капитал. Немецкое дворянство не представляет больше экономической системы, отличной от экономической системы буржуазии. Его феодальные отношения с землей и с земледельцами, сильно нарушенные памятными реформами барона Штейна в Пруссии, были в громадной доле сметены политической агитацией 1830 г. и особенно революционной бурей 1848 г. Они сохранились, я думаю, лишь в Мекленбурге, если по крайней мере не считать нескольких майоратов, которые еще держались в нескольких крупных княжеских семьях, и которые не замедлят исчезнуть под всемогущим нашествием буржуазного капитала. Против этого всемогущества ни граф Бисмарк со всей своей сатанинской ловкостью, ни генерал Мольтке со всей своей стратегической наукой, ни даже грозный император со своей благородной армией не смогут устоять, ни даже бороться. Политика, которую они поведут, будет наверное благоприятна развитию буржуазных интересов и современной экономии. Только эта политика будет проводиться не буржуазией, но почти исключительно дворянством. Перефразируя известное изречение, можно сказать:  Все для буржуа, ничего через них.  Ибо не следует вводить себя в заблуждение всеми этими немецкими парламентами, как отдельных государств, так и федеральных, где буржуазия имеет право голоса. Нужно обладать педантичной наивностью немецких буржуа, чтобы принять в серьез эту детскую игру. Это то же, что их академии, в которых им позволяется болтать, лишь бы они голосовали то, что им прикажут; и они никогда не упускают вотировать желательным образом. Но когда им приходит в голову выказать себя упорствующими, тогда над ними смеются, как это делал граф Бисмарк в продолжении целого ряда годов по отношению к Прусскому Парламенту. Оскорблять буржуазию – это такое удовольствие, в котором прусский юнкер никогда не может отказать себе.  Итак, чтобы резюмировать все сказанное, современное положение Германии сводится к следующему: это – абсолютное деспотическое государство, такое, каким оно сформировалось после тридцатилетней войны; оно пользуется для угнетения масс почти исключительно дворянством и духовенством и продолжает плевать на буржуазию, обращаться с нею пренебрежительно, оскорблять ее, но тем не менее делать ее дело. Вот, почему немецкие буржуа, которые впрочем привыкли к оскорблениям, весьма остерегутся когда либо взбунтоваться против него. (Примечание Бакунина).
15. Признаюсь, что я разделяю это мнение либеральных доктринеров, которое также является и мнением многих умеренных республиканцев. Я лишь делаю из него выводы, диаметрально противоположные тем, которые делают те и другие. И заключаю о необходимости уничтожения государства, как учреждения, неизбежно угнетающего народ, даже когда оно основывается на всеобщем избирательном праве. Для меня ясно, что всеобщее избирательное право, столь проповедуемое г. Гамбеттой – и не даром, ибо г. Гамбетта последний вдохновенный и верующий представитель адвокатской и буржуазной политики, – что всеобщее избирательное право, говорю я, есть одновременно самое широкое и самое утонченное проявление политического шарлатанизма государства; опасное орудие, без сомнения требующее большого искусства со стороны тех, кто им пользуется, но которое, если умеют хорошо им пользоваться, есть наивернейшее средство заставить массы принимать участие в созидании их собственной тюрьмы. Наполеон III основал все свое могущество на всеобщем избирательном праве, которое ни на минуту не обмануло его доверия. Бисмарк сделал его основой своей кнуто-германской империи, Я вернусь более основательно к этому вопросу, который составляет, по моему, главный и решительный пункт, отделяющий социалистов-революционеров не только от радикальных республиканцев, но и от всех школ доктринерных и авторитетных социалистов. (Примеч. Бакунина).
16. Вот, интимная сущность совести и всей буржуазной морали. Мне нет нужды отмечать, насколько оно противно основным принципам христианства, которое, презирая блага сего мира (это Евангелие избрало себе профессией презирать блага мира, а сами проповедники Евангелия вовсе не презирают их), запрещает собирать сокровища на земле, потому что, говорит оно, «где ваши сокровища, там и ваши сердца», и которое рекомендует подражать птицам небесным, которые не сеют, не жнут, а сыты бывают. Я всегда восхищался чудесной способностью протестантов читать эти евангельские слова на своем собственном языке, прекрасно обделывать свои дела и тем не менее смотреть на себя, как на весьма искренних христиан. Но это в сторону. Исследуйте внимательно, во всех их малейших деталях социальные отношения как общественного характера, так и частные, исследуйте речи и акты буржуазии всех стран, вы найдете там глубоко, наивно включенное это основное убеждение, что честный человек, нравственный человек это тот, кто умеет приобрести, сохранить и умножить собственность, и что только собственник действительно достоин уважения. В Англии, чтобы иметь право называться джентльменом, нужно два условия: посещать церковь, и – главное – быть собственником. В Английском языке есть очень энергичное, очень живописное, очень наивное выражение: этот человек стоит столько-то, то есть пять, десять, сто тысяч фунтов стерлингов. То, что англичане (и американцы) говорят по своей грубой наивности, все буржуа в мире думают. И бесконечное большинство буржуазного класса, в Европе, в Америке, в Австралии, во всех европейских колониях, рассеянных в мире, настолько считает это справедливым, что даже не догадывается о глубокой безнравственности и бесчеловечности этой мысли. Эта наивность в испорченности является весьма серьезным извинением, говорящим в пользу буржуазии. Это – коллективная испорченность, навязываемая, как безусловный моральный закон, всем индивидам, принадлежащим к этому классу, а этот класс ныне включает в себя всех: священников, дворян, артистов, литераторов, ученых, чиновников, офицеров, артистическую и литературную богему, промышленников и приказчиков, даже рабочих, стремящихся сделаться буржуа, всех тех, одним словом, кто хочет индивидуально составить себе положение, и кто, устав быть, вместе с миллионами эксплоатируемых, наковальней, хочет в свою очередь стать молотом, словом, весь мир, за исключением пролетариата. Эта мысль, будучи столь универсальною, есть настоящая великая безнравственная сила, которую вы найдете в глубине всех политических и социальных актов буржуазии, и которая действует тем более зловредно, развращающе, что она рассматривается, как мера и основа всякой нравственности. Она извиняет, она объясняет и в некотором роде узаконивает бешенство буржуазии и все жестокие преступления, совершенные буржуазией в июне 1848 г. против пролетариата. Если бы, защищая привилегии собственности против рабочих социалистов, они думали, что защищают только свои интересы, они без сомнения выказали бы не меньше бешенства, но не нашли бы в себе той энергии, того мужества, той беспощадной, страстности и того единодушия ярости, которые помогли им победить в 1848 г. Они нашли в себе всю эту силу потому, что были серьезно, глубоко убеждены, что, защищая свои интересы, они защищают в то же время священные основы нравственности; потому что очень серьезно, может быть даже более серьезно, чем сами они знают, собственность есть весь их Бог, их единственный Бог, уже давно заместивший в их сердцах небесного бога христиан. И как некогда эти последние, они способны перенести из-за него мучения и смерть. Беспощадная и отчаянная война, которую они вели и будут вести для зашиты собственности, есть, следовательно, не только война из-за выгоды, из-за интересов, это в полном смысле слова – священная война. А известно, на какую ярость, на какие жестокости способны священные войны (Это было написано накануне Коммуны. Дж. Г.). Собственность есть, Бог; этот Бог уже имеет свою теологию (которая называется политикой государств и юридическим правом) и по необходимости также свою мораль; самое же исчерпывающее содержание этой морали точно выражается этими словами: «Этот человек стоит столько-то».  Собственность-Бог имеет также свою метафизику. Это – наука буржуазных экономистов. Как и всякая метафизика, она является своего рода сумерками, сделкой между ложью и истиной, всегда в пользу первой. Она стремится дать лжи видимость истины и она приводит истину ко лжи. Политическая экономия стремится освятить собственность трудом и представить ее, как реализацию, как плод труда. Если это удастся ей сделать, она спасает собственность и буржуазный мир. Ибо труд священен и все, что основано на труде, хорошо, справедливо, нравственно, гуманно, законно. Только нужно обладать слишком солидной верой, чтобы принять эту доктрину. Ибо мы видим бесконечное большинство работников, лишенных всякой собственности. И – более того, мы знаем, из признания самих экономистов и из их собственных научных доказательств, что в современной экономической организации, страстными защитниками которой они являются, массы никогда не смогут обладать собственностью; их труд, следовательно, не освобождает и не облагораживает их, ибо, несмотря на этот труд, они осуждены вечно оставаться вне собственности, то-есть вне морали и человечества. С другой стороны, мы видим, что самые богатые собственники, следовательно наиболее достойные, наиболее гуманные, наиболее нравственные и наиболее уважаемые граждане, – как раз те, кто меньше всего или совсем не работает. На это ответят, что ныне невозможно остаться богатым, сохранить и еще меньше увеличить свое состояние, не работая. Хорошо, но сговоримся же: есть труд и труд. Есть труд производительный и есть труд эксплуататорский. Первый, это – труд пролетариата. Второй – труд собственников, как собственников. Тот, кто хвалится своими землями, обработанными чужими руками, эксплоатирует труд других; тот, кто хвалится своими капиталами – промышленными или торговыми, эксплоатирует труд других. Банки, обогащающиеся тысячами кредитных сделок, биржевики, выигрывающие на Бирже, акционеры, получающие крупные дивиденды, не пошевелив пальцем; Наполеон III, сделавшийся таким богатым собственником, который сделал богатыми своих ставленников; король Вильгельм I, который, гордый своими победами, готовится отобрать миллиарды у несчастной Франции, и который уже обогатился и обогатил своих солдат посредством грабежа; все эти люди – труженики. Но какие труженики, Бог мой! Придорожные эксплоататоры, труженики проезжих дорог. И еще обыкновенных воров и разбойников скорее можно назвать тружениками, ибо, по крайней мере, чтобы обогатиться, они работают своими собственными руками.  Для тех, кто не хочет быть слепым, очевидно что производительная работа создает богатство и дает работнику нищету; и что только непроизводительный эксплоатирующий труд дает собственность. Но, так как собственность есть нравственность, ясно, что нравственность, как ее понимают буржуа, сострит в эксплоатации чужого труда. (Примеч. Бакунина).
Читать другие книги
СкороКнижный режим