16

Петру, однако, не сиделось в Москве: вся душа его была там, где Нева вливала свои могучие струи в море.

Он прибыл в Шлиссельбург в апреле, обогнав на пути Шереметева с войском.

– Торопись, Борис Петрович, – сказал он последнему, – грачи не токмо что давно прилетели, но уж и в гнезда засели.

– Добро им, государь, с крыльями, – почтительно возразил Шереметев. – Одначе к вскрытию Невы я беспременно буду к Шлиссельбургу.

– А что царевич? – спросил Петр.

– Помаленьку навыкает, государь.


«Не навыкнет, – подумал Петр. – То ли я был в его годы?..»

Царь, наконец, в Шлиссельбурге.

Он осматривает крепостные работы, производившиеся под наблюдением Виниуса, того самого, что отливал пушки из колоколов новгородских церквей.

Петр гневен. Ягужинский, неотступно следовавший за ним с портфелем и письменными принадлежностями, с ужасом видел, что страшная дубинка царя поднялась над неприкрытою, седою головою старого Виниуса… Вот-вот убьет старика… Они стоят на крепостной стене, обращенной к Неве.

– Тебя бы стоило сбросить сюда со стены, как негодную ветошь! – раздался грозный голос царя.

– Смилуйся, великий государь, помилуй! – трепетно говорит Виниус.

– Где боевые припасы?

– Непомедля придут, государь… за распутицей опоздали…

– А лекарства для войска?

– По вестям, государь, недалече уж.

– Со шведской стороны слаба защита крепости! – гремит гневный голос.

Несмотря на адский стук и лязг нескольких тысяч топоров, на визг множества пил, ужасающий скрип тачек, которыми подвозили к крепости десятки тысяч солдат и согнанных на работы со всего северо-восточного угла России крестьян, страшный голос гневного царя гремел, как труба страшного, последнего суда.

– Разносит… разносит! – с испугом шептали работавшие на крепости, и еще громче потрясали воздух стук и лязг топоров, визг пил и скрип тачек.

– Кого разносит?

– Старого Виниуса.

– О господи! Спаси и помилуй.

Вдруг отчетливо выделился из всего шума звонкий, юношеский голос.

– Упали в воду!.. Тонут!.. Спасите! – в ужасе кричал Ягужинский.

Все на мгновение смолкло.

– Кто упал? – прогремел голос царя. – Павел зря кричать не станет… Кто тонет?

– Кенигсек, государь, да лекарь Петелин… Вон с тех досок упали в канал… Вон видно руки… борются со смертью…

– Живей лодок! Багров! Тащите сети!

Это уже распоряжался царь. Куда и гнев девался! Его заступило царственное человеколюбие – человеколюбие, которое через двадцать с небольшим лет и унесло из мира великую душу величайшего из государей… Известно, что в конце октября 1724 года Петр, плывя на баркасе к Систербеку для осмотра сестрорецкого литейного завода, увидел недалеко от Лахты севшее на мель судно, которое плыло из Кронштадта с солдатами и матросами, и тотчас же бросился спасать людей, потому что судно, потрясаемое волнами, видимо погибало. Великодушный государь, добрый гений и слава России, сам бросился по пояс в воду, в ледяную воду конца октября! Всю ночь работал в этой воде, спасая людей, которых не успело унести бушевавшее море, и хотя успел спасти жизнь двадцати своим подданным, но сам схватил смертельную простуду и через несколько месяцев отдал Богу свою великую душу…

Это ли не величие!

И теперь здесь, в Шлиссельбурге, забыв Виниуса, свой гнев, нашествие шведов и все на свете, Петр, стремительно сбежав с крепостной стены, так что за ним не поспевали ни Меншиков, ни Ягужинский, моментально вскочил в первую попавшуюся лодку и, чуть не опрокинув ее, начал работать багром, страшно бурля воду в канале.

– Не тут… спускай лодку ниже… их унесло водой, – торопливо командовал он матросам.

И опять багор пенит воду в канале.

– Нет… еще ниже двигай…

Багор не выходил из воды.

– Данилыч! Вели закидать сети ниже, на перехват утопшим…

– Сам закидаю, государь… Помоги, Господи!

Багор что-то нащупал.

– Стой! Ошвартуйте лодку веслами… Здесь!..

И багор, поднимаясь из воды, поднимал на ее поверхность что-то вроде мешка…

То была спина утопленника… Скоро показались болтавшиеся, как плети, руки и ноги… повисшая долу голова… мокрые черные волосы, с которых струилась вода…

– Кенигсек! Благодарение Богу… может, отойдет.

И царь снял шляпу и перекрестился.

– Ищите других!.. Они тут, должно быть, недалече.

Из толпы солдат и рабочих, стеною стоявших вдоль канала, послышались возгласы:

– Не клади на землю утопшего, государь! Не клади!

– Качать ево! Качать!

– Сымай кто зипун! На зипун ево! Живо, братцы!

На берег из лодки полетел кафтан.

– Сам царь-батюшка не пожалел своей государевой одежи, – слышалось на берегу.

– Пошли ему, Господи, Царица Небесная!

Государь бережно поднимает утопленника, как малого ребенка, тревожно смотрит в его бледное лицо, посиневшее, еще за несколько минут такое прекрасное лицо и так же бережно передает несчастного на руки подоспевшим с Меншиковым матросам.

Утопленника кладут на растянутый царский плащ.

– Качайте… качайте, дабы изверглась из него вода… А ты, Данилыч, обыщи его карманы… нет ли важных государственных бумаг.

Меншиков вынимает из карманов утопленника несколько пакетов, отчасти подмоченных.

– Отдай их Павлу… пускай отнесет в мою ставку и запечатает моей малой печатью… на досуге я сам разберу.

Меншиков отдал пакеты Ягужинскому.


– Нащупали! – крикнули с другой лодки, что была пониже.

– Подавай на берег! Да легче!

– Вот бредень, братцы, на бредне способнее качать!

– А другого на рогожу клади, рогожа чистая.

И началось усиленное качание трех мертвых тел.

Царь стоит около Кенигсека и не спускает глаз с его посиневшего лица, перекатывающегося с правой щеки на левую и – наоборот…

«Не изрыгается вода, не изрыгается… вот печаль! Какого нужного человека лишаюсь! Новый бы Лефорт был».

Царь подходит к покачивающемуся утопленнику и осторожно дотрагивается до его высокого, мраморной белизны лба.

– Холоден, как лед…

– Вода студена, государь, – тихо говорит Меншиков.

– От ледяной воды, поди, сердце замерло, не выдержало.

– Знамо, государь, и не от такой воды дух захватывает, а тут долго ли?

Петр, Меншиков и два матроса сменяют прежде качавших.

– Тряси дружней, вот так: раз-два, раз-два…

Жалкое, безжизненное, беспомощное тело!..

– Наддай еще! Тряси!..

– Эх, государь, кабы в нем была душа, давно бы вытряхнули, – тихо говорит Меншиков.

– Так думаешь, нет уже ее в нем?

– Думаю, государь; она ведь из воды умчалась в ту страну, где ей быть предопределено, може, в рай светлый, може, во тьму кромешную.

Между тем Ягужинский, придя в царскую палатку (государь не хотел жить в крепости, в доме, а предпочитая свежий воздух открытого места, велел разбить себе палатку вне крепостных стен), чтоб запечатать вынутые из карманов утопшего Кенигсека бумаги в отдельный пакет, положил их на стол и при этом нечаянно выронил из одного конверта что-то такое, от чего он со страхом отшатнулся…

– Что это? – шептал он побледневшими от страха губами. – Она сама?.. У него?..

Он дрожащими руками взял конверт, из которого выпало это что-то страшное, и вынул оттуда розовые листки, которые привели его в еще больший ужас…

«Ее почерк… Господи!»

Листки выпали из его дрожащих рук.

«Сжечь все это… уничтожить…»

Он торопливо зажег свечу.

«Сожгу… жалеючи государя, сожгу… А того не жаль, его уже не откачать… И ее не жаль».

…Листки и то страшное – у самого пламени свечи.

«Нет, не смею жечь… Пусть будет воля Бога… А я от своего государя ничего не скрывал и этого не скрою. Пусть сам рассудит».

И Ягужинский взял со стола отдельный поместительный конверт, вложил в него бумаги Кенигсека и то… страшное с розовыми листками… и все это запечатал малой царской печатью.

СкороКнижный режим