XXIV

На другой же день, энергичная, оживленная, как никогда, Анна велела позвать к себе Черкасского. Исполняя программу Остермана, Анна убедила Черкасского подать лично ей свое особое мнение о государственном устройстве. Намекнула, что при таком уме и опытности князю не годится идти в поводу у верховников. Что, если бы она располагала властью, она, конечно, поставила бы его в первые ряды, хотя бы на смену графу Головкину, который что‑то сильно одряхлел в последнее время.

Возвращаясь домой, Черкасский думал: «А ведь это верно. Пусть верховники идут своим путем. Я пойду своим. Канцлер! – самодовольно думал он. – Это важно. И было бы всего лучше, кабы правила она по старине… А я был бы канцлером. Кому это мешает? Нет, прав наш пиит Кантемир. В самодержавии спасение. Надо поговорить с ним да с Татищевым. Канцлер? Шутка ли!..»

Затем императрица приказала позвать Матюшкина.

С умным Матюшкиным говорить было труднее. Но и тут Анне удалось одержать победу. Она начала словами, что относится к Михаилу Афанасьевичу с полной доверенностью, как к родственнику и человеку, едино думающему о благе отечества. Затем указала, что твердо решила уступить часть своей власти выборным, но что она боится, как бы. этим не воспользовались, исключительно в своих выгодах, две знатные фамилии: Голицыны и Долгорукие. Что как бы в новом государственном устроении она не обошла вовсе шляхетства.

Это было больное место Матюшкина. Он сам боялся этого, но Дмитрий Михайлович убедил его, что это не так, и они вместе теперь работают над общим проектом.

– Тебе бы следовало быть в Верховном совете, – сказала Анна, – и кроме того – фельдмаршалом. Сам знаешь, выше полковника никого пожаловать не могу. Вот и остаются истинные заслуги без награды, а то быть бы тебе фельдмаршалом.

Это тоже было больное место Матюшкина.

– Мало ли что они говорят, – продолжала Анна. – Много они о себе думают. Обещают одно, сделают другое. Когда будут знать, что известен мне твой проект, то тогда лучше подумают о шляхетстве. Так‑то, Михаил Афанасьевич. Подумай, я тоже блага хочу. Что князья, что служилое шляхетство – одинаково дороги мне. Подумай‑ка! Князь Михаил Алексеевич к тому же склоняется…

Матюшкин уехал от Анны поколебленный. «Не лучше ли в самом деле представить свой проект без всякого соглашения? Хуже не будет, а для шляхетства может быть лучше… Надо потолковать с Григорием Дмитриевичем».

Гений интриги торжествовал.


Разговор с Анной дал последний толчок князю Черкасскому.

Он всегда в душе был на стороне самодержавия, но под влиянием близких людей, особенно Татищева, примкнул к шляхетству. Но теперь он решил не отказываться от своего проекта; но не очень и отстаивать его и стараться возможно большему числу своих сторонников внушит» мысль, что императрица гораздо больше заботится о шляхетстве, чем верховники. В этом он надеялся на Кантемира.

Антиох Дмитриевич Кантемир был убежденным сторонником самодержавия и, кроме того, лично ненавидел Голицына. Талантливый и красноречивый Кантемир имел большое влияние как на князя, так и на гвардейскую и аристократическую молодежь.

Прием императрицей Черкасского, его колебания и ее слова быстро стали известны среди сторонников самодержавия и оживили их надежды. Их деятельность приняла лихорадочный характер. Кантемир уже набрасывал втайне челобитную императрице о восстановлении самодержавия. У Салтыкова, Волкогонского, секретаря Преображенского полка Булгакова – везде, и днем и ночью; собирались в большом количестве гвардейские офицеры. На собраниях у Семена Андреевича большое впечатление производили речи старика Кирилла Арсеньевича. Эти речи дышали глубокой убежденностью. Старый князь, один из видных деятелей времени Петра, прямой и смелый, не побоявшийся даже грозного царя в страшные дни суда над царевичем Алексеем, дрожащим от волнения голосом обращался к представителям гвардии.

– Вы, – говорил он, – цвет славной гвардии, покрывшей славой российские знамена, созданной Великим Петром, ужели вы покрывали Россию славой и укрепляли престол для того, чтобы бросить наследие великого царя и свою славу в добычу жадным честолюбцам?!

Эти речи разжигали молодежь.

С другой стороны, Остерман, узнав все подробности происшедшего и впечатление, произведенное на Анну приездом Бирона, ее мгновенно вспыхнувшую решимость на борьбу, потирал от удовольствия свои крючковатые руки. Его дальновидные и тонкие расчеты блистательно оправдались.

Боевое настроение этой части гвардейских офицеров росло. Уже с трудом приходилось сдерживать их бунтующую силу. Как натравленные звери, смотрели они на верховников, готовые броситься и разорвать их.

Остерман лихорадочно работал. Он направлял Густава, сносился с императрицей, с Салтыковым, Салтыков – с Черкасским, Черкасский передавал Кантемиру, Кантемир – адъютанту фельдмаршала Трубецкого Гурьеву, тот Бецкому, Бецкий – своим друзьям – офицерам, те – товарищам по полку. Получалась целая сеть, концы которой находились в руках Остермана и которую он мог стянуть в любой момент, и он ждал терпеливо и уверенно этого момента.

Перемена настроения императрицы, уклончивое поведение Черкасского, брожение в гвардии, новые широкие требования Матюшкина явились неожиданностью для верховников. Через преданных людей они узнали и о тайных собраниях у Салтыкова, Барятинского, Волкогонского, и о том, что говорилось там, и о воинственном настроении большинства кавалергардов и некоторой части офицерства других полков, в особенности Семеновского и Преображенского.

– Семеновцы забыли, что я спас их честь и знамя под Нарвой, – с горечью заметил фельдмаршал Михаил Михайлович.

– Императрица за нас, – отвечал Дмитрий Михайлович. – Пусть говорят: поговорят и перестанут.

Василий Владимирович предлагал решительную меру: перевести немедленно гвардию в Петербург. Но это казалось опасным Дмитрию Михайловичу. На глазах фельдмаршалов гвардия не так страшна. Не следует раздувать их враждебное отношение.

Алексей Григорьевич Долгорукий совсем притих. Редко являлся среди верховников. Он знал, что его особенно не любили среди гвардии со времен фавора его сына.

Еще одно поразило Верховный совет. Императрица очень мягко, но решительно и настойчиво попросила Василия Лукича оставить дворец. Его апартаменты нужны ей. Она хочет расширить свой придворный штат, и ей некуда будет поместить своих новых фрейлин.

Противиться было невозможно. Хотя и ограниченной в самодержавных правах, но все же императрице нельзя было отказать в праве быть хозяйкой в своем собственном доме.

Воздух сгущался. Надо было ждать грозы. Становилось тяжело дышать. Что‑то творилось, что‑то назревало…

Фельдмаршалы ездили по полкам. Но если в армейских полках фельдмаршалов, в особенности Михаила Михайловича, встречали восторженными криками, то Семеновский и Преображенский полки встречали их сдержанно и холодно. Мрачные и задумчивые возвращались они домой…

Степан Васильевич Лопухин в эти тревожные дни не знал ни сна, ни покоя, Он был одним из деятельнейших сторонников самодержавия. Он тоже вербовал себе сторонников среди лиц, посещавших царицу Евдокию, но главное значение его было как связующего звена между светскими сторонниками самодержавия и духовенством; Искусно направляемый Феофаном, он действовал очень успешно в этом направлении. Духовенство было страшной силой, и уверенность в его поддержке значительно увеличивала надежды сторонников самодержавия. Через Салтыкову он успел передать об этом императрице, и Анна чувствовала, что мало – помалу в ее руках сосредоточивается настоящая, действительная сила. Высокий авторитет духовенства в глазах народа, многочисленные сторонники среди военных – это было грозное оружие в ее руках. Быть может, это оружие выбили бы из ее рук верховники, но ее слабую руку направлял Остерман, который все знал, все учитывал, взвешивал и умел наносить ловкие, замаскированные удары своим врагам.

Степан Васильевич почти не бывал дома и мало разговаривал с женой. Со времени своего увлечения Шастуновым, после своего» предательства», теперь казавшегося ей пустяками, Наталья Федоровна не вмешивалась в политику. Успокоенная за свое личное существование, обласканная императрицей, статс – дама двора, она была в высшей степени равнодушна к происходящей политической борьбе; кроме того, она ясно не понимала ее и не представляла себе опасности, какой мог подвергнуться ее муж, а с ним и она сама. В этом отношении она была достойной парой Рейнгольду, так злобствующему за нарушение его покоя какими‑то конъюнктурами на своего брата и Остермана.

Кроме того, Наталья Федоровна была слишком занята собой. После бала у Головкина, где она опять видела вокруг себя всеобщее поклонение, видела загорающиеся знакомым ей огнем глаза мужчин и вновь окунулась в ту привычную ей атмосферу лести) увлечения и обожания, где она чувствовала себя настоящей царицей, увлечение Шастуновым утратило в ее глазах значительную часть своей прелести. Он не был, как бывал Рейнгольд, царем бала, имел робкий и неуверенный вид влюбленного юноши и мучил ее несносными расспросами. Его чувство было серьезнее и глубже, чем привыкла она. Рейнгольд никогда не мешал ей жить и старался не замечать ее маленьких увлечений, тем более что после таких» авантюр» она вновь возвращалась к нему, еще более нежная и любящая. Этот же, наоборот, хотел присвоить ее себе всю, без остатка. Он был бы способен жить с ней где‑нибудь в глуши, запереть ее в своей родовой вотчине и целый день любоваться на нее. Но зачем тогда молодость и красота? Красота как солнце! Ее нельзя прятать под спудом; надо и другим дать возможность погреться в ее лучах! И разве она создана для жизни в терему? Разве Петр для того распахнул терема, чтобы женщины боялись выйти за их порог?

Все эти мысли волновали Наталью Федоровну и поселяли в ней некоторое отчуждение к Арсению Кирилловичу…

Рейнгольд не мог не замечать ее увлечения молодым князем, но ни одним словом не дал ей понять этого. Наталья Федоровна тоже не могла положиться на его верность. Но они понимали друг друга и жили весело и беззаботно как нежные друзья и любовники, не стесняя ни в чем друг друга. Это Наталья Федоровна считала искусством жить.

Рейнголвд редко бывал у нее, и она теперь была несколько раздосадована его видимым равнодушием. Кажется, тревожные дни уже прошли. Он – обер – гофмаршал, бояться нечего… Целые дни и ночи кутит да играет в карты, – с досадой думала она, – мог бы улучить минуту, чтобы забежать к ней!

Она сидела в своей любимой красной гостиной и от нечего делать подбрасывала с ноги туфлю и старалась поймать ее опять на ногу. За этим занятием ее застал Рейнгольд.

Она искренне обрадовалась ему, но сейчас же встревожилась, увидя его расстроенное лицо.

– Рейнгольд, что случилось? – спросила она.

– Самое худшее, что только могло случиться, – ответил Рейнгольд, целуя ее руку.

Она вся насторожилась.

– Что же, Рейнгольд? Кажется, все теперь спокойно, – сказала она.

– Кажется? Да, только кажется, – ответил он угрюмо. – Кажется также, что не сносить мне головы! Она с тревогой смотрела на него.

– Ни мне, ни твоему мужу, ни… да что говорить, – продолжал он в волнении. – Мой братец да этот старый черт Остерман вызвали сюда Бирона! Он теперь во дворце! Императрица сходит с ума из боязни за него!..

– Бирон, – воскликнула Лопухина. – Но ведь она!..

– Она сошла с ума, говорю тебе, – произнес Рейнгольд. – Она впутала меня в это подлое дело. Не сегодня – завтра верховники узнают, что Бирон во дворце императрицы. Они не остановятся ни перед чем!.. Голова Бирона так же непрочно сидит на плечах, как и моя. Довольно того, – в волнении продолжал он, – что я тогда, как дурак, вмешался в их игру. То прошло незамеченным. А вот теперь этот проклятый старик снова хочет погубить меня…

Лопухина молчала, подавленная.

– Ты только пойми, – продолжал Рейнгольд. – Если верховники узнают, что я посылал брату письмо, что я нанимал помещение для Бирона, что я встречал его… Я чужой теперь здесь… Дмитрий Михайлович ненавидит иноземцев… Что же будет!..

И он продолжал говорить, высказывая Лопухиной всю свою злобу на брата и Остермана. Говорил о том, что императрица решила начать беспощадную борьбу с верховниками, что дело может дойти чуть не до междоусобицы, что он сам каждую минуту может быть арестован, если случайно все откроется, что он теперь боится оставаться дома…

– Отчего ты скрывал это раньше? – с упреком спросила Лопухина. В эти минуты в ее душе воскресли в полной силе вся былая нежность и любовь к Рейнгольду. Он стал ей бесконечно дорог при мысли, что ему грозит смертельная опасность.

Рейнгольд безнадежно махнул рукой.

– К чему было говорить! – сказал он. – Все кончено! Разве можно скрыть приезд Бирона? Она поместила его с сыном в своих апартаментах. Она обезумела от любви и ярости. Она готова на все, и она влечет нас всех к гибели!..

Рейнгольд опустился на низенький табурет и закрыл лицо руками. Лопухина наклонилась к нему и нежно обняла его.

В эту минуту послышались в соседней комнате чьи‑то уверенные шаги. Это не были шаги лакея, не смевшего входить без зова. Только три человека могли так уверенно входить в ее красивую гостиную. Рейнгольд. Но он здесь. Муж. Но она хорошо знала его тяжелые шаги, сопровождаемые бряцаньем шпор. Шастунов!

Эти мысли мгновенно пронеслись в ее голове. – Рейнгольд, Рейнгольд, – торопливо зашептала она. – Это Шастунов. Адъютант фельдмаршала Долгорукого. Ты очень расстроен, уйди… Туда, через спальню, ты знаешь? Я не хочу, чтобы вы встречались, теперь опасно…

И она толкала Рейнгольда к противоположной двери.

«Шастунов? Соперник? Новый враг? Я могу погибнуть…»

Мысли вихрем налетели на Рейнгольда.

– Я напишу, я, может быть, что‑нибудь узнаю, – говорила Лопухина. – Уйди же.

Рейнгольд и сам думал, что лучше не встречаться с Шастуновым. Быть может, Шастунову все известно. Быть может, уже отдан приказ об его аресте.

Животный страх охватил Рейнгольда. Он вспомнил о своих брильянтах. «Я еще могу убежать в случае опасности». – И, бросив на Лопухину выразительный взгляд, он поспешно вышел.

Еще не перестала колебаться опущенная за ним портьера, когда в другие двери вошел Шастунов. Лопухина была в полной уверенности; что Рейнгольд поспешил домой. Рейнгольд сперва так и намеревался. Он хотел бежать домой, захватить деньги и брильянты, скрыться где‑нибудь временно в укромном местечке и там ждать дальнейших событий. Но, пройдя две комнаты, он раздумал. Зачем бежать преждевременно? Он может сейчас узнать кое‑что интересное. И на цыпочках, тихонько, он воротился назад и остановился за тяжелой портьерой, отделявшей красную гостиную. Он не мог видеть лиц разговаривавших, но, хотя глухо, до него доносились слова.


Когда вошел Шастунов, Лопухина с обычным видом сидела в кресле.

– А! Это вы, князь? – приветливо произнесла она.

– А вы ждали другого? – ревниво спросил Арсений Кириллович, целуя ее руку.

– Это скучно, князь, – возразила Лопухина. – Сводитесь сюда и рассказывайте, что нового? Как ваша служба, что поделывает ваш фельдмаршал?

Стоя за занавеской, Рейнгольд напряженно слушал.

– Ах, что мне служба! Что мне фельдмаршал! – воскликнул Шастунов. – Разве в этом моя жизнь!.. Вы знаете!..

Но Лопухина, все еще под впечатлением Рейнгольда, быстро перебила его:

– Мне надоел, наконец, траур. Мне скучно. Правда ли, что императрица хотела, чтоб коронование было теперь же, а Верховный совет отложил церемонию до апреля?

– Я ничего не слышал об этом, – угрюмо ответил Арсений Кириллович. – Неужели в эти дни вы только и думали о предстоящих балах? – с горечью спросил он.

Лопухина нетерпеливо передернула плечами.

– А о чем еще думать одинокой женщине? – с вызовом сказала она.

– Так вы одиноки, – тихо начал Шастунов. – Вы одиноки, несмотря на мою любовь?

Лопухина молчала.

– Я никогда не решался приблизиться к вам, – продолжал Шастунов, и его голос звучал сдержанной страстью. – Вы были для меня как солнце. Я только издали ревниво любовался вашей красотой… Я бы так и прожил. Но вы сами…

Его голос прервался. Его бледное, прекрасное лицо, горящие глаза, нежный, страстный голос опять покорили Лопухину. Со свойственным ей непостоянством она уже забыла о Рейнгольде. И странное чувство двойственности овладело ее душой. Мгновениями ей казалось, что она видит Рейнгольда, слушает его голос. Лицо Шастунова делалось похожим на лицо Рейнгольда.

Она полузакрыла глаза.

– Зачем вы мучаете меня, – продолжал Шастунов, опускаясь на колени и беря ее руку. – Ведь я так люблю вас, мне так тяжело. Ведь я мог иметь право верить в вашу любовь. Все эти дни я тосковал и ревновал. Ужели этот Рейнгольд, ничтожный и пустой…

Легкий скрип пола заставил Шастунова обернуться. Но в комнате никого не было. На одно мгновение ему показалось, что тяжелая малиновая портьера колеблется. Но это было только мгновение. Он снова повернул свое страстно – молящее лицо к Лопухиной и опустил голову к ней на колени.

– Ведь я люблю, люблю тебя, – шептал он, опьяненный ее близостью, запахом ее духов, биением ее сердца.

– Оставь, оставь, – тихо останавливала его Лопухина.

За портьерой вновь послышалось движение. Но Шастунов не слышал. Он поднял голову и потянулся к Лопухиной воспаленными губами. Она наклонила к нему голову.

Портьера заколебалась сильнее. Рейнгольд понял наступившее молчание…

– Ты моя, ты моя, – твердил Шастунов.

Рейнгольд сделал резкое движение и, запутавшись в складках портьеры, пошатнулся и невольно ударил каблуком сапога в пол.

Лопухина вырвалась из объятий Шастунова. Шастунов тоже услышал стук. Портьера сильно колебалась.

– Нас подслушали, – произнес Шастунов и со стремительной решимостью, прежде чем Наталья Федоровна успела удержать его, бросился к портьере, резким движением откинул ее и увидел бледное, искаженное яростью, но вместе с тем смущенное лицо графа Рейнгольда… Это было так неожиданно, что Шастунов выпустил из рук портьеру, и она на миг снова закрыла Рейнгольда.

Лопухина слабо вскрикнула и закрыла лицо руками.

Рейнгольд отбросил рукой портьеру и вышел. Он был очень бледен. Сделав шаг вперед, положа руку на эфес шпаги, он остановился перед пораженным Шастуновым. Никто из них не взглянул на Лопухину, словно окаменевшую, с закрытым руками лицом.

Шастунов первый нашел в себе силу заговорить.

– Прошу извинения, граф, – с насмешливым поклоном произнес он, – что я так неосторожно помешал вашему занятию. Но я не знал, что это ваше ремесло, – с презрением добавил он.

– Я не желаю здесь говорить и объясняться с вами, – дрожащим голосом ответил Рейнгольд.

– Я полагаю, – высокомерно ответил Шастунов, – что нам вообще не о чем объясняться. Я не буду объясняться с лакеем, подслушивающим у дверей.

– Ни слова больше! – в бешенстве крикнул Рейнгольд, обнажая до половины пшату.

– Рейнгольд! – отчаянно закричала Наталья Федоровна, бросаясь между противниками. – Князь!

Рейнгольд – это Левенвольде. Князь – это ему!

Презренье, отчаянье и злоба наполнили душу Арсения Кирилловича при этом крике Лопухиной. Тяжелым, презрительным взглядом посмотрел он в ее прекрасное, умоляющее лицо и медленно повернулся.

– Князь, – повторила она с мольбой.

– Оставьте меня, – слегка повернув голову, тихо ответил через плечо Шастунов. – Вместо богини я нашел куртизанку, вместо царицы – любовницу лакея…

Рейнгольд хотел броситься на князя, но Лопухина с неженской силой удержала его за руку.

Не поворачивая головы, Шастунов медленно вышел из комнаты.

– Рейнгольд! Рейнгольд! – с отчаянием воскликнула Лопухина.

– Не пора ли кончить эту комедию? – холодно произнес Рейнгольд. – Вы больше не будете любовницей лакея, но я советую вам не терять надежды снова сделаться княжеской любовницей.

Он грубо оттолкнул Лопухину и вышел вон.

Несколько мгновений Лопухина глядела ему вслед остановившимися глазами и вдруг, судорожно заломив над головой руки, со стоном упала на пушистый ковер своей красной гостиной…

СкороКнижный режим