Оглавление
- Эссэ
- Простыми словами
- Самовывоз. Красный, синий, голубой – выбирай себе любой
- Всё по-написанному. Правила разлуки
- Стихи обо всём
- «Мне стыдно оттого, что я родился…»
- Репейник
- «В тот год, когда мы жили на земле»
- «Опять сентябрь, как будто лошадь дышит…»
- «Я быть собою больше не могу…»
- Мистические любовники
- «Я душный воздух пил в советской школьной форме…»
- «Так дымно здесь…»
- Стихи о собаке
- Стихи о ёлке
Читать фрагменты других книг
- Повторяй за мной Читать фрагмент
- Надежды маленький оркестрик Читать фрагмент
- Круговорот Читать фрагмент
- Стихи обо всем Читать фрагмент
- Переведи часы назад Читать фрагмент
- Мой Пушкин Читать фрагмент
- Под управлением любви Читать фрагмент
- Воденников в прозе Читать фрагмент
- Владислав Ходасевич. Стихотворения Читать фрагмент
- Ромео и Джульетта. Сонеты Читать фрагмент
- Сероглазый король Читать фрагмент
- Я московский озорной гуляка Читать фрагмент
- Венера и Адонис Читать фрагмент
© Дмитрий Воденников, 2016 (текст)
© Таня Кноссен-Полищук, 2015 (иллюстрации)
© Издательство «Лайвбук», 2016
Эссэ
Самым блаженным способом. О запахе
Мы узна́ем друг друга по запаху.
Я отдаю себе отчёт в том, как это звучит.
В современном мире многие темы табуированы, и мы все (правда, только в теории – потому что вагон метро доказывает обратное) должны быть кристальны и стерильны.
Но узна́ем мы друг друга по запаху.
…В известном сюжете с Орфеем и Эвридикой – Орфей, спустившийся в Аид, угадывает свою потерянную возлюбленную по тени. Тень – это здорово. Она скользит и ей не больно. Ну, может, только грустно немного. Но когда к нам приходят люди (а одиночество это тот же античный ад, где никто никого не мучает, а просто скользят), то этих людей, которых мы могли бы любить, мы угадываем по их телесному облаку.
Потому что один чужой запах приходит к тебе я говорит: «Я твой. Жаркий, кожный, неприятный. Но ты будешь со мной». А другой – приходит и говорит, даже раньше, чем ты успел хоть что-то спросить: «Ты никогда не будешь меня любить. И неважно, что во мне почти нет мускуса».
Потому что пока ты жив – ты пахнешь.
Потому что когда ты любишь – ты пахнешь.
Потому что нет ничего слаще запаха возлюбленного твоего.
Впрочем, смерть тоже пахнет. Но к тебе это уже не имеет никакого отношения.
Удивительно, как Мандельштам в этом стихотворении передаёт отсутствие в-после-смерти любого запаха (приятного, неприятного или любого другого). Слышно, как падает яблоко. Видно, как движутся тени. Есть даже физическая боль от ревности. А запаха нет. Даже девические упругие холмы в последней (не озвученной здесь) строфе не пахнут. Ни грудями, ни холмом. Они спелёнуты туго и, значит, пахнут только чистой тканью. Отутюженной тряпкой. А значит, ничем не пахнут.
Я помню, как я однажды пришёл к женщине, которую любил, в больницу. Это было так давно, что я не помню почти ничего: ни сколько лет мы к тому времени были близки, ни того, расстались ли мы уже на тот момент или ещё были вместе. Зато я отлично помню, как уходя, склонился над койкой и поцеловал ей руку.
Рука пахла чем-то кислым. Это нормально. В больницах тебя раз в день протирают специальным раствором, чтоб ты не залежался и не зацвёл, и этот раствор делают из спирта, шампуня и ещё какой-то гигиенической чепухи. (Только сейчас подумал, что рассказывать про поцелуи рук – какая-то моя мания, я ведь уже писал об этом. Но ничего: потерпите немного. Скоро меня протрут этой специальной смесью из спирта, шампуня и ещё какой-то гигиенической чепухи, и я перестану пахнуть самим собой и говорить о своих наваждениях. Я стану стерилен и выглажен. Как девичья ткань на её призрачных, ничем не пахнущих грудях.)
Так вот – этот чужой запах (точнее отсутствующий её запах, а любимые люди, даже бывшие, всегда будут пахнуть для нас самым блаженным образом) поразил меня больше, чем вся невыносимая ситуация и само затрапезное отделение бедной районной больницы.
Всё, что у нас остаётся от нашей любви, – это память о запахе некогда любимого человека.
Не письма, не фотографии, не наши книги, не наша гордость, не наши обиды, а именно эта обонятельная память.
Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви.
Вы чувствуете, как там сильно пахнет вином и яблоками?
Помните, из рассказа Бунина (когда героиня хоронит того единственного мужчину, которого она смогла полюбить в их сиротском эмигрантском Париже)?
Когда она, в трауре, возвращалась с кладбища, был милый весенний день, кое-где плыли в мягком парижском небе весенние облака, и всё говорило о жизни юной, вечной – и о её, конченой. Дома она стала убирать квартиру. В коридоре, в плакаре, увидала его давнюю летнюю шинель, серую, на красной подкладке. Она сняла её с вешалки, прижала к лицу и, прижимая, села на пол, вся дёргаясь от рыданий и вскрикивая, моля кого-то о пощаде.
Здесь очень важно – это: «Прижала её к лицу».
Она на самом деле не к лицу её прижала. К носу.
Потому что это всё, что у неё осталось теперь. И это то, что уйдёт быстрее всего. Даже не надо будет отдавать шинель в чистку.
Запах умирает очень быстро.
Письма ты ещё перечитаешь, обиды вспомнишь, а запах уйдёт с подкладки летней шинели быстрее, чем опадут листья над вашей могилой. И шинель теперь будет пахнуть всего лишь сукном и пылью. Ну и немножко коридором. Мышиным запахом проигранной жизни.
Кстати, о пустоте.
В своё время мы любили играть с О. Х. (вот уж кого я действительно любил через все невозможности и через время) в одну игру.
– Вот что ты скажешь, чтоб я узнала тебя? Если, допустим, нам завяжут глаза, и надо будет задать только один вопрос, а голос будет изменён? – говорила она.
Мы договорились, что это будет название какой-то моей книги (идиот! мне это ещё казалось важным). Но сейчас я осознаю, что такое решение было бездарным и неэкономным растрачиванием данных нам выразительных средств. Потому что нам – по законам игры – должны были завязать глаза, а не заткнуть тампонами нос.
Мы узна́ем тех, кого любим, по запаху. Это же так очевидно.
Потому что внешне – мы можем стать неузнаваемы для любящих глаз.
Мне кажется, это стихотворение Елены Шварц как раз об этом.
Да, именно так: не потеряй мой запах, не забывай его, не оборачивайся. Услышь меня.
Через все кислые больничные протирки. Через всё отвращение неузнаванья.
Через всю нашу невозможность защитить другого от клеёнчатого запаха смерти.
Но в самый ответственный момент – мы всегда оборачиваемся.
И теряем саму возможность хоть что-либо изменить.
В этом смысле – мне нравится, как жизнь подсовывает тебе рифмы. Пройдёт лет семь или десять, и то, что раньше было твоим поступком, аукнется чужим. То, что было твоим наваждением, станет чужой галлюцинацией. То, что было твоей виной, станет твоей реальностью.
(Иногда мне кажется, что мы вообще живём в одном сплошном огромном стихотворении. Или просто сами и есть это одно огромное стихотворенье.)
Так уж случилось, что четыре года назад я тоже оказался в больнице.
И человек, которого я к тому времени любил, пришёл ко мне, принёс два яблока, сел на стул, и смотрел с ужасом на то, что от меня осталось.
Трудно разговаривать с человеком, у которого трубка в голове. А у меня она – была. Разговор не очень клеился. Да и вообще – когда ты лежишь привязанный к стене проводом, через который у тебя откачивают кровь из головы, вся ситуация как-то не очень располагает тебя и неподготовленных свидетелей этого зрелища к необязательной светской болтовне. Поэтому я был раздражён и мучителен. Но – тем не менее – О. не унывал.
И вот когда уже настало время прощаться, О. нагнулся к моей руке и её поцеловал.
И вот в этот момент как раз и пришла расплата.
– Это не ты, – сказал он. И заплакал.
И тут-то и тренькнула эта рифма. Через пятнадцать лет. Тренькнула и дописала строфу.
А ведь я всегда так гордился своим запахом.
Мне говорили, что он блаженный.
А теперь я пах смесью спирта, шампуня и ещё какой-то гигиенической чепухи.
И с этим – уже ничего нельзя было поделать.
Простыми словами
У Ахмадулиной есть стихотворение про зависть, начинающееся строчкой «Я завидую ей молодой…» и адресованное Ахматовой, где Ахмадулина перечисляет то, чему можно завидовать, глядя из времени её поэтической молодости в сладостную (по ошибке) метель Серебряного века. Перечислив все предсказуемые «зажжённые зрачки», Ахмадулина подводит вполне рыцарский итог:
У Ахматовой тоже есть стихотворение, где она упоминает про зависть. Правда, делает она это совершенно фокусническим способом (я, кстати, очень люблю Ахматову, в том числе и за её фокусы, а за что ещё можно любить?).
Она прокручивает перед собой и читателем вариант своей удачной, не изуродованной революцией и сталинским террором судьбы. И тоже подводит итог:
Само стихотворение такая концовка не портит, но мне сейчас интересно другое – а именно: этот специальный хищнический жест. Этот удар лапой. Который говорит больше о написавшем, чем всё предыдущее мастерски сделанное стихотворение. Потому что именно в этот момент мы понимаем, что перед нами – странный перевёртыш. И смысл этого перевёртыша в том, что человек, так громко только что отказавшийся от названного недуга, скорей, всего им основательно заражён. Так бывает.
Иными словами, сравнивая эти два текста, можно с достаточной точностью констатировать: что, скорей всего, Белла Ахмадулина как человек испытывать зависть не умела, а вот Анна Ахматова, я думаю, наоборот. Разумеется, речь тут идёт только о славе. А чему ещё можно завидовать? Не шляпкам же, не людям же, не чьей-то же чужой простой обыкновенной счастливой любви.
Надежда Мандельштам как-то обмолвилась, говоря об А. А.: «Что же они всегда так носились с этой славой?» Ей это было непонятно. Она была насмешница и злюка. Слава её сперва не прельщала. Неслучайно также, что весь разговор Ахматовой с Солженицыным слегка разочаровал последнего, потому что внутренний смысл их беседы для Ахматовой сошёлся, как луч, в одной реплике: «Вы готовы к славе?» А Солженицын, наверное, хотел думать и говорить о другом.
«Одно у вас осталось испытание. Испытание славой», – примерно это сказала Ахматова.
Конечно, это не может не покорябать слегка. Она бы ещё это Шаламову сказала.
Вот, собственно, об этом и пойдёт речь.
О словесном лукавстве.
И сейчас я тоже вам покажу фокус.
…Вот стихотворение Ахматовой 1922 года. Оно называется «Клевета». Звучит оно так.
Чистая душой Лидия Чуковская в своих «Воспоминаниях» замечает (со всеми необходимыми, естественно, реверансами), что это стихотворение слишком классично для неё. И именно поэтому она, скорей всего, «не слышит» его. «Оно слишком мраморное», – добавляет Лидия Корнеевна.
Но дело, я думаю, не в этом.
Дело в том, что это стихотворение Ахматовой – ложь.
Ложь, для устранения которой, в сущности, нужна одна маленькая вещь. Надо заменить одно слово (второе слово, которое придётся заменить, вполне и в оригинале случайно, его могло и не быть, это слово служебное, эпитет, оно тут незначимо).
Потому что – если писать настоящее честное стихотворение – то начинать Ахматовой надо было так (я добью первую строчку ради сохранения ритма коротким местоимением места, но даже и оно могло быть неслучайным) – и напиши она так – и стихотворение стало бы больным, огромным и честным. Просто трагическим бы стало. По-настоящему трагическим.
Потому что, когда к нам на утренней или вечерней заре придут друзья, любимые и близкие, – самым огромным ужасом для нас (если бы мы могли это, незримые, наблюдать) была бы не клевета, не лживые слухи. Что нам за дело до них?
А правда.
Которая вылезла бы, как куриное перо из подушки, как змея из ботинка, как дурной запах из туалетного коридора.
И вылезшую раз – её уже нельзя было бы упрятать подальше.
И вот тут-то бы и «стал бы внятен всем её постыдный бред». Только бред не в смысле ложь, чужая нечестная игра и наговор, а в смысле – наш собственный бред, личное нечистое безумие. Все измены, все слова за спиной, вся двойная игра, вся изнанка нашей жизни.
Вот с этим человеком ты изменял вот этому, вот этому ты выбалтывал то, что скрывал от третьего, вот этого ты никогда не любил, а врал, что любишь, вот этого ты предал – а любил ты вообще когда-нибудь хоть кого-то? Что молчишь? Помер и молчишь? Лежишь, окостенев, а раньше умел быть гибким? Ах ты сучонок. Это раньше у тебя всегда был готов ответ («достойный и суровый», как любая ложь, она всегда достойна – посмотрите на лица врущих по телевизору).
И тогда понятно, почему все отшатываются от тебя.
И понятно, почему на соседа не смеет поднять глаз стоящий рядом.
И тогда понятно, почему в страшной пустоте остаётся твоё тело. За чужой наговор – тебя не покинут. «Он пил кровь христианских младенцев на завтрак и ел яйцо всмятку» – да какая разница. Понятно же, что не пил.
А вот за высветившуюся правду – да.
И вот тут-то ты и останешься совершенно один и станешь извиваться, летя в обещанной рассветной тьме. Потому что нечем тебе будет прикрыться. От собственного позора.
Никакая любовь не поможет.
Есть такие ужасные фотографии времён Великой Отечественной войны, когда гитлеровские солдаты обосновались во Львове, и там местные антисемиты гоняют женщин и мужчин, с которых силой сорвали одежду. Они с перекошенными от животной радости лицами, улюлюкая и избивая, пинками заставляют евреев бежать по улицам родного города – и им, насилующим, родного, и им, загнанным, тоже родного. Они, наверное, здоровались раньше на этих улицах. Говорили о молоке. О новостях. Судачили. Сплетничали. Помогали друг другу.
Ходили по этой европейской уютной брусчатке. Будь она проклята.
А теперь – их гонят, как голых крыс.
Смотреть на эти фотографии без содрогания невозможно.
Они потом ещё долго будут мучить тебя.
Как осуществлённый ад.
Который хуже любой смерти.
Поэтому извивайся, вой, разрываемый дикой жалостью к земле, на которую тебе уже не вернуться, и собственного позора на которой не прикрыть.
Не заслонить рукой кучерявый срам.
Не спасти собственной куриной кожи, некрасивых толстых ляжек, дряблого живота.
Вот – какое стихотворение должна была написать Ахматова.
Но это стихотворение написала не она.
А я.
Завидуйте.












