Оглавление
XII
Рубрика «Наблюдения и размышления» (ее вел Альва Скаррет) появлялась ежедневно на первой полосе «Знамени». Это был верный поводырь, источник вдохновения и основатель общественной философии в провинциальных городках по всей Америке. Много лет назад в этой колонке появилось знаменитое утверждение: «Всем нам будет гораздо лучше, если мы забудем высокопарные идеи нашей пижонской цивилизации и обратим больше внимания на то, что задолго до нас знали дикари, – уважение к матери». Альва Скаррет – холостяк, заработавший два миллиона долларов, прекрасно играл в гольф и служил главным редактором у Винанда.
Именно Альве Скаррету принадлежала идея начать кампанию против тяжелых условий жизни в трущобах и против акул-домовладельцев. Кампания велась в «Знамени» уже три недели. Материалами такого рода Альва Скаррет просто наслаждался. В них были и «человеческий интерес», и социальный подтекст. Они прекрасно сочетались с публикуемыми в воскресных приложениях иллюстрациями, изображающими девушек, бросавшихся в реку (при этом юбки у них задирались значительно выше колен). С их помощью стремительно росли тиражи. Они покрывали позором акул, владевших несколькими кварталами возле Ист-Ривер и выбранных главными злодеями в текущей кампании. Акулы эти отказались продать свои кварталы некой малоизвестной фирме по торговле недвижимостью, но в конце кампании они уступили. Никто не смог бы доказать, что фирма, приобретавшая трущобные кварталы, принадлежала некой компании, которая, в свою очередь, принадлежала Гейлу Винанду.
Газеты Винанда не могли долго существовать без очередной кампании. Одну они только что завершили – посвященную современной авиации. В воскресном семейном приложении прошел ряд научно-популярных статей об истории воздухоплавания, иллюстрированных чертежами летающих машин Леонардо да Винчи и далее, вплоть до фотографий новейшего бомбардировщика. Прилагалось и весьма привлекательное изображение Икара, извивающегося в алом пламени. Тело его было сине-зеленым, восковые крылья желтыми, а дым лиловым. Имелись и картинки, изображающие прокаженную старуху с горящими глазами и хрустальным шаром, которая еще в одиннадцатом веке предсказала, что человек будет летать, а также с летучими мышами, вампирами и оборотнями.
Они также провели конкурс авиамоделей, открытый для всех мальчишек младше десяти лет, которым достаточно было лишь оформить три новые подписки на «Знамя».
Гейл Винанд, опытный летчик, в одиночку совершил перелет из Лос-Анджелеса в Нью-Йорк на маленьком, специально построенном самолете, который обошелся в сто тысяч долларов, и побил трансконтинентальный рекорд скорости. При подлете к Нью-Йорку он чуть-чуть ошибся в расчетах и совершил вынужденную посадку на скалистом пастбище. Посадка была очень рискованная, но Винанд выполнил ее безукоризненно. По чистой случайности на месте оказалась бригада фотографов из «Знамени». Гейл Винанд вышел из самолета. Такое происшествие потрясло бы любого аса. Винанд же стоял перед камерами, держа сигарету между двумя нисколько не дрожавшими пальцами, а лацкан его летной куртки украшала безукоризненная гардения. Когда его спросили, каково его первое желание после благополучного приземления, он изъявил желание поцеловать самую привлекательную из всех присутствующих женщин, выбрал из толпы самую неряшливую старую каргу и, склонившись с серьезным видом, поцеловал ее в лоб, пояснив, что она напомнила ему мать.
Затем, начиная кампанию с трущобами, Винанд сказал Альве Скаррету: «Действуй. Выжми из этого все, что сможешь», – после чего отправился на своей яхте в кругосветный круиз в сопровождении очаровательной авиаторши двадцати четырех лет, которой он подарил свой трансконтинентальный самолет.
Альва Скаррет начал действовать. Среди многих других шагов в этой кампании он подрядил Доминик Франкон обследовать состояние квартир в трущобах и собрать «человеческий материал». Доминик Франкон только что возвратилась из летнего отпуска в Биаррице. Она неизменно брала летний отпуск полностью, а Альва Скаррет неизменно его предоставлял, поскольку она была одной из его любимых сотрудниц, постоянно озадачивала его, и он знал, что она может бросить эту работу, когда ей заблагорассудится.
Доминик Франкон две недели прожила в спальне-мансарде в доходном доме в Ист-Сайде. В комнате была стеклянная крыша, но не было окон, воды, приходилось пешком подниматься на шестой этаж. Она готовила на кухне этажом ниже, в квартире, где жило многочисленное семейство. Она ходила к соседям в гости, по вечерам сидела на площадках пожарных лестниц и посещала грошовые кинотеатры с девушками из округи.
Она носила потертые юбки и блузки. В этой обстановке природная хрупкость придавала ей такой вид, будто она изнемогает от нужды и лишений. Соседи не сомневались, что у нее туберкулез. Но двигалась она так же, как и в гостиной Кики Холкомб, – спокойно, грациозно, уверенно. Она мыла полы в своей комнате, чистила картошку, принимала холодные ванны в жестяной лохани. Раньше она никогда ничем подобным не занималась, но все у нее получалось очень ловко. У нее была врожденная способность к действию, способность, которая совершенно не гармонировала с ее внешностью. Новый жизненный фон ее нисколько не угнетал. Трущобы были ей так же безразличны, как и светские гостиные.
К концу второй недели она вернулась в свою квартиру-пентхаус на крыше отеля, выходящего в Центральный парк, а в «Знамени» появились ее статьи о жизни в трущобах. Они были точны, беспощадны, талантливы.
На званом обеде ей пришлось выслушать массу недоуменных вопросов:
– Дорогая моя, неужели действительно вы написали все это?
– Доминик, вы что, в самом деле жили в этих трущобах?
– О да, в том самом доме на Двенадцатой восточной, который принадлежит вам, миссис Палмер, – отвечала она, лениво поводя рукой в изумрудном браслете, который был слишком широк для ее тонкого запястья. – Там у вас канализация засоряется через день и нечистоты заливают весь двор. На солнце они отливают синим и фиолетовым безупречных радужных оттенков… А в квартале, которым вы, мистер Брукс, управляете как опекун Клэриджей, на всех потолках растут совершенно очаровательные сталактиты, – говорила она, наклоняя златокудрую голову к приколотому к корсажу букету, где на матовых лепестках белых гардений поблескивали капельки воды.
Ее попросили выступить на собрании благотворительных организаций. Собрание было очень важное, с радикальным, боевым настроем, и организовали его самые выдающиеся в этой области женщины. Альва Скаррет был очень обрадован и благословил ее.
– Иди, детка, – сказал он. – И не жалей красок. Благотворительные организации нам очень нужны.
Она стояла за трибуной в душном зале и смотрела на плоские лица, непристойно упивавшиеся собственной добродетелью. Она говорила спокойно, без бурных интонаций. Среди прочего она сказала:
– Семья, живущая на первом этаже, ближе к черному ходу, не утруждает себя квартирной платой, а дети не могут ходить в школу из-за отсутствия одежды. Но в забегаловке на углу отца семейства поят в кредит. Он здоров и имеет хорошую работу… Парочка со второго этажа только что купила новый радиоприемник за шестьдесят девять долларов и девяносто пять центов наличными. На четвертом этаже отец семейства ни одного дня в своей жизни не проработал и не собирается. У него девять детей, все на попечении церковного прихода. Скоро появится и десятый…
Когда она закончила, раздалось несколько сердитых хлопков. Она подняла руку и сказала:
– Не надо аплодисментов. Я на них и не рассчитывала. – И вежливо спросила: – Есть ли вопросы?
Вопросов не было.
Вернувшись домой, она застала там Альву Скаррета, который поджидал ее. В гостиной ее квартиры он выглядел нелепо, пристроив свое огромное тело на краешке изящного стула. Он напоминал сгорбившуюся горгулью на фоне панорамы города, переливающейся огнями за сплошной стеной из стекла. Город походил на настенную роспись, предназначенную для украшения комнаты и придания ей завершенности. Тонкие линии шпилей на фоне черного неба продолжали изящные линии мебели. Огни, переливавшиеся в далеких окнах, отбрасывали отражения на непокрытый натертый до блеска пол. Холодная точность прямоугольных строений снаружи гармонировала с холодной и жесткой элегантностью внутреннего убранства. Альва Скаррет нарушал эту гармонию. Он походил одновременно и на доброго сельского доктора, и на карточного шулера. На его тяжелом лице была добродушная отеческая улыбка, которая служила ему и фирменным знаком, и универсальной отмычкой. Он умел выглядеть так, что доброта его улыбки нисколько не преуменьшала, а напротив, подчеркивала серьезность и солидность его фигуры. Впечатление доброты несколько убавлял длинный, тонкий, крючковатый нос, который зато добавлял солидности. Живот, свисавший почти до колен, солидности убавлял, зато добавлял доброты. Он поднялся, расплылся в улыбке и взял Доминик за руку.
– Решил заглянуть по пути домой, – сказал он. – Надо кое-что тебе сказать. Как прошло собрание, детка?
– Как я и ожидала.
Она сорвала шляпку и бросила ее на первый попавшийся стул. Волосы ее падали косой челкой на лоб и прямой волной ниспадали на плечи. Они были гладкими, густыми и несколько напоминали купальную шапочку из светлого золота. Она подошла к окну и остановилась, глядя на город. Не оборачиваясь, она спросила:
– Что же ты мне хотел сказать?
Альва Скаррет смотрел на нее с удовольствием. Он давно уже оставил все попытки сближения с ней, лишь иногда без особой надобности брал ее за руку или трепал по плечу. Никаких надежд на ее счет он уже не лелеял, но в душе его жило некое смутное, полуосознаваемое чувство, которое он сам для себя выражал так: «Чем черт не шутит…»
– У меня хорошие новости для тебя, дитя мое, – сказал он. – Я тут разработал небольшой план, так, маленькую реорганизацию, и решил, что кое-что надо бы объединить под рубрикой «Жизнь женщины». Понимаешь, вопросы образования, домашнего хозяйства, ухода за детьми, правонарушений среди несовершеннолетних и все в таком духе. И всем будет руководить один человек. А лучшей женщины для этой работы, чем моя миленькая крошка, я не вижу.
– Ты меня имеешь в виду? – не оборачиваясь, спросила она.
– А кого же еще? Как только Гейл вернется, я получу его согласие.
Она повернулась и посмотрела на него, скрестив руки и держась ладонями за локти.
– Спасибо, Альва, – сказала она. – Только я не хочу.
– Как это не хочешь?!
– Так вот не хочу.
– Ради всего святого, пойми же ты, какой это будет большой шаг!
– Шаг куда?
– К блестящей карьере.
– Я никогда не говорила, что собираюсь делать карьеру.
– Но не хочешь же ты вечно вести занюханную колонку на задних полосах?
– А кто говорит, что вечно? Пока не надоест.
– Но подумай о том, чего ты можешь добиться в большой игре! Подумай, что для тебя сможет сделать Гейл, как только ты привлечешь его внимание!
– У меня нет ни малейшего желания привлечь его внимание.
– Но, Доминик, ты нужна нам. После твоего сегодняшнего выступления все женщины будут стоять за тебя горой.
– Не думаю.
– Почему? Я зарезервировал две колонки сегодняшнего набора на собрание и на твою речь.
Она взяла телефон и, протянув ему трубку, сказала:
– Распорядись, пожалуйста, забить их другим материалом.
– Почему?
Порывшись в ворохе бумаг на столе, она нашла несколько листков, отпечатанных на машинке, и вручила ему.
– Вот речь, которую я сегодня произнесла, – сказала она. Он просмотрел листки. Он не сказал ни слова, но один раз схватился за голову. Потом он сорвал трубку и распорядился дать как можно более краткое сообщение о собрании и не упоминать имени оратора.
– Прекрасно, – сказала Доминик, когда он бросил трубку. – Я уволена?
Он скорбно покачал головой:
– А ты хочешь, чтобы тебя уволили?
– Не обязательно.
– Я это дело спущу на тормозах, – пробормотал он. – Гейлу ничего не скажу.
– Как хочешь. Мне решительно все равно.
– Послушай, Доминик… я знаю, что не вправе задавать вопросы… но только почему же ты вечно выкидываешь такие номера?
– Без всякой причины.
– Но, понимаешь, я же слышал о том шикарном приеме, где ты высказывалась на эту тему вполне определенно. А потом ты идешь на собрание радикалов и говоришь там совершенно другое.
– Но, однако же, и то и другое – правда, не так ли?
– Да, конечно, но разве нельзя было поменять местами те обстоятельства, при которых ты соизволила высказать свое мнение?
– Тогда в этом не было бы никакого смысла.
– А в том, что ты сделала, смысл есть?
– Нет. Никакого. Но это меня позабавило.
– Я не могу тебя понять, Доминик. Ты и раньше так поступала. Так замечательно, талантливо работаешь – но как раз в тот самый момент, когда ты можешь сделать настоящий шаг вперед, все портишь, откалывая очередной номер вроде этого. Почему?
– Возможно, именно поэтому.
– Так скажи же мне, скажи как другу, ведь ты мне нравишься, ты мне интересна, – к чему ты на самом деле стремишься?
– По-моему, это достаточно очевидно. Я не стремлюсь абсолютно ни к чему.
Он беспомощно развел руками. Она весело улыбнулась:
– К чему такой скорбный вид? Ты мне тоже нравишься, Альва, и ты мне тоже интересен. Мне даже нравится разговаривать с тобой, что еще лучше. Садись, расслабься, сейчас принесу выпить. Тебе, Альва, надо выпить.
Она принесла ему стакан матового стекла. Позвякивание льдинок нарушило наступившую тишину.
– Ты такой славный ребенок, Доминик, – сказал он.
– Конечно. Я такая.
Она уселась на краешек стола, опершись ладонями сзади, прогнулась на выпрямленных руках, медленно покачивая ногами.
– Знаешь, Альва, было бы просто ужасно, если бы у меня была работа, которой бы мне действительно хотелось.
– Какие глупости! Какие невероятные глупости! Что ты этим хочешь сказать?
– То, что сказала. Было бы ужасно иметь работу, которая нравится и которую боишься потерять.
– Почему?
– Потому что тогда пришлось бы зависеть от тебя. Ты замечательный человек, Альва, но в качестве источника вдохновения – не очень. Было бы, наверное, не очень красиво, если бы я стала раболепствовать и съеживаться при виде кнута в твоих ручках… Нет, нет, не возражай. Конечно, это был бы такой маленький, интеллигентный кнутик, но от этого все было бы еще гнуснее. Мне пришлось бы зависеть от нашего босса Гейла. О, я не сомневаюсь, что он великий человек, но только глаза бы мои его не видели.
– Откуда у тебя такая нелепая позиция? Ты же знаешь, что и Гейл, и я – мы для тебя на все готовы, и лично я…
– Дело не только в этом, Альва. Не в одном тебе. Если бы я нашла работу, дело, идеал или человека, который мне нужен, я бы поневоле стала зависимой от всех. Все на свете взаимосвязано. Нити от одного идут к чему-то другому. И мы все окружены этой сетью, она ждет нас, и любое наше желание затягивает нас в нее. Тебе чего-то хочется, и это что-то дорого для тебя. Но ты не знаешь, кто пытается вырвать самое дорогое у тебя из рук. Знать это невозможно, все может быть очень запутанно, очень далеко от тебя. Но ведь кто-то пытается сделать это, и ты начинаешь бояться всех. Ты начинаешь раболепствовать, пресмыкаться, клянчить, соглашаться – лишь бы тебе позволили сохранить самое дорогое. И только посмотри, с кем тогда придется соглашаться!
– Если я правильно понимаю, ты критикуешь человечество в целом…
– Знаешь, это такая своеобразная вещь – наше представление о человечестве в целом. Когда мы произносим эти слова, перед нами возникает некая туманная картинка – что-то величественное, большое, важное. На самом же деле единственное известное нам человечество в целом – это те люди, которых мы встречаем в жизни. Посмотри на них! Вызывает ли у тебя кто-нибудь ощущение величественности и важности? Домохозяйки с авоськами, слюнявые детишки, которые пишут всякую похабщину на тротуарах, пьяные светские львята. Или же другие, ничем не отличающиеся от них в духовном отношении. Кстати, можно отчасти уважать людей, когда они страдают. Тогда в них появляется некое благородство. Но случалось ли тебе видеть их, когда они наслаждаются жизнью? Вот тогда ты и видишь истину. Посмотри на тех, кто тратит деньги, заработанные рабским трудом, в увеселительных парках и балаганах. Посмотри на тех, кто богат и перед кем открыт весь мир. Обрати внимание, какие развлечения они предпочитают. Понаблюдай за ними в их дорогих кабаках. Вот оно, ваше человечество в целом. Не желаю иметь с ним ничего общего.
– Но, черт побери, нельзя же так смотреть на все! Это совсем не полная картина. Даже в худшем из нас есть что-то хорошее, черта, которая искупает все остальное.
– Тем хуже. Разве можно вдохновиться при виде человека, который совершил героический поступок, а потом узнать, что в свободное время он ходит в оперетку? Или видеть человека, создавшего великую картину, и узнать, что он спит с каждой подвернувшейся потаскухой?
– Так чего же ты хочешь? Совершенства?
– Или ничего. Поэтому, видишь ли, я и соглашаюсь на ничто.
– Это чепуха.
– Я остановилась на одном желании, которое действительно можно себе позволить. Это свобода, Альва, свобода.
– И что ты называешь свободой?
– Ни о чем не просить. Ни на что не надеяться. Ни от чего не зависеть.
– А если тебе встретится что-то, чего ты хотела?
– Не встретится. Я предпочту этого не заметить. Ведь это все равно будет частью вашего прелестного мира. Мне придется делиться им со всеми остальными. А я не хочу. Знаешь, я никогда второй раз не раскрываю великие книги, которые когда-то прочла и полюбила. Мне больно думать, что их читали другие глаза, представлять себе эти глаза. Такие вещи делить ни с кем нельзя. По крайней мере, не с этими людьми.
– Доминик, но испытывать к чему-либо столь сильные чувства ненормально.
– По-другому я чувствовать не умею. Сильно или вообще никак.
– Доминик, дорогая моя, – сказал Скаррет с искренней озабоченностью. – Как жаль, что я не твой отец. В детстве тебе, наверное, пришлось пережить трагедию?
– Не было никакой трагедии. У меня было прекрасное детство. Свободное, мирное, никто мне особо не докучал. Пожалуй, мне слишком часто бывало скучно. Но я к этому привыкла.
– Полагаю, что ты просто продукт нашей несчастной эпохи. Я всегда так говорил. Мы слишком циничны, слишком развращены. Если бы мы с надлежащим смирением вернулись к бесхитростным добродетелям…
– Альва, как ты можешь нести такую чушь? Это годится только для твоих передовиц и… – Она остановилась, посмотрев ему в глаза: в них были недоумение и обида. Потом она рассмеялась: – Я ошиблась. Ты действительно во все это веришь. Или убежден, что веришь. О Альва! Именно за это я тебя и люблю. Именно поэтому я поступаю сейчас так, как на сегодняшнем собрании.
– То есть? – озадаченно спросил он.
– Говорю так, как говорю с тобой – таким, каков ты есть. Очень приятно разговаривать с тобой о таких вещах. Знаешь, Альва, первобытные народы создавали статуи своих богов по образу и подобию человека. Представляешь, как выглядела бы твоя статуя – в голом виде, с животиком и прочим?
– А это-то тут при чем?
– Ни при чем, милый. Прости меня. – Она добавила: – Знаешь, я люблю статуи обнаженных мужчин. Не стой с таким глупым видом. Я же сказала – статуи. Особенно одну, которая у меня была. Якобы изображение Гелиоса. Я вывезла ее из одного европейского музея. Заполучить ее было ужасно трудно – она, разумеется, не продавалась. По-моему, я в нее влюбилась. Альва, я увезла эту статую домой.
– Где же она? Хотелось бы, для разнообразия, взглянуть на что-то, что тебе нравится.
– Она разбилась.
– Разбилась? Музейный экспонат? Как это произошло?
– Я сама ее разбила.
– Как?
– Выбросила в вентиляционную шахту. Там внизу бетонный пол.
– Ты с ума сошла? Зачем?
– Чтобы никто другой никогда не мог ее увидеть.
– Доминик!
Она резко тряхнула головой, словно отгоняя от себя эту тему. По прямым густым волосам пробежала волна, словно по поверхности наполненного ртутью сосуда. Она сказала:
– Извини, дорогой. У меня и в мыслях не было тебя шокировать. Мне казалось, что я могу поговорить с тобой, поскольку ты единственный человек, которого ничем не проймешь. Мне не следовало бы так делать. Наверное, это было бессмысленно. – Она легко спрыгнула с краешка стола, на котором сидела. – Беги домой, Альва, – сказала она. – Уже поздно. Я устала. Увидимся завтра.
Гай Франкон читал статьи дочери. Он слышал о ее высказываниях на приеме и на благотворительном собрании. Он понял только одно – именно такой последовательности действий и следовало ожидать от его дочери. Эта мысль не давала ему покоя, смешиваясь с недоумением и смутным предчувствием какой-то опасности, возникавшим у него всякий раз, когда он думал о Доминик. Он задавался вопросом: может быть, он и вправду ненавидит собственную дочь?
Но когда бы он ни спрашивал себя об этом, в его сознании невольно возникала одна и та же картина. Она относилась к детству Доминик, к одному дню давно позабытого лета в их загородном поместье в Коннектикуте. Остальные детали этого дня он забыл, забыл и то, что привело к моменту, врезавшемуся ему в память. Но он помнил, что стоял на террасе и смотрел, как она прыгает через высокую живую изгородь на краю лужайки. Изгородь казалась слишком высокой для ее крошечного тельца. Он еще успел подумать, что ей ни за что не перепрыгнуть, но в то же мгновение увидел, как она, торжествуя, перелетела через зеленый барьер. Он не мог вспомнить ни начала, ни конца этого прыжка, но все еще видел, как на кинокадре, вырезанном и застывшем навсегда, то мгновение, когда ее тело повисло в пространстве, – широко раскинутые длинные ноги, взметнувшиеся тонкие руки, напряженные ладони, белое платье и светлые волосы, реющие на ветру, как два полотнища, – маленькое яркое пятнышко ее тела в великом порыве восторга и свободы.
Такого порыва он больше никогда не видел.
Он не знал, почему его память запечатлела то мгновение, какое осознание его важности, тогда еще не понятое, сохранило этот момент, тогда как многое куда более существенное стерлось навсегда. Он не знал, почему этот момент непременно возникал всякий раз перед его глазами, когда он начинал испытывать озлобление по отношению к дочери. Он не знал, почему, как только этот момент возникал перед его взором, его переполняла щемящая, мучительная нежность. Он говорил себе, что просто естественная отцовская привязанность проявляется помимо его воли. Но в глубине души, неловко, неосмысленно, он хотел помочь ей, не зная и не желая знать, в чем, собственно, должна заключаться эта помощь.
И он начал приглядываться к Питеру Китингу. Он начал склоняться к тому решению, в котором сам себе не хотел признаться. Личность Питера Китинга действовала на него успокаивающе благотворно, и он чувствовал, что незамысловатое и устойчивое душевное здоровье Китинга могло бы послужить отличной опорой неуравновешенности и непоследовательности Доминик.
Китинг не признавался, что он упорно и безрезультатно добивался свидания с Доминик. Он уже давно раздобыл у Франкона номер ее телефона и часто звонил ей. Она снимала трубку, весело смеялась и говорила, что, разумеется, повидается с ним, поскольку прекрасно понимает, что этого не избежать, но в ближайшие недели очень занята, поэтому не будет ли он любезен позвонить ей в начале следующего месяца?
Франкон догадывался о положении дел. Он сказал Китингу, что пригласит Доминик на обед, где они и смогут увидеться.
– То есть я постараюсь пригласить ее, – уточнил он. – Она, конечно, откажется.
Но Доминик в очередной раз удивила его. Она тут же радостно приняла приглашение.
Она встретилась с ними в ресторане, улыбаясь так, словно давно мечтала об этой милой встрече. Она оживленно разговаривала, и Китинг почувствовал, что совершенно очарован ею, что ему удивительно легко с ней и что ему совершенно непонятно, как он мог бояться ее. Через полчаса она взглянула на Франкона и сказала:
– Так мило, отец, что ты уделил столько времени встрече со мной. Особенно учитывая, что ты так занят и у тебя так много деловых встреч.
Лицо Франкона оцепенело от ужаса.
– Боже мой, Доминик, ты мне как раз напомнила…
– У тебя свидание, о котором ты забыл? – нежно спросила она.
– Да, проклятье! Совершенно упустил из виду. Сегодня утром позвонил старый Эндрю Колсон, а я забыл записать. Он настоятельно желает видеть меня в два часа. Вы же понимаете, я просто не имею никакой возможности отказаться от встречи с Колсоном, черт возьми! И надо же, чтобы именно сегодня… – Он добавил с подозрительным видом: – Откуда ты об этом узнала?
– Да я вовсе ничего не знала. Но не беда, отец. Мы с мистером Китингом простим тебя и прекрасно отобедаем вдвоем. У меня сегодня никаких срочных дел нет, так что не тревожься, я от него никуда не убегу.
Франкон подумал, не поняла ли она, что это оправдание он придумал заранее, чтобы оставить ее наедине с Китингом. Определенно он сказать не мог. Она смотрела ему прямо в глаза, искренности в ее взгляде было чуть больше, чем необходимо. Он был рад удалиться.
Доминик обернулась к Китингу со взором столь ласковым, что ничего, кроме презрения, он выражать не мог.
– Теперь можно и отдохнуть, – сказала она. – Мы оба знаем, чего добивается отец, и это вполне нормально. Не смущайтесь. Я же не смущаюсь. Очень хорошо, что отец у вас на поводке. Но я знаю, что, если он будет тянуть вас за собой вместе с поводком, вам это не пойдет на пользу. Так что давайте забудем обо всем и займемся обедом.
Он хотел подняться и уйти, но понял, испытывая беспомощную ярость, что не может. Она сказала:
– Не хмурьтесь, Питер. Можете называть меня просто Доминик, потому что рано или поздно мы все равно начнем называть друг друга по имени. Наверное, мы с вами будем часто встречаться. Я встречаюсь с большим количеством людей, а отцу будет приятно, если вы войдете в их число. Так почему бы и нет?
На протяжении всего обеда она разговаривала с ним как со старым другом, весело и откровенно. В ее откровенности, которая, казалось, показывала, что скрывать ей совершенно нечего, но особо лезть ей в душу не стоит, было нечто неуютное. Изысканно благожелательные манеры предполагали, что в их отношениях нет и не может быть ничего серьезного, что она просто не снизойдет до проявления недружелюбия к нему. Он знал, что уже почти ненавидит ее. Но он зачарованно следил за движениями ее губ, складывающимися в слова, смотрел на ноги, небрежно, но очень уверенно закинутые одна на другую – так, словно складывали какой-то дорогой инструмент. Он не мог не испытывать удивленного восхищения, как и в тот раз, когда увидел ее впервые.
Когда они выходили, она сказала:
– Питер, не сводишь ли ты меня сегодня в театр? На какую пьесу, мне все равно. Заезжай за мной после ужина. Отцу расскажи, это ему понравится.
– Хотя, если подумать, особых причин для радости у него нет, – сказал Китинг, – да и у меня, пожалуй, тоже. Но я все равно буду счастлив сходить с тобой в театр, Доминик.
– А почему это у тебя нет причин для радости?
– Потому что у тебя на самом деле сегодня нет желания ни идти в театр, ни встречаться со мной.
– Решительно никакого. Ты начинаешь мне нравиться, Питер. Заезжай за мной в половине девятого.
Когда Китинг вернулся в бюро, Франкон тут же вызвал его наверх.
– Ну? – нетерпеливо спросил он.
– В чем дело, Гай? – невинным голосом спросил Китинг. – Что ты так растревожился?
– Ну, я… в общем, честно говоря, мне интересно знать, поладите вы с ней или нет. По-моему, ты мог бы оказать на нее положительное влияние. Так что же было?
– Ничего. Мы прекрасно провели время. Кормят в твоих ресторанах отменно, ты же знаешь… Да, кстати, сегодня я веду твою дочь в театр.
– Не может быть!
– Точно.
– И как это тебе удалось?
Китинг пожал плечами:
– Я же говорил тебе, что Доминик бояться не надо.
– Я не боюсь, но… А, так она для тебя уже Доминик? Поздравляю, Питер… Я ее вовсе не боюсь, только никак не могу в ней разобраться. Она никого к себе не подпускает. У нее не было ни одной подруги, даже в детском садике. Вокруг нее всегда толпа обожателей, но ни одного друга. Не знаю, что и думать. Вот и сейчас она живет сама по себе, ее вечно окружают толпы мужчин и…
– Ну, Гай, нельзя же думать что-то порочное о собственной дочери.
– Да я и не думаю! В том-то и беда, что не думаю. Хотел бы, но не могу. Но ей двадцать четыре года, Питер, а она девственница, я это знаю наверняка. Ведь это нетрудно определить, просто посмотрев на женщину. Я не моралист, Питер, и считаю, что такое положение ненормально. В ее возрасте, с ее внешностью, при той совершенно свободной жизни, которую она ведет, это абсолютно неестественно. Я молю Бога, чтобы она вышла замуж. Честное слово… Разумеется, это должно остаться между нами. Пойми меня правильно и не сочти мои слова за приглашение.
– Ну разумеется, нет.
– Кстати, Питер, пока тебя не было, звонили из больницы. Сказали, что бедняге Лусиусу намного лучше. Надеются, что он выкарабкается.
У Лусиуса Н. Хейера был удар, и Китинг, хоть и проявлял на людях немалое беспокойство о его здоровье, так и не удосужился посетить его в больнице.
– Я очень рад, – сказал Китинг.
– Но я не думаю, что он когда-нибудь сможет вернуться к работе. Он стареет, Питер… Да, стареет… Наступает возраст, когда нельзя больше обременять себя бизнесом. – Зажав между двумя пальцами нож для разрезания бумаги, Франкон задумчиво стучал им по краю настольного календаря. – Рано или поздно такое случается со всеми нами, Питер… Надо думать о будущем…
Китинг сидел на полу в своей гостиной у камина с имитацией поленьев. Он сложил руки на коленях и слушал расспросы матери: какая Доминик из себя, как одевается, что она ему сказала и сколько, по его мнению, денег досталось ей от матери.
Он часто встречался с Доминик. Сейчас он только что вернулся с вечера, проведенного вместе с ней в ночных клубах. Она всегда принимала его приглашения. Он не понимал, что означает ее отношение – не намеренное ли подтверждение того, что ей проще демонстрировать ему свое пренебрежение, часто бывая в его обществе, нежели отказывая ему в свиданиях? Но каждый раз, встречаясь с ней, он очень охотно планировал следующую встречу. С Кэтрин он не виделся уже месяц. Она занималась исследовательской работой, которую доверил ей дядя для подготовки серии его лекций.
Миссис Китинг сидела под лампой, зашивая небольшую прореху на подкладке парадного костюма Питера. Вперемешку с вопросами она упрекала его – зачем он сидит на полу в парадных брюках и лучшей выходной рубашке. Он не обращал внимания ни на упреки, ни на вопросы. Но вместе с раздражением и скукой он ощущал непонятное чувство облегчения, словно упрямый поток материнских слов, подталкивая его, придавал ему сил. Время от времени он отвечал:
– Да… Нет… Не знаю… Да, она красива, очень красива… Мама, ужасно поздно, я устал, пойду-ка я спать…
В дверь позвонили.
– Надо же, – сказала миссис Китинг. – Кто бы это, в такое-то время?
Китинг поднялся, пожал плечами и лениво направился к дверям.
Это была Кэтрин. Она стояла, сжав обеими руками старую бесформенную сумочку. Вид у нее был одновременно решительный и неуверенный. Отступив на шаг, она сказала:
– Добрый вечер, Питер. Можно войти? Мне надо поговорить с тобой.
– Кэти! Конечно же! Как мило, что ты зашла! Заходи же. Мама, это Кэти.
Миссис Китинг посмотрела на ноги девушки, которые двигались словно по палубе корабля в большую качку. Она посмотрела на сына и поняла, что что-то произошло и с этим надо разобраться с крайней осторожностью.
– Добрый вечер, Кэтрин, – негромко сказала она. Китинг ничего не сознавал, кроме внезапного радостного толчка, который он ощутил, увидев ее. Эта радость подсказала ему, что ничего не изменилось, что он может быть в ней уверен, что присутствие Кэти разрешает все проблемы. Он забыл подумать, почему она пришла в такой поздний час, почему она впервые, и без приглашения, оказалась у него в квартире.
– Добрый вечер, миссис Китинг, – сказала она нарочито оживленным голосом. – Надеюсь, я вам не помешала, ведь, наверное, уже очень поздно?
– Что вы, дитя мое, нисколько не помешали, – сказала миссис Китинг.
Кэтрин заговорила поспешно, не задумываясь, цепляясь за само звучание слов:
– Я только шляпку сниму… Куда мне ее положить, миссис Китинг? Прямо на стол? А это ничего?.. Нет, наверное, я лучше положу ее на бюро, хотя она сыроватая после улицы… она может испортить лак, а бюро такое милое, я надеюсь, что она не испортит лак…
– Что случилось, Кэти? – спросил Китинг, наконец заметив ее состояние.
Она посмотрела на него, и он увидел, что глаза ее полны ужаса. Губы ее разжались. Она попыталась улыбнуться.
– Кэти! – вскрикнул он. Она ничего не сказала.
– Снимай пальто. Садись сюда, погрейся у огня.
Он подтолкнул к камину скамеечку и заставил Кэтрин сесть. На ней был черный свитер и старая черная юбка – бывшая школьная форма, она не переоделась, направляясь сюда. Кэтрин сидела, сгорбившись, тесно сжав колени. Она заговорила, и, поскольку в голосе ее изливалось страдание, он зазвучал тише и естественнее:
– У тебя такой хороший дом… Теплый, просторный… Ты можешь открывать окна всегда, когда захочешь?
– Кэти, милая, – ласково спросил он, – что случилось?
– Ничего. На самом деле ничего не случилось. Только я должна поговорить с тобой. Сегодня же. Сейчас.
Он посмотрел на миссис Китинг.
– Если хочешь…
– Нет. Все нормально. Миссис Китинг может это слышать. Может быть, будет даже лучше, если она услышит. – Она обернулась к миссис Китинг и самым обычным тоном произнесла: – Видите ли, миссис Китинг, мы с Питером помолвлены. – Повернувшись к нему, она добавила дрогнувшим голосом: – Питер, я хочу, чтобы наша свадьба была сегодня, завтра – как можно быстрее.
Рука миссис Китинг медленно опустилась на колено. Она посмотрела на Кэтрин без всякого выражения и произнесла спокойно, с достоинством, которого Китинг от нее никак не ожидал:
– Я этого не знала. Я очень рада, дорогая.
– Так вы не против? Вы действительно совсем не против? – в отчаянии спросила Кэтрин.
– Отчего же, дитя мое? Такие вещи решать только вам и моему сыну.
– Кэти! – выдохнул он, как только к нему вернулся голос. – Что произошло? Почему как можно скорее?
– Ой, ой… Неужели похоже, будто я… будто со мной та неприятность, которая обычно случается с девушками?.. – Она густо покраснела. – О Боже мой! Нет! Конечно же, нет! Ты же знаешь, что это невозможно! Не подумал же ты, Питер, что я… что я…
– Ну конечно, нет. – Он засмеялся, усевшись на пол близ нее и обняв ее за талию. – Успокойся же. Так в чем дело? Ты же знаешь, что, если только захочешь, я женюсь на тебе сегодня же. Но все-таки что случилось?
– Ничего. Я уже успокоилась. Теперь скажу. Ты решишь, будто я сошла с ума. Просто у меня внезапно возникло чувство, что я никогда не выйду за тебя, что со мной происходит что-то ужасное и мне надо спасаться.
– Что же с тобой происходит?
– Не знаю. Ничего не происходит. Я весь день работаю над конспектами, и ничего не происходит. Никто не приходит, не звонит. А потом, сегодня вечером, у меня вдруг появилось это чувство. Знаешь, это было как кошмар, неописуемый ужас, то, чего в нормальной жизни не происходит. Просто почувствовала, что я в смертельной опасности, будто что-то на меня надвигается, а мне не убежать, потому что оно не отпустит, что уже слишком поздно.
– От чего тебе не убежать?
– Я точно не знаю. От всего. От всей моей жизни. Знаешь, это похоже на зыбучие пески. Гладкие, такие естественные. Ничего особенного не заметишь, не заподозришь. И легко на них ступаешь. А когда замечаешь, то уже слишком поздно… И я почувствовала, что оно настигает меня, что я не стану твоей женой, что мне надо бежать, бежать немедленно, сейчас или никогда. Разве у тебя никогда не было такого чувства, такого необъяснимого страха?
– Было, – прошептал он.
– Ты не считаешь меня безумной?
– Нет, Кэти. Только чем это было вызвано? Чем-то конкретным?
– Ну… Теперь это кажется таким глупым. – Она хихикнула с виноватым видом. – Дело было так: я сидела у себя в комнате, было прохладно, и я не стала открывать окно. У меня на столе было столько книг и бумаг, что не оставалось места писать. И каждый раз, когда делала запись, я что-то сталкивала локтем со стола. На полу повсюду валялись вороха бумаг и тихонько шуршали, потому что я оставила дверь в гостиную приоткрытой и был небольшой сквозняк. В гостиной работал дядя. Работа у меня спорилась, я сидела уже несколько часов, не замечая времени. И тут вдруг на меня нахлынуло. Я и сама не знаю почему. Может быть, было душно или из-за тишины. Я не слышала ни звука, в гостиной тоже было тихо, только шуршала бумага, тихо-тихо, будто кого-то душат насмерть. А потом я огляделась и… и не увидела дяди в гостиной, только его тень на стене, огромную скрюченную тень, и она совсем не двигалась. Она была такая большая! – Она содрогнулась. Этот эпизод больше не казался ей глупым. Она прошептала: – И мне стало совсем не по себе. Она не двигалась, эта тень. Но мне казалось, что движется вся бумага, что она тихо-тихо поднимается с пола и тянется к моему горлу и что сейчас я утону. И тогда я закричала. И, Питер, он даже не услышал! Он не услышал! Потому что тень не шелохнулась. И я схватила пальто и шляпку и убежала. Когда я пробегала через гостиную, он, кажется, спросил: «Кэтрин, это ты? Который час? Куда идешь?» – что-то в этом роде, я не уверена. Но я не обернулась, не ответила – не могла. Я его боялась. Боялась дядю Эллсворта, от которого в жизни не слышала ни одного худого слова!..
Вот и все, Питер. Я ничего не понимаю, но я боюсь. Теперь, с тобой, уже не так сильно боюсь, но все-таки…
Миссис Китинг заговорила четко и сухо:
– Ну, дорогая моя, то, что с вами произошло, вполне естественно. Вы слишком много работали, вот и перетрудились и слегка впали в истерику.
– Да… наверное…
– Нет, – глухо сказал Китинг, – это совсем другое. – Он подумал о громкоговорителе в вестибюле во время митинга забастовщиков. И поспешно прибавил: – Да. Мама права. Ты убиваешь себя работой, Кэти. Этот твой дядя – я ему когда-нибудь шею сверну!
– Ой, да он тут ни при чем. Он не хочет, чтобы я работала. Он часто отбирает у меня книги и велит сходить в кино. Он и сам говорит, что я слишком много работаю. Но мне это нравится. Мне кажется, что каждая моя запись, каждый клочок информации будет потом преподаваться тысячам молодых студентов по всей стране и что именно я помогаю обучать людей, вношу свой маленький вклад в такое великое дело. И тогда я горжусь собой и не хочу прекращать работу. Понимаете? В самом деле, мне не на что жаловаться… А потом… потом как сегодня вечером… Я не знаю, что со мной происходит.
– Послушай, Кэти, мы завтра же получим разрешение на брак и сможем немедленно пожениться, где тебе только захочется.
– Давай, Питер, – прошептала она. – Ты действительно не против? У меня нет веских причин, но я хочу. Я так этого хочу! Тогда я буду знать, что все в порядке. Мы справимся. Я устроюсь на работу, если ты… если ты не совсем готов, или…
– Чепуха. И не думай. Мы справимся. Все это не имеет значения. Главное, давай поженимся, а все остальное решится само собой.
– Милый, ты это понимаешь? Понимаешь?
– Да, Кэти.
– Ну раз уж вы все решили, – сказала миссис Китинг, – давайте-ка, Кэтрин, выпейте чашечку чаю на дорожку. Она вам не повредит.
Она заварила чай. Кэтрин с благодарностью его выпила и, улыбаясь, сказала:
– Я… я всегда боялась, что вы не одобрите, миссис Китинг.
– С чего вы это взяли? – протянула миссис Китинг. Голос ее звучал, однако, не с вопросительной интонацией. – Теперь бегите домой, как хорошая девочка, и хорошенько выспитесь.
– Мама, а можно Кэти остаться здесь на ночь? Она могла бы спать в твоей комнате.
– Ну же, Питер, не надо впадать в истерику. Что подумает ее дядя?
– Ой, не надо, конечно, не надо. Не беспокойся обо мне, Питер. Я поеду домой.
– Но если ты…
– Нет, я не боюсь. Теперь уже нет. Неужели ты подумал, что я действительно боюсь дядю Эллсворта?
– Ну ладно. Только побудь еще немного.
– Что ты, Питер, – сказала миссис Китинг. – Ты же не хочешь, чтобы она бегала по улицам в такую темень?
– Я провожу ее домой.
– Нет, – сказала Кэтрин. – Я не хочу выглядеть глупее, чем я есть. Нет, не провожай меня.
Он поцеловал ее у дверей и сказал:
– Завтра я зайду за тобой в десять утра, и мы сходим за разрешением.
– Да, Питер, – прошептала она.
Он закрыл за ней дверь и долго стоял, неосознанно сжимая кулаки. Затем решительно вернулся в гостиную и остановился напротив матери, держа руки в карманах. Он посмотрел на нее молчаливо и требовательно. Миссис Китинг сидела и спокойно смотрела на него, не притворяясь, что не замечает его взгляда, но и не отвечая на этот взгляд.
Потом она спросила:
– Хочешь лечь, Питер?
Китинг ожидал чего угодно, только не этого. Он почувствовал яростное стремление ухватиться за эту возможность, развернуться, выйти из комнаты и бежать. Но он обязан был узнать, что она думает, обязан был оправдать себя.
– Так вот, мама, я не собираюсь выслушивать никаких возражений.
– Я никаких возражений и не высказывала, – заметила миссис Китинг.
– Мама, я хочу, чтобы ты поняла: я люблю Кэти и ничто меня теперь не остановит. Это окончательно.
– Очень хорошо, Питер.
– Не пойму, что тебе в ней не нравится.
– Для тебя больше не имеет значения, что мне нравится, а что не нравится.
– Да нет же, мама, конечно, имеет! Ты же знаешь. Как ты можешь такое говорить?
– Питер, у меня лично нет никаких симпатий или антипатий. О себе я вообще не думаю, потому что ничто в мире не имеет для меня значения, кроме тебя. Может быть, это старомодно, но так уж я устроена. Я знаю, что мне следовало бы вести себя по-другому, потому что дети в наши дни этого не ценят. Но я ничего с собой поделать не могу.
– Мама, но ты же знаешь, что я ценю тебя! Ты знаешь, что я ни за что не согласился бы причинить тебе страдания.
– Ты можешь причинить мне страдания, Питер, только причинив их себе. А это… это трудно вынести…
– Как же это я причиняю себе страдания?
– Что ж, если ты не откажешься выслушать меня…
– Я никогда не отказывался тебя выслушать!
– Если тебе действительно интересно мое мнение, то я скажу, что это похороны двадцати девяти лет моей жизни, похороны всех надежд, которые я связывала с тобой.
– Но почему? Почему?
– Дело не в том, что мне не по душе Кэтрин, Питер. Она мне очень нравится. Она очень милая девушка, если, конечно, не слишком часто впадает в истерику и не выдумывает невесть что. Она девушка порядочная, и я сказала бы, что из нее выйдет отличная жена для любого – любого славного, порядочного юноши со средними способностями. Но не для тебя, Питер! Не для тебя!
– Но…
– Ты скромен, Питер. Ты слишком скромен. В этом всегда была твоя беда. Ты не умеешь ценить себя. Ты считаешь, что ты такой же, как все.
– Конечно, не считаю! И никому не позволю так считать!
– Тогда пораскинь мозгами! Разве ты не знаешь, что тебя ждет впереди? Разве ты не видишь, как высоко уже поднялся и как высоко еще можешь подняться? У тебя есть шанс стать… ну, если не самым лучшим, то одним из лучших архитекторов страны, и…
– Одним из лучших?! Так вот как ты считаешь? Да если мне не дано быть самым лучшим, единственным великим архитектором своей эпохи, то мне вообще ничего не надо!
– Но такого положения не достигают те, кто пренебрегает работой. Нельзя стать первым в чем-либо, не имея сил принести что-то в жертву.
– Но…
– Твоя жизнь не принадлежит тебе, Питер, если ты действительно метишь высоко. Ты не можешь позволить себе потакать собственным капризам, как это делают обыкновенные люди. А они могут, потому что это ни на что существенно не повлияет. Дело не в тебе, не во мне, не в наших чувствах. Дело в твоей карьере, Питер. Нужна сила, чтобы отречься от себя и завоевать уважение других.
– Ты просто не любишь Кэти и делаешь это из собственного предубеждения…
– С какой стати мне ее не любить? Ну конечно, я не могу сказать, что одобряю девушку, которая так мало считается со своим любимым, что готова бежать к нему и расстраивать его по пустякам, и просит его вышвырнуть свое будущее в окошко только потому, что ей пришла в голову какая-то бредовая идея. Отсюда видно, на какую помощь можно рассчитывать от подобной жены. Что до меня, то если ты думаешь, что я за себя беспокоюсь, ты просто слеп, Питер. Разве ты не видишь, что лично для меня это был бы идеальный брак? Потому что с Кэтрин у меня не было бы никаких проблем, мы бы прекрасно ладили, она была бы почтительной и послушной невесткой. С другой же стороны, мисс Франкон…
Он поморщился. Он знал, что без этого не обойдется. Это был единственный предмет, упоминания которого он боялся.
– Да-да, Питер, – тихо и твердо сказала миссис Китинг. – Нам нельзя об этом не говорить. Так вот, я уверена, что никогда не смогла бы поладить с мисс Франкон, такая элегантная светская девушка вообще не пожелает считаться с такой заурядной и необразованной свекровью, как я. Скорее всего, она попросту выживет меня из дому. Да, Питер. Но, понимаешь, я думаю не о себе.
– Мама, – хрипло сказал он. – Все, что ты сейчас сказала относительно моих шансов с Доминик, – полная чушь. Я даже не уверен, что эта дикая рысь вообще захочет взглянуть на меня.
– Отступаешь, Питер. Было время, когда ты ни за что в жизни не признался бы, что существует нечто, чего тебе не получить.
– Но я не хочу ее, мама.
– Ах, не хочешь, да? Вот ты и попался! Именно об этом я и говорю! Посмотри на себя! Франкон, лучший архитектор в городе, души в тебе не чает. Он практически умоляет тебя стать его партнером – в твоем-то возрасте, через головы стольких заслуженных людей. Он не просто разрешает, он просит тебя жениться на его дочери! А завтра ты явишься и представишь ему это маленькое ничтожество, на котором взял и женился! Перестань на минуточку думать о себе и подумай о других! Как по-твоему, ему это понравится? Ему понравится, когда ты предъявишь ему эту трущобную крыску, которую предпочел его дочери?
– Ему это не понравится, – прошептал Китинг.
– Еще бы! Могу биться об заклад на что угодно, что он тут же вышвырнет тебя на улицу! Он найдет множество таких, кто с радостью устремится на твое место. Как, например, насчет Беннета?
– Ну нет! – прохрипел Китинг так яростно, что мать поняла, что попала в яблочко. – Только не Беннет!
– Да! – торжествующе сказала она. – Беннет! Так оно и будет. «Франкон и Беннет». А ты будешь обивать пороги в поисках работы! Зато у тебя будет жена! О да, у тебя будет жена!
– Мама, прошу тебя… – прошептал он с таким отчаянием, что она позволила себе продолжать, вовсе не сдерживаясь:
– Такая вот жена у тебя будет. Неуклюжая девчонка, которая не знает, куда девать ноги и руки. Робкое и глупое создание, которое будет прятаться от любого мало-мальски значительного человека, которого ты захочешь пригласить в дом. Так ты считаешь себя таким замечательным? Не обольщайся, Питер Китинг! Ни один великий человек не достиг вершины в одиночку. И нечего отмахиваться – лучшим из них всегда помогала женщина, подходящая женщина. Ведь твой Франкон не женился на кухарке, какое там! Хоть на минуточку попробуй взглянуть на вещи глазами других. Что они подумают о твоей жене? Что они подумают о тебе? Не забывай, на жизнь не заработаешь, строя ларьки для содовой! Тебе придется вести игру так, как это видится великим мира сего. Надо стремиться выйти на их уровень. Что они подумают о человеке, который женился на таком затрапезном пучке кисеи? Будут они тобой восхищаться? Доверять будут? Уважать?
– Замолчи! – крикнул он.
Но она продолжала. Она говорила долго, а он сидел, свирепо щелкая костяшками пальцев, и время от времени стонал:
– Но я люблю ее!.. Я не могу, мама… Я люблю ее…
Она отпустила его, только когда улицы сделались серыми от утреннего света. Она позволила ему, пошатываясь, удалиться в свою комнату под аккомпанемент ее последних слов, ласковых и усталых:
– По крайней мере, Питер, это в твоих силах. Всего несколько месяцев. Попроси ее подождать всего несколько месяцев. Хейер может умереть в любой момент, а как только станешь полноправным партнером, ты сможешь на ней жениться, избежав самых неприятных последствий такого брака. Если она тебя любит, она не откажется подождать еще совсем немного… Подумай, Питер… И подумай еще о том, что если решишь жениться сейчас, то разобьешь сердце своей матери. Это, конечно, совершенные пустяки, но обрати на это хоть чуточку внимания. Думая о себе час, подумай и о других минутку…
Он не пытался заснуть. Он, не раздеваясь, несколько часов просидел на своей кровати, и яснее всего в его мозгу проступало желание перенестись на год вперед, когда все уже утрясется, причем безразлично как.
Когда он звонил в дверь квартиры Кэтрин в десять часов, он еще ничего не решил. Он смутно чувствовал, что она возьмет его за руку, поведет, будет настаивать – и тогда все решится само собой.
Кэтрин открыла дверь и улыбнулась – весело и доверчиво, будто вчера ничего не произошло. Она провела его в свою комнату, где яркий солнечный свет заливал стопки книг и бумаг, аккуратно разложенные у нее на столе. В комнате было чисто прибрано, ворсинки ковра улеглись полосками, оставленными пылесосом. На Кэтрин была накрахмаленная блузка из жесткой кисеи, рукава стойко и весело поднимались над ее плечами. В солнечном свете в ее волосах вспыхивали маленькие пушистые искорки. Он на мгновение почувствовал легкое разочарование – ничего зловещего его здесь не поджидало. Разочарование смешивалось с облегчением.
– Я готова, Питер, – сказала она. – Достань мое пальто.
– Ты дяде сказала? – спросил он.
– Да. Вчера ночью. Он все еще работал, когда я вернулась.
– И что он сказал?
– Ничего. Просто засмеялся и спросил, какой я хочу свадебный подарок. Но он так смеялся!
– Где он? Разве он не хочет хотя бы познакомиться со мной?
– Ему пришлось пойти в редакцию своей газеты. Он сказал, что будет еще достаточно времени, чтобы ты ему до смерти надоел. Но он сказал это так мило!
– Послушай, Кэти, я… я хотел сказать тебе одну вещь. – Он замялся, не глядя на нее. – Видишь ли, дело вот в чем: Лусиус Хейер, партнер Франкона, очень болен, и говорят, жить ему недолго. Франкон вполне откровенно намекал, что я займу место Хейера. Но Франкон вбил себе в голову женить меня на своей дочери. Только не пойми меня превратно, этому не бывать, но я не могу открыто заявить ему об этом. И я подумал… я подумал, что, если бы мы повременили… хотя бы несколько недель… Я получу место, и тогда Франкон ничего не сможет со мной сделать, если я скажу ему, что женат… Но все, конечно, будет, как ты скажешь. – Он смотрел на нее, и голос его дрожал от нетерпения. – Если ты хочешь, чтобы мы поженились сегодня, мы пойдем немедленно.
– Но, Питер, – спокойно сказала она, хотя и была удивлена его предложением. – О чем ты говоришь? Конечно же, мы подождем.
Он улыбнулся, одобрительно и облегченно прикрыв глаза.
– Конечно, мы подождем, – твердо сказала она. – Я не знала об этой ситуации, но это очень важно. Так что нет никаких причин торопиться.
– Ты не боишься, что мною завладеет дочь Франкона?
Она рассмеялась:
– Ох, Питер, я слишком хорошо тебя знаю!
– Но все же, если ты предпочла бы…
– Нет, так будет намного лучше. Видишь ли, честно говоря, я сегодня утром подумала, что нам лучше подождать. Но не хотела ничего говорить, если уж ты решился. Но раз ты предпочел бы подождать, я тоже лучше повременю. Понимаешь, сегодня утром сказали, что дядю приглашают повторить курс лекций в каком-то ужасно важном университете на Западном побережье этим летом. Мне было так совестно бросать его с незаконченной работой. И еще я подумала, что мы, наверное, поступаем не очень умно, мы ведь оба еще так молоды. И дядя Эллсворт так смеялся. Понимаешь, действительно мудрее немного подождать.
– Да. Хорошо. Но, Кэти, если ты настроена, как вчера вечером…
– Да нет же! Мне так стыдно за себя. Ума не приложу, что на меня вчера нашло. Стараюсь все припомнить и ничего не понимаю. Знаешь, как это бывает. Потом так глупо себя чувствуешь. На другой день все так ясно и просто. Я вчера много чепухи наговорила?
– Ну, не будем об этом. Ты же разумная девочка. Мы оба разумные. И мы подождем чуть-чуть, совсем недолго.
– Да, Питер.
Внезапно он страстно, почти отчаянно сказал:
– Кэти, потребуй, чтобы это было сейчас.
И глупейшим образом рассмеялся, как будто говорил не всерьез. В ответ она весело улыбнулась.
– Вот видишь, – сказала она, разведя руками.
– Ну… – пробормотал он. – Ну хорошо, Кэти. Мы подождем. Конечно, так будет лучше. Я… я побежал. В бюро опаздываю. – Он почувствовал, что сейчас, сегодня ему надо бежать из ее комнаты. – Я позвоню. Давай завтра вместе поужинаем.
– Да, Питер. Это будет замечательно.
Он ушел, испытывая и облегчение, и безутешное горе, браня себя за тупое настойчивое ощущение, говорившее, что он упустил шанс, который никогда не повторится. Что-то надвигалось на них, и они капитулировали перед неведомой опасностью. Он бранился, потому что не мог определить, с чем же именно им надо было выйти на бой. Он поспешил в бюро – ведь он опаздывал на встречу с миссис Мурхед.
После его ухода Кэтрин стояла посреди комнаты и недоумевала: почему ей вдруг сделалось так пусто и холодно, почему только в этот момент она поняла, что ей больше всего хотелось, чтобы он заставил ее пойти с ним. Потом она пожала плечами, укоризненно улыбнулась самой себе и вернулась к работе, ожидавшей на письменном столе.