211. А. А., В. А., Н. А. и Т. А. Бакуниным

СПб. 1843 февраля <22 – >23 дня

Любезнейший Н<иколай> А<лександрович>, давно уже вышло из моды становиться на колена и перед дамами, даже в самых казусных ( 510 ) обстоятельствах жизни, следовательно, перед мужчинами это и глупо и унизительно, и тем более перед таким глуздырем и усатым (хотя и женатым) тараканом, как Вы; но я так виноват (даже и перед Вами), что – делать нечего – становлюсь перед Вами на колена и прошу Вас вымолить мне прощение у кого следует. Но зачем и к чему это – не лучше ли прямо обратиться в высшую инстанцию, помимо мелочных печатеприкладчиков? Что робеть? Между нами такое расстояние, а я издали и на письме всегда смел и храбр, притом же Вы, Т<атьяна> А<лександровна>, и Вы, А<лександра> А<лександровна>, так добры, как я виноват перед вами. Я даже уверен, что вы не только простите меня, но даже пожалеете обо мне, когда выслушаете мое оправдание. Нет, вы не можете думать, чтобы я мог не хотеть говорить с вами и не отвечать вам по равнодушию и лености: ( 511 ) упрек в подобном нехотении я принимаю, Т<атьяна> А<лександровна>, за выражение Вашего участия и расположения ко мне. Выслушайте меня. Мысль о поездке в Прямухино представлялась мне как награда, не за добродетели мои, которыми не могу похвалиться, а за мои нестерпимые страдания, за скуку, апатию, заботы, тяжелый труд, лишения и горе целого года. Желание ехать во мне было так сильно, так порывисто, что я не смел расчесть вероятностей на поездку, боясь убедиться в невозможности, – а когда затаенное и сдерживаемое сознание этой невозможности начало уже душить и рвать меня, – я всё тешил себя какою-то пьяною и безумною надеждою. Наконец я убедился, что нечего и думать – надо отложить на неопределенное время. Тогда овладело мною такое холодное, сухое отчаяние, что я отгонял от себя, душил в себе всякую мысль о Прямухине. И я бы солгал и перед вами и перед самим собою, если бы сказал вам, что эта мысль, против воли, не выходила из головы моей: нет, я забыл вас, по крайней мере забыл сознательно – но зато, если что-нибудь живо напоминало мне Прямухиио – и ваши образы, ваши голоса, ваша музыка и пение овладевали всем существом моим, – тогда жгучая тоска, как раскаленное железо, как угрызение совести за преступление, проникала грудь мою и, махнув рукою, я хватался за всё, что только могло снова привести меня в мое мертвенно-спокойное состояние. Странное дело, мысль о невозможности поездки одинаково терзала меня, как и мысль о смерти Кольцова: та и другая являлась редко, та и другая острым пламенем прожигала душу и производила во мне чувство, похожее на угрызение совести, хотя я ни в том, ни в другом нисколько не был виноват. Вы поверите этому. Кроме того, что я вас всех так люблю, что минуты, проведенные мною год назад в Прямухине, ( 512 ) были для меня каким-то блаженным сном, – кроме всего этого, возьмите в соображение мою петербургскую жизнь. Я недавно писал к Мишелю (в Берлин), что я представляю собою маленького Прометея в карикатуре: толстые «Отечественные записки» – моя скала, к которой я прикован, Краевский – мой коршун, который терзает мою грудь, как скоро она немного подживет. ( 513 ) Занятие пошлостию и мерзостию, известною под именем русской литературы, критические (и притом пустые) толки о вздорах и пустяках опротивели мне до смерти. Прежде я работал много, и мне не тяжела казалась моя работа, которой достало бы на пятерых, – потому что я видел дело (и очень важное) в этом занятии и любил его. Теперь я вижу в нем вздор и глупость, – работаю с отвращением и принуждением, а между тем должен работать так же много, как и прежде. Как нянька от ребенка, я не могу ни на 5 дней отлучиться от журнала, который дает мне возможность существовать. Для себя я ничего не могу делать, ничего не могу прочесть. Едва-едва удалось мне прочесть по-французски «Horace» и «Andrê», ( 514 ) – обо всем остальном имею понятие через рассказы других. И до чтения ли мне, если вид книги для меня то же, что для собаки палка? Вы не знаете, что значит занятие книгою ex-oîficio36 и как всякое должностное занятие опошливает и омерзяет предмет занятия. Притом же, как я отделаюсь от работы, – у меня болит рука и не держит пера, голова пуста, душа утомлена – и тогда я играю в преферанс со страстью, с опьянением, играю, разумеется, несчастливо (ибо мне ничто не удается – так на роду написано), ставлю ремизы (о, не дай вам бог узнать, что такое ремиз – при большом количестве вещь нестерпимая, – особенно как без 4-х в сюрах), проигрываюсь в пух и на мелок и на чистые деньги. Пока играю – мука страшная; но лишь отдал деньги, – как ни в чем не бывал и жалею только о том, что нельзя играть до утра, а потом от утра до вечера, и так до скончания века. Боже мой, я картежник! Вам конечно, дико слышать это. Увы, я и сам насилу привык верить этому. Когда вы меня видели, я был еще невинен, и через несколько недель37 удивил моею страстью всех знакомых, которые всегда видели во мне фанатического врага карт. Семейного знакомства у меня мало – однако ж я часто бываю в обществе женщин, очень добрых и очень милых, но которые только возбуждают во мне глубокую, тоскливую жажду женского общества. И после всего этого-то не иметь возможности отдохнуть душою на несколько дней, забыть карты и всю грязь и пошлость жизни! Поверьте – тут есть от чего в отчаянье придти. Вот почему я не имел силы отвечать на ваши письма: мне надо было переболеть душою, дать пройти горячешному кризису. Ваши письма – особенно предпоследнее письмо – оно доставило мне много минут счастия, но такого горького, такого мучительного! Я писал об этом к Б<откину>, ( 515 ) недавно писал кМ<ишелю>, но к вам писать не мог, хотя мысль о том, как я глупо делаю, что не пишу к вам, и мучила меня. Я думаю, что я долго бы не писал еще к вам, если бы не письмо ваше, полученное сегодня (22 февраля). Прихожу вечером домой и вижу письмо, читаю адрес, вскрываю – по обыкновению, вижу два почерка – один такой разборчивый, такой красивый и принадлежащий не одной руке; другой – каракули; но Державин сказал: «И дым отечества нам сладок и приятен» ( 516 ) – вот почему милы мне и каракули; но я читаю их уже, когда выучу наизусть строки, писанные хорошим почерком – извините, Н<иколай> А<лександрович>.

Теперь отвечаю вам на предпоследнее письмо. Прежде всех Вам, А<лександра> А<лександровна> – Вашими строками начинается оно. Вы правы: в том-то и жизнь, что она беспрестанно нова, беспрестанно изменяется, – это и мой основной принцип жизни, и я рад, что он также и Ваш, – только те и живут, которые так думают. Старое – бог с ним: оно хорошо и прекрасно только в той мере, в какой было прямою или косвенною причиною нового, а само по себе – прочь его! Вы пишете, что открыли в себе новую способность – ненавидеть до… то, перед чем прежде преклонялись – вот это, признаюсь, для меня загадка – ну, так вот и хочется, смертельно хочется посмотреть, как Вы там ненавидите. Прочтя эти строки, я начал ходить взад и вперед по комнате, сделавши серьезную мину, приложив ко лбу указательный перст и повторяя: как же это А<лександра> А<лександровна> ненавидит-то, вот посмотрел-то бы. Но шутки в сторону. Я могу поздравить Вас с этою новою способностию, как с большим шагом вперед. Конечно, это еще только процесс развития, а не результат его, но от этого процесса до результата уже недалеко. Когда человек двинется вперед духовно, он сердится на свои прежние убеждения; потом он начинает вновь мириться с ними, не возвращаясь к ним, но видя в них путь, по которому он шел. А у каждого свой путь, и дело в том, лишь бы дойти до цели, а до того, как дошел, что нужды! Книги, о которых Вы меня спрашиваете, я получил. Вы прибавляете к этому, что если они и пропали, Вы рады, ибо обещались мстить мне; это хорошо, да только за что же? Впрочем, охотно принимаю Ваш вызов, – не забудьте о 6 000 000, которые я выиграл у Вас на китайском бильярде – ведь расписку-то я храню – и могу Вас упрятать в тюрьму.

Очень жалею, что невозможность поездки лишила меня удовольствия увидеться с Н. А. Б<еер>, и прошу Вас передать ей мою благодарность за память обо мне и добрые строки, которые много доставили мне радости. Что же касается до любви Н<атальи> А<ндреевны> к прошедшему, то совершенно соглашаюсь (хотя это и невежливо с моей стороны) с мнением Ник<олая> А<лександровича>, что это чувство немецкое, а я теперь так не люблю всё немецкое, что желал бы, что<бы> все, кого я люблю и уважаю, были чужды его.

В<арвара> А<лександровна>, Вы благодарите меня, что «я еще не совсем забыл Вас», и говорите, что это очень Вас обрадовало; а я так ни благодарен за Вашу благодарность, ни рад Вашей радости. За кого же Вы меня принимаете? Что бы я был, с позволения сказать, за скотина такая (извините за плебейское выражение – такова уж натура моя), чтобы мог забыть Вас! Я знаю, что я гораздо хуже, чем каким считают меня расположенные ко мне люди, но знаю (к чему лицемерить!), что во мне действительно есть и хорошие стороны, – и лучшая из них, без сомнения, состоит в том, что многое, на что толпа смотрит с бессмысленным равнодушием, было для меня откровением высокого значения жизни и благоговейная память о том навсегда присуществлялась душе моей. Поездка в нынешнем году имела для меня двойную против прежней цену именно потому, что я могу увидеться с Вами и с моим маленьким приятелем, Вашим маленьким вояжером, ( 517 ) который, конечно, не мог не изменить моей дружбе, но которого дружбу я сумел бы вновь приобрести.

Кстати: в строках Н. А. Б<еер>, действительно, есть ошибки: надобно здравствуйте, а не сдравствуйте. Вообще, видно, что А<лександра> А<лександровна> во всей тонкости постигла мою грамматику ( 518 ) – что заставляет крайне гордиться ее автора и даже утешиться в том, что презренная толпа не поняла ее, как всё высокое и прекрасное, и заставила несчастного автора продать свое грамматическое детище пудами за простую бумагу для оклейки комнат.

В Ваших строках, Т<атьяна> А<лександровна>, есть выражение, что нам не должно раззнакомливаться и что, будто, это очень легко: бог Вас простит за это выражение, а я ни за что на свете не прощу. Впрочем, я сам виноват, подав Вам причину, моим молчанием, считать меня за бог знает кого. Итак, помиримся, и если Вы согласны на мир, то докажете это позволением подарить Вам прекрасный альбом: «Les Femmes de Georges Sand»38 с портретом G. S. В Москве Семен перепечатал картинки и выпустил в свет с преплохим переводом текста. Я пришлю Вам, если позволите, парижское издание. Фигуры не все удачны – Женевьева вышла особенно дурна; лучше других Полина, но Марта – лучше ничего нельзя вообразить. ( 519 ) Вы спрашиваете, получил ли я ответ от М<ишеля> – получил, и именно такой, какого ожидал, в каком был уверен. ( 520 ) О, будьте уверены, что это новое примирение не порыв, не вспышка, что оно вышло из жизни, что я глубоко, свято люблю М<ишеля>, что мое уважение к нему походит на восторг. Наши прошедшие ссоры – не глупые дрязги – в них глубокий смысл – и потому я не стыжусь, но скорее горжусь ими. То была диалектика жизни, диалектика нашего развития. Но об этом после, когда, бог даст, увидимся. Письмо М<ишеля> я переслал к Б<откину>, который к М<ишелю> теперь находится в таких же точно отношениях, как и я, который тоже вместе со мною писал к М<ишелю> и которому М<ишель> отвечает с такою искренностию и задушевностию, как и мне. П<авел> А<лександрович>, ( 521 ) верно, читал это письмо. Из писем Б<откина> я знаю, что он к нему ходит и что они хороши. Досадно, что П<авел> А<лександрович>, проезжая через Питер, не зашел ко мне. Ну так, мы с М<ишелем> былине в ладу39, всё же это не причина не зайти ко мне. Ну, да что было, того не воротишь, а лучше поговорю с Вами о другом, что для меня очень важно. Я смело обращаюсь к Вашему характеру, Т<атьяна> А<лександровна>, и без церемоний буду говорить о таком предмете, о котором, может быть, было бы неловко начать объяснение лично. ( 522 ) Н<и>к<олай> А<лександрович> в прошлую поездку опечалил меня своим мнением о Б<откине>. Хотя я тогда же не поверил ему, как человеку, который ошибается, но всё-таки40 я не мог защититься от некоторого внутреннего беспокойства. Разумеется, я не мог не сказать об этом Б<откин>у, и Н<иколай> А<лександрович> увидит сам, если поразмыслит об этом спокойно, что я не имел права поступить иначе при моих отношениях к Б<откину>. Его это тронуло как несправедливость со стороны людей, воспоминание о которых ему всегда свято. Он показал мне письма М<ишеля> и собственное свое письмо ко мне, которого он не кончил (почему я и не получил его) и в котором он делает мне род исповеди. Эти письма фактически, числами (датами) доказывают, что Н<иколай> А<лександрович> неправ, неправ и 1000 раз неправ. Б<откин> не хотел, чтобы я его оправдывал, но я чувствовал, что с моей стороны было бы очень дурно послушаться его, и я отнял у него эти письма, чтобы на возвратном пути показать их Н<иколаю> А<лександровичу> (ибо я думал еще увидеться с вами), – и они и теперь лежат у меня. Что было, то было, и того уже нет. В том, что было нехорошего в этом, никто не виноват, кроме судьбы. Б<откина> нельзя же винить в том, что он был романтиком, мистиком и фантазером, тогда как его глубокая натура назначала ему быть совсем не тем. Я не продолжаю далее, ибо уверен, что Вы меня поняли. Нет, Т<атьяна> А<лександровна>, я верю, глубоко верю, что теперь настал конец всем недоразумениям и неприязненным чувствам и что Б<откин> должен быть для всех вас тем, что он есть и чем он заслуживает быть.41 Я понимаю, что он или совсем не увидится, или долго не увидится с вами, но это не мешает ему любить и уважать вас всех; зачем же вам питать против него какие бы то ни было предубеждения? Но нет, я знаю, что их нет с Вашей стороны, Т<атьяна> А<лександровна>;42 но этот досадный Н<иколай> А<лександрович> – разуверьте его и обратите к лучшим и справедливейшим чувствам – и я буду считать себя глубоко обязанным Вами. Я здесь хлопочу более о Н<иколае> Александровиче>, чем о Б<откине>: я так люблю Н<иколая> А<лександровича>, что мне несносна мысль о его заблуждении. Что же касается до Б<откина>, то, поверьте, он еще ничего не знает о моем адвокатстве и, верно, будет бранить меня за него, хотя – я уверен в этом – внутренно-то будет доволен мною.

Теперь ответ на последнее письмо. Я согласен с Вами, Т<атьяна> А<лександровна>, что не стоил бы, чтоб Вы помнили о моем существовании, если бы не ответил на это письмо. Благодарю Вас за эти строки – они так подействовали на меня, что душа моя встрепенулась и я вновь могу писать в Прямухино, могу думать о нем и быть счастлив, думая о нем. Вам то же должен я сказать, А<лександра> А<лександровна>. Скажу более: сердитый тон Ваших строк был бальзамом для моей растерзанной души. Что же касается до того, А<лександра> А<лександровна>, что Николай осмелился находить Ваши строки странными и приписывать это зубной боли, то скажу Вам, что он это написал из зависти к Вашему отличному слогу, – он, который пишет и каракульками и безграмотно. В его злоумышленной против Вашего стиля43 выходке есть ужасная грамматическая ошибка: поверьте, вместо повѣрьте.

Ну, теперь обращаю речь мою к Вам, о господин ех-офицер44 и ех-глуздырь (если Вы уже женаты). Ваш дерзкий поступок, – жениться, забыв уважение к моей старости и не испросив у меня позволения, – достоин примерного наказания. Что сделалось с моими приятелями? Знаете ли, Н<иколай> А<лександрович>, что ведь и Языков женится. Не хорошо, не хорошо (не верьте – это голос лисы, которая говорит, что виноград зелен и кисел)! ( 523 ) Недавно познакомился я с Т<у>рг<е>невым. Он был так добр, что сам изъявил желание на это знакомство. Нас свел З<и>н<о>вьев, ( 524 ) которого знает В<арвара> А<лександровна>. Кажется, Т<ургенев> хороший человек. ( 525 ) А какой чудесный человек этот З<иновьев>! Вот истинно крепкая, здоровая, действительная натура! Человек, вполне достойный любви женщины, мужчина в полном значении этого слова. Право, совестно иногда увидеть себя в зеркало, когда говоришь с ним. А ведь у каждого человека внутри себя есть зеркало – мое довольно криво, и нравственная физиономия моя отражается в нем не красивее моей физической физиономии. Не думайте, чтобы это было что-нибудь вроде ефремовского самоунижения, цель которого заставить других хвалить себя. Нет, я знаю себя хорошо, знаю хорошо, что я человек недюжинный и что во мне есть кое-что такого, что не в каждом бывает. Моя главная сторона – сила чувства, и если бы моя воля хоть сколько-нибудь соответствовала чувству, я, право, был бы порядочный человек. А то – дрянь, совершенная дрянь. Характеришка слабый, воля бессильная – вот что сокрушает. Я уже не прежний фантазер и о любви, право, не мечтаю и не думаю. Но тем хуже для меня: прежде я заставлял себя думать о любви и о женщине и всё-таки, в сущности, больше считал себя несчастным от нее, чем был в самом деле; а теперь потребность сочувствия вспыхивает редко, зато, право, одна минута стоит годов страдания. А между тем45 рассудок-то видит ясно, что это напрасные хлопоты: женщина любит в мужчине мужчину, а я составляю что-то среднее между тем и другим. Я знаю, что многие женщины, читая мои статьи, воображают46 меня героем, – и это иногда смешит меня без всякой горечи. А между тем тяжело, право тяжело. С горя, чтобы любить хоть что-нибудь, завел себе котенка и иногда развлекаю себя47 удовольствием кротких и невинных душ – играю с ним. Воротился г. К<а>тк<о>в – то-то дрянь-то! Это воплощение раздутого самолюбия. Ну, да чорт с ним – он не стоит, чтоб и говорить о нем. А уж приеду в Прямухино – когда именно, не знаю; но чуть обстоятельства повернутся лучше, так и юркну, а Кр<аевский> что себе хочет толкуй. Да что ж Вы мне ни слова не пишете, женились ли Вы? Т. е. жених ли Вы еще, или уже филистер почтенный? Если последнее – то пишу огромную статью против брака, и тогда – горе Вам. Однако ж будет болтать. Прощайте. Жму Вашу руку и прошу Вас, не помня моего невежества, заплатить мне за зло добром, т. е. порадовать меня – да нет, не смею и просить.

Прощайте. Ваш В. Белинский.

36. В № 2 «Отеч. записок» 1841 г. были помещены в переводе Герцена «Рассказы о временах меровингских. Статья первая»; стихотворения: Пушкина «Ее глаза»; Лермонтова «Завещание»; Кольцова «Грусть девушки», «Ночь», «Тоска по воле»; Сатина «Желание»; повесть Е. П. Гребенки «Записки студента»; статья Белинского «Стихотворения М. Лермонтова» (отд. V, стр. 35–80; без подписи). Отдел «Смеси» включал в себя: «Замечания на статью о Китае в сочинении Эйрие» Иакинфа (Бичурина), «Письменные памятники русской старины в С.-Петербурге», «Славянские новости – Чешский театр» И. И. Срезневского, «Влияние ветров на атмосферу», «Новые судебно-медицинские исследования о мышьяке», рассказ Д. Джеррольда «Пятидесятилетний философ и молоденькая девушка». Стихотворения Красова «Соседи» и «Песня» («Взгляни на тучу…») были напечатаны в № 3 журнала, повесть В. Ф. Одоевского «Саламандра» – в № 1 за подписью: К. В. О.
37. Статья Белинского – «Стихотворения М. Лермонтова» (ИАН, т. IV, № 86).
38. Имеются в виду рецензии для № 2 «Отеч. записок» 1841 г.: «Русский театр в Петербурге. Александр Македонский… Соч. M. M.», «Пиитические опыты Елисаветы Кульман», «Портретная и биографическая галерея словесности, художеств и искусств в России», «Памятник искусств» (см. ИАН, т. IV).
39. Статьи Белинского «Разделение поэзии на роды и виды» и «Деяния Петра Великого. Соч. И. И. Голикова» появились в №№ 3 и 4 «Отеч. записок» 1841 г. (первая – в № 3, отд. I, стр. 13–64, за полной подписью; вторая – в № 4, отд. V, стр. 37–60, без подписи). См. о них ИАН, т. V, № 1.
40. Перевод Д. В. Веневитинова двух сцен из «Фауста» вошел в посмертный сборник его «Стихотворений» 1829 г. – В № 1 «Отеч. записок» 1841 г. были напечатаны «Две сцены из «Фауста» Гёте» в переводе А. Н. Струговщикова (отд. III, стр. 39–44). О Струговщикове см. примеч. к письму 170.
41. Усеченный стих из сказки H. M. Карамзина «Илья Муромец».
42. А. А. Бакунина.
43. О Кульчицком см. ИАН, т. XI, письмо 159 и примеч. к нему, а также н. т., письма 189 и 190.
44. Рассказ Е. П. Гребенки «Кулик» Белинский положительно оценил в рецензии на «Утреннюю зарю» 1841 г. (ИАН, т. IV, стр. 456) и в обзоре «Русская литература в 1841 году» (ИАН, т. V, стр. 585).
45. Письма В. И. Красова к Белинскому после 1840 г. не сохранились.
46. Боткин 5 января 1841 г. уехал с А. И. Клыковым в Харьков, откуда вернулся 8 февраля (см. письмо Кольцова к Белинскому от 10/I 1841 г. – Полн. собр. соч. Кольцова. СПб., 1909, стр. 238, и письмо Боткина от 10/II – «Литер. мысль», II, 1923, стр. 176).
47. Белинский имеет в виду диалог Фауста с Мефистофелем в сцене «Рабочая комната Фауста» и слова Фауста: Святая истина от глаз моих сокрыта,Высокой мудрости уму не суждено.Всем горестям отныне грудь открыта,И всем, что человечеству дано,В самом себе хочу я насладитьсяИ в ад и в небо погрузиться,И грусть людей, и радость их испить,С их бытием свое совокупитьИ с ними, наконец, в уничтоженьи слиться.Эти строки нужны были Белинскому для вступительной части статьи «Стихотворения М. Лермонтова». СПб., 1840, появившейся в февральском номере «Отеч. записок» 1841 г. (см. ИАН, т. IV, № 86). Струговщиков в это время переводил «Фауста», но Белинскому пришлось взять нужную ему цитату из перевода Э. И. Губера (1838 г.), так как Струговщиковым перевод еще не был закончен.
СкороКнижный режим