Оглавление
Сила зла
Как справедливо, что первый же шаг в сторону от прямого пути становится пагубным, он часто ведет к гибели, он всегда дает сильное оружие роковой случайности, которая сторожит нас в образе человека, находящего свой интерес в грехах и несчастье ближнего. Увлеченная своей безумной страстью, Габриела рискнула пойти на ночное свидание с Готфридом, и это неуважение к долгу честной женщины отдало ее в руки Серрати, который воспользовался ее преступной любовью, как орудием, чтобы погубить ее. При всей своей легкомысленности и страстности никогда бы она не посягнула на жизнь мужа и Арно, даже для того, чтобы сделаться женой Веренфельса, и, несмотря на ослепление ревности, эта мысль приводила ее в ужас и внушала к итальянцу отвращение, смешанное со страхом, которое она должна была скрывать, зная, что находится во власти негодяя.
Гвидо Серрати был опасный человек. Под его приятной наружностью, вежливым и скромным видом скрывалась вероломная, лукавая и развратная душа. Кроме хитрости и энергии, которыми он был наделен от природы, случай вложил ему в руки страшное и тайное оружие, на которое он и рассчитывал, чтобы исполнить обещания, данные Габриеле. Этим оружием была гипнотическая сила.
Несколько лет тому назад Серрати сопровождал в Индию одного старого итальянского вельможу, который пригласил его в качестве секретаря и художника, чтобы составить большой альбом индийских типов, замечательных монументов и других интересных предметов. Во время этого путешествия Гвидо имел случай оказать услугу старому индийцу, и тот из благодарности посвятил его – найдя к тому способным – в эту науку, дающую огромную власть. Молодой человек сумел удивительным образом воспользоваться уроком и уже не раз подчинял своим желаниям и своим интересам волю людей, с которыми имел дело.
И теперь он предполагал воспользоваться этой страшной силой, которая тяжелым свинцом ложится на умственные способности человека и подчиняет их чужой воле. Это влияние тем более опасно, что никакое чувство в человеке, в животном, в растении не может ему противиться. Эта страшная власть способна внушать как добро, так и зло, и каждый человек повинуется ей, если кто-то умеет употребить средства, соответствующие его натуре. Тот, например, на кого не подействует вид металлического предмета, пристальный взгляд, гипнотические пассы, тот поддается звукам музыки, отдаленному звону колокола, виду какого-нибудь яркого цвета и запаху, настолько сильному, чтобы произвести в нем поражение нервной системы, бездействие мозга, необходимое, чтобы чужая воля могла поработить его.
Слепцу, например, слух и обоняние будут служить проводниками, чтобы внушить ему постороннее внешнее представление; глухому – зрение и свет. Но, кроме того, к каждому должны применяться особенности, соответствующие его натуре.
До сих пор эта сложная наука мало известна и ею мало пользуются; но тем, которые занимаются ее исследованием, будущее готовит много неожиданного. Эта сила будет играть огромную роль в медицине и в жизни.
Страстный и развращенный, Гвидо почувствовал сильное влечение к Жизели. Нежная красота молодой девушки с русой головкой воспламенила его чувства, но честность Жизели и то обстоятельство, что она была невестой человека гордого и энергичного, с которым нельзя было шутить, заставляли художника скрывать свои чувства. Покровительствуемый случаем, хитрый итальянец решил удовлетворить свою прихоть не только ничем не рискуя, но еще и надеясь получить за это крупную сумму денег, подло прикрываясь сообщничеством графини.
Для приведения в исполнение своих намерений он начал с того, что вечером же объяснился с Габриелей, попросив у графа позволения поместиться для работы в маленьком мавританском павильоне, находящемся в конце парка, возле большого пруда и состоящего из двух комнат и стеклянной галереи.
Как только Гвидо устроился в своем новом помещении, он отправился в дом судьи, попросил Жизель дать ему еще два-три сеанса.
Делая вид, что рисует, Серрати пристально глядел на молодую девушку, напрягая всю свою волю, чтобы мысленно внушить ей некоторые жесты и слова. На другой день он принес с собой мандолину и по окончании сеанса взял на ней несколько аккордов. Затем предложил молодой девушке научить ее играть; она, улыбаясь, согласилась. Он подошел и, положив ее пальцы на струны инструмента, заставил извлечь из него несколько звуков. Сам же, наклонясь над ней, устремил на ее лоб и затылок всю силу своей воли.
– Довольно на сегодня, – сказал он смеясь, – теперь я спою вам что-нибудь.
Гвидо сел против нее и, аккомпанируя на мандолине, затянул мерную странную песнь; в ней слышались то пронзительные дрожащие звуки, то нежные, медленные и страстные, между тем как его пристальный огненный взгляд, казалось, был прикован к чертам своей жертвы. Незаметно для Жизели какая-то странная тяжесть, какое-то оцепенение овладело ею; ее ослабевшие руки упали на колени, утомленная голова прислонилась к спинке кресла, глаза были лихорадочны и неподвижны, лицо побледнело и изменилось.
«Дай мне розу, которая украшает твои душистые волосы», – пропел итальянец глухим дрожащим голосом.
Машинально, с неподвижным взглядом, Жизель сняла со своей головы розу и подала ее Серрати, который, продолжая петь, вынул из груды кисточек ореховую палочку и дотронулся ее кончиком до лба девушки, и она почти мгновенно закрыла глаза и, казалось, уснула. «Слышишь ты меня?» – спросил Серрати, наклоняясь к ней. «Да», – прошептала Жизель. «Я велю тебе прийти в час ночи ко мне в мавританский павильон Рекенштейнского парка и беспрекословно мне повиноваться. А теперь проснись, забыв все, что произошло в течение этого получаса». Серрати говорил повелительным тоном, делая ударение на каждом слове, затем приложил противоположный конец палочки ко лбу спящей и сел на свое место; в ту же минуту Жизель открыла глаза, видимо, не сознавая, что она спала, и спокойно принялась за свое рукоделие.
День прошел без всяких приключений. Жизель совершенно забыла итальянца, так как после обеда получила письмо от Готфрида, поглотившее все ее мысли. После ужина, когда дети легли спать и домашние дела были окончены, молодая девушка ушла к себе в комнату, еще несколько раз перечитала письмо жениха и написала ему ответ. Пробило двенадцать часов, когда она закончила свое послание, вложила его в конверт и заклеила. Она встала и хотела лечь спать, как вдруг остановилась в нерешительности, глаза ее помутились; тихая, едва слышная мелодия звучала над ее ухом, образ Серрати носился, колеблясь, перед ее мысленным взором и, казалось, манил ее к себе. Сознание, что она должна сделать что-то, чего не могла припомнить, причиняло ей странное, мучительное беспокойство.
Не давая себе отчета в том, что делает, она накинула на себя легкий плащ, вышла в сад и тенистой дорогой направилась к замку.
Дрожащие звуки песни слышались все ясней и ясней и, казалось, неслись перед нею, увлекая ее за собой с возрастающей быстротой, и будто звали ее к известной цели, неведомой, однако, для нее.
Ноги Жизели быстро неслись по песчаным аллеям, но в ее отуманенной голове не было сознания, что она в Рекенштейнском парке, что идет мимо пруда, и лишь при виде мавританского павильона она остановилась; ее взор блуждал бессознательно по тонким колоннам, по разрисованным позолоченным арабескам, по фонтану, с журчанием падающему в мраморный бассейн. Затем вдруг, как бы в помешательстве, она кинулась к входу в павильон, где дверь тотчас отворилась, и на освещенном фоне обрисовался стройный силуэт мужчины. Минуту спустя Гвидо Серрати, не встречая никакого сопротивления, прижимал свои губы к ее губам и, захлопнув дверь, увлек молодую девушку в глубину комнаты.
С этой злополучной ночи Жизель впала в странное душевное состояние, непостижимое для ее близких. Бледная, мрачная, молчаливая, она сторонилась всех, вздрагивала при малейшем шуме и упорно ничего не отвечала на тревожные вопросы судьи и его жены. Но с наступлением ночи неведомая сила влекла ее к павильону, к бессердечному негодяю, который губил ее из корыстолюбия и беспечного разврата.
Однако эти ночные посещения не могли долго оставаться тайной. Первым заметил их запоздавший лакей; потом женщина, возвращавшаяся из деревни от больного родственника; затем слух об этом скандале дошел до молодого учителя, заменявшего Готфрида у Танкреда.
Молодой человек хотел убедиться в этом собственными глазами; когда же увидел Жизель, входящую в павильон, он не мог более сомневаться, и его честное сердце возмутилось подобной развращенностью в девочке, которой едва исполнилось девятнадцать лет. Но он не мог решиться сообщить об этом Веренфельсу и Линднерам, которые одни только не знали о позоре, павшем на их дом.
Цель Серрати была достигнута, прихоть его удовлетворена, и он решил, не откладывая, разыграть последний акт драмы. Когда ночью пришла Жизель, он взял ее руку и, покоряя ее взглядом, как змий птицу, сказал: «Ты напишешь своему жениху то, что я тебе продиктую; вот, возьми перо и бумагу». Без всякого сопротивления несчастная написала: «Готфрид, я недостойна тебя, я люблю другого и отдалась ему. Забудь меня и прости, и если ты сохранишь хоть тень жалости ко мне, избавь меня от стыда увидеть тебя когда-нибудь».
Перо выпало из рук Жизели, и глаза ее закрылись. Тогда Серрати сказал ей повелительно: «Завтра утром ты напишешь слово в слово такое письмо и отошлешь его Веренфельсу. Сюда ты не будешь больше приходить, но помни то, что произошло, помни, что ты приходила добровольно, из любви ко мне». Как в чаду, молодая девушка вернулась домой, чтобы пробудиться в бездне позора и отчаяния.
На следующий день Серрати воспользовался первым случаем остаться одному с графиней, чтобы передать ей письмо, которым совершался разрыв между Готфридом и его невестой.
– Это копия с того письма, которое сегодня отправлено, – заявил итальянец.
Бледная, с выступившим на лбу потом, Габриела прочла записку, плод преступления более низкого, чем убийство, и чувства радости, ужаса и угрызения совести смешались в ее душе. Конечно, Готфрид был свободен; это успокаивало ее ревнивое сердце. Но преступление заставляло ее дрожать. Рассудок ее отказывался понять, как Жизель, будучи невестой такого человека, как Веренфельс, могла глядеть на другого, увлечься низкой любовью к Серрати.
– Хорошо, сегодня вечером вы получите от меня условленную сумму, – прошептала она, вставая.
Уже тотчас после соглашения с итальянцем тайная тревога начала терзать графиню, и по мере того, как обрисовывалась интрига, губящая несчастную Жизель, это лихорадочное волнение усиливалось, и чтобы заглушить его, подавить этот хаос чувств, бушевавших в ней, она снова кинулась в вихрь удовольствий. Общество своим шумом заглушало ее совесть; поклонение толпы приводило ее в упоение.
Дон Рамон приехал и возобновил свое ухаживание. Он казался более влюбленным, чем когда-либо, и Габриела со слепой ветреностью еще более возбуждала своим кокетством пылкого молодого человека. Арно задыхался от ревности и даже намекнул отцу, что было бы разумней отказать бразильцу от дома. Но граф оставался мрачен и равнодушен и, казалось, не придавал никакого значения ухаживанию дона Рамона и кокетству своей жены.
После разрыва Готфрида с невестой тайное волнение графини усилилось еще более. С ненасытной жадностью она искала развлечений, но под этой притворной веселостью таились упреки совести и желание насколько возможно загладить преступление.
И вот однажды днем, когда обоих графов не было дома, Габриела подкараулила Серрати и, увидев, что художник направляется в мавританский павильон, подошла к нему.
– Мне надо серьезно поговорить с вами, синьор Серрати, – сказала она без всякого вступления. – Вы поймали меня врасплох и воспользовались минутой ревности, чтобы вовлечь в западню и эксплуатировать случайно открытую тайну. Но зло совершилось, надо стараться смягчить последствия. Мысль, что вы погубили при моем сообщничестве невинное существо, на дает мне покоя; я пришла вам предложить жениться на Жизели. Я дам молодой девушке богатое приданое, и так как она вас любит, то ее честь и ее счастье будут одинаково ограждены.
Густая краска мгновенно выступила на лице художника, и брови его сдвинулись; но тотчас овладев собой, он ответил со своей обычной уклончивостью:
– Вы в свою очередь, графиня, ловите меня врасплох. Я вовсе не имел в виду жениться, но, тем не менее, ваша щедрость делает возможным подобное супружество, и я почти решаюсь согласиться с вашим желанием. Только попрошу вас дать мне время подумать, чтобы принять окончательное решение.
Графиня утвердительно кивнула головой и удалилась. Она не видела, какой ядовитый и насмешливый взгляд провожал ее. «Глупая, тщеславная женщина, – ворчал Гвидо, – она думает заставить меня поплатиться моей свободой за ее любовные шашни. Надо поспешить дать графине более плодотворные занятия, чем забота об успокоении своей совести».
Через несколько дней после этого разговора в замке был праздник. Многочисленное общество собралось на сельский бал, устроенный Габриелой с присущим ей вкусом и роскошью. Танцевали в саду в устроенной для этого бальной зале и в замке, где все открытые террасы были великолепно освещены, и под звуки двух оркестров нарядные веселые толпы двигались по аллеям сада.
Кончили вальс, и Габриела, танцевавшая с доном Рамоном, опираясь на его руку, шла по аллее, ведущей к замку. С разгоряченным лицом, наклонясь к своей даме, бразилец говорил ей что-то с большим оживлением. Ни он, ни она не заметили, что кто-то, скрываясь в тени деревьев, шел следом за ними, стараясь слышать их разговор.
Сопровождаемые этим скрытым наблюдателем, дон Рамон и Габриела достигли террасы, менее других освещенной, которая примыкала к залу, ведущему в столовую, а другим концом к кабинету графа. Лампы, висевшие между душистыми растениями, освещали мягким светом террасу, которая отделялась от комнаты спущенной портьерой.
Видя, что графиня и ее кавалер направились в эту сторону, Гвидо Серрати, – так как шпионил не кто иной, как он, – быстро опередил их, согнувшись проскользнул позади растений и скрылся в саду. Несколько минут спустя наблюдаемая пара поднялась по ступеням, и Габриела, опус каясь на маленький соломенный диванчик, произнесла шутливо:
– Сядьте, дон Рамон, и успокойтесь, вы очень разгорячились от танцев.
– Нет, – ответил бразилец голосом, задыхающимся от страсти, – я должен говорить с вами, добиться объяснения, или я сойду с ума.
Не слушая далее, Гвидо вышел из своей засады, прошел зал, где никого не было, затем столовую, где слуги накрывали к ужину. «Где же граф?» – шептал с нетерпением Серрати. И как бы отвечая этому призыву, граф показался у входа в соседнюю комнату, выходя из бальной залы.
– Не видели ли вы Арно, господин Серрати? – спросил он утомленным голосом.
– Кажется, я видел сейчас молодого графа и графиню; они проходили по залу и теперь разговаривают на террасе.
– Благодарю, – сказал граф, направляясь к указанному месту. Серрати же быстро, другим ходом, кинулся в сад.
Не дойдя нескольких шагов до портьеры, граф вдруг остановился; он ясно услышал голос, говоривший с жаром:
– Да или нет, Габриела? Любите ли вы меня? Глаза ваши то жгут, то леденят меня. Я должен знать, что это – игра или любовь?
С побагровевшим лицом граф подошел и взглянул между складок портьеры; он не ошибся, то был дон Рамон; с пылающим взглядом и дрожащими губами он наклонился к Габриеле, которая отвечала ему небрежно:
– Боже мой! Вы знаете, дон Рамон, что я не имею права вас любить.
– Да, но эта пытка превышает мои силы, и я должен раз поцеловать губы сирены, которая не перестает обещать мне небо и заставляет терпеть муки ада, – воскликнул молодой человек, теряя всякую власть над собой. Стоя на коленях возле дивана, он хотел обнять графиню.
Габриела, испуганная этим порывом, глухо вскрикнула:
– Оставьте меня, безумный!
Но в ту же минуту показался граф и, схватив бразильца за шиворот, с силой отбросил его от графини.
– Негодяй, который осмеливается в моем доме грубо оскорблять мою жену! – крикнул он голосом, задыхающимся от ярости. – Я требую от вас удовлетворения.
Он выпустил из рук дона Рамона, который, потеряв равновесие, упал бы на плиты, если б не удержался за балюстраду.
Габриела почти без чувств опустилась на диван, между тем как молодой человек, побагровев от бешенства, с минуту не мог произнести ни слова. Наконец, он сказал хриплым голосом:
– Я к вашим услугам, граф, и буду ждать ваших секундантов, предоставляя вам выбор оружия.
Никто из присутствующих не заметил, что к террасе подошел Арно. Он, услышав последние слова, в недоумении остановился было на ступенях, но затем с решимостью подошел к ним.
– Что случилось? – спросил он, с беспокойством устремляя взор на расстроенное лицо отца.
Граф Вилибальд, почувствовав вдруг слабость, схватился за спинку стула.
– Не трудно догадаться, – продолжал Арно, обращаясь к дону Рамону, – что вы оскорбили графиню, и мой отец вызвал вас на дуэль. Но я тоже представитель рода Рекенштейнов, и вы будете драться со мной, а не с больным человеком, которого вы так бесчестно оскорбили, пренебрегая долгом чести и гостеприимства.
– Что ты говоришь, Арно! – воскликнул граф, стараясь выпрямиться. – Я никогда не позволю тебе заменить меня, я сам разделаюсь с этим негодяем.
– В таком случае я буду драться после тебя, – заявил энергично Арно.
– Принимаю вызов от вас обоих, – ответил дон Рамон и стремительно убежал в сад.
С минуту на террасе царило тяжелое молчание, граф первый прервал его:
– Надо вернуться к гостям, так как не следует посвящать их тотчас же в этот скандал. Я пойду в зал. Поздней ты придешь, Арно, ко мне в кабинет, чтобы условиться о подробностях дуэли. Вот конечный результат бесстыдного кокетства, бешеной погони за любовью каждого мужчины, чтобы потом забавляться возбужденной в нем страстью.
Бросив на жену взгляд, полный злобы и презрения, граф скрылся за портьерой, но едва он сделал несколько шагов по залу, как голова его закружилась, он остановился и, шатаясь, оперся на стол. Головокружение было непродолжительно, но внезапная слабость приковала его к месту; он хотел кого-нибудь позвать, но вдруг внимание его было привлечено словами, которые донеслись до него с террасы, отчего его бледное лицо сильно вспыхнуло.
Едва муж вышел, как Габриела вскочила с дивана, кинулась к Арно и сказала задыхающимся голосом:
– Откажитесь от дуэли, Арно, умоляю вас на коленях. Дон Рамон попадает в птицу на лету. И я с ума схожу от мысли, что он может убить вас.
Габриела говорила правду: она не предвидела и не имела в виду дуэли. Но если жертва была необходима, то она предпочитала, чтобы жертвой был ее муж, так как его смерть делала ее свободной; но лишиться Арно, своего верного раба, эта мысль наполняла ее сердце скорбью и ужасом.
Молодой граф вздрогнул от этого неожиданного взрыва чувств в молодой женщине.
– Габриела, вы беспокоитесь за мою жизнь, – прошептал он. – О, с каким счастьем я пожертвую ею для вас! И вы не подозреваете, каким избавлением будет для меня смерть.
– Нет, – повторила Габриела, обливаясь слезами и простирая к нему сомкнутые руки. – В доказательство, что вы меня любите, откажитесь от дуэли. Если я лишусь вас, единственного человека, который поддерживает, любит и понимает меня, то все погибло для меня в будущем.
Как в порыве безумия, Арно схватил ее руки и привлек ее к себе.
– Габриела, что значат эти слова? Какое чувство внушает их вам? Если ты любишь меня, скажи мне это один только раз, и все страдания мои будут забыты.
– Да, да, я люблю тебя, Арно, и ты должен жить для меня!
– Нет, я должен умереть после позорного признания, которое вырвалось у меня, – сказал молодой граф дрожащим голосом. – Могу ли я жить под этой кровлей, когда сердце мое полно преступной страсти к жене моего дорогого отца. Я должен был бы бежать, но жизнь вдали от тебя хуже смерти. Дай мне умереть от пули бразильца, кровь моя смоет оскорбление, нанесенное моему бедному отцу, и избавит меня от преступного, загубленного существования.
– Я не хочу, чтобы ты умер, – повторила настойчиво графиня. – Пусть Вилибальд выходит на дуэль, он вызвал дона Рамона.
Шум от падения тяжелого тела в соседней комнате, сопровождаемый глухим хрипением, прервал их разговор. Бледный, взволнованный Арно приподнял портьеру; при виде отца, распростертого без движения на ковре, он глухо вскрикнул и кинулся к нему, как безумный. «Я убил его моим гнусным признанием, – шептал он, приподнимая безжизненную голову графа. – Бог покинул и проклял меня».
Известие, что граф Вилибальд поражен апоплексическим ударом, печальным образом прервало бал; гости спешили разъехаться, глубоко потрясенные несчастьем, постигшим такой приятный, гостеприимный дом.
Граф в бесчувственном состоянии был перенесен в свою комнату; по счастливой случайности, старый доктор, друг графа, был тут и мог тотчас же оказать помощь больному.
Бледный как смерть Арно помогал ему, не спуская глаз с посиневшего лица графа. После употребленных первых средств, больной слегка пошевелился, но глаза оставались закрытыми. Доктор отошел в глубину комнаты, позвав к себе Арно.
– Я должен предупредить вас, граф, что состояние вашего отца безнадежно; одна сторона вся поражена, и минуты его сочтены.
Глухой стон вырвался из груди молодого человека.
– И он не придет в себя? – спросил он с тревогой.
– Нет, я полагаю, что к нему вернется сознание, и если язык, как я надеюсь, не поражен, надо будет воспользоваться этими минутами, чтобы узнать его последнюю волю.
Подавленный, обессиленный, Арно опустился в кресло и закрыл лицо руками.
Доктор снова сел к постели, и, как он предвидел, граф вскоре открыл глаза в полном сознании. Взгляд его окинул комнату, остановился на сыне и затем обратился к доктору:
– Друг мой, скажите откровенно, – прошептал он. – Я, кажется, умираю; смерти я не боюсь, но я должен сделать некоторые распоряжения. Имею ли я на это время?
Со слезами на глазах доктор наклонился к нему и пожал ему руку.
– Жизнь и смерть в руках Божиих, – сказал он с волнением, – но для человеческих возможностей состояние ваше очень серьезно, и поэтому я одобряю ваше намерение распорядиться немедленно вашими делами.
– Благодарю. Теперь не откажите мне в дружеской услуге. Отдайте приказание, чтобы тотчас призвали сюда нотариуса, судью и священника. Я продиктую мое завещание и хочу причаститься. Затем не велите никому входить сюда, мне надо поговорить с сыном.
– Все будет сделано. Примите успокоительные капли, они поддержат ваши силы.
Доктор дал лекарство, поправил подушки больного и ушел, взглянув с состраданием на молодого графа, который, будучи подавлен угрызениями совести и отчаянием, казалось, ничего не видел и не слышал.
– Арно! – позвал слабым голосом умирающий.
Молодой человек вздрогнул, встал и, подойдя к постели, упал на колени и прильнул губами к руке отца.
– Встань, несчастное мое дитя, и постарайся выслушать меня спокойно: мне осталось не много времени.
– Ах, отец, ты не отталкиваешь меня с отвращением, не проклинаешь меня за то, что, охваченный преступной страстью, я похитил у тебя сердце твоей жены и нанес тебе смертельный удар? О, как я подл и преступен! – заключил он, трепеща от стыда и раскаяния.
– Успокойся, мое бедное дитя. В сердце моем нет ни капли желчи против тебя. Могу ли я тебя осуждать, что ты поддался очарованию этой губительной красоты, которая, как всепоглощающий огонь, убила и меня? Я виноват, что в моем непонятном ослеплении не подумал, какой опасности ты был подвергнут. Не твое признание нанесло мне смертельный удар, но убеждение, что ты должен быть страшно несчастлив, если, будучи молод, красив и богат, тяготишься жизнью и ищешь смерти. Поцелуй меня; мне нечего тебе прощать, я, напротив, благословляю тебя за радость и любовь, которыми ты усладил последние дни моей жизни.
Слезы лились по лицу Арно, он наклонился и трепещущими губами поцеловал отца.
– Теперь, дитя мое, поклянись мне исполнить то, о чем я хочу тебя просить.
– Клянусь.
– Обещай мне никогда не покушаться на свою жизнь.
– Но если дон Рамон убьет меня? – прошептал нерешительно Арно.
– Результаты дуэли в руках Божиих, но я говорю тебе о самоубийстве. Ты должен вырвать из своего сердца пагубную любовь, которая снедает тебя, должен удалиться и стараться ее забыть. Это тебе удастся, так как от любви не умирают. Время залечивает всякую рану, отсутствие изглаживает из наших мыслей самые мучительные воспоминания. С Габриелей тебя разделяет невозможность: ты не можешь жениться на вдове своего отца. И, несмотря ни на что, я счастлив этим, так как женщина эта, такова как она есть, неспособна дать прочного, истинного счастья. Как ты, Арно, так и я боготворил Габриелу, а между тем едва был терпим ею. Она злоупотребляла бы твоей слабостью, как злоупотребляла моей, и ты, как я, стал бы жертвой позора и гибели. Чтобы иметь над ней перевес и дисциплинировать ее, нужен человек иного закала, чем мы.
Ты сейчас упрекал себя в том, что похитил у меня сердце жены. Успокойся; уверяя тебя в своей любви, Габриела лгала. Она любит в тебе лишь верного раба, руку, всегда готовую сыпать золото, чтобы удовлетворять ее безумные потребности в роскоши. Она просила тебя не драться с доном Рамоном, боясь, чтобы ты, послушное орудие в ее руках, не погиб на дуэли, а я не остался бы жить.
Бог мне свидетель, что в этот великий час я не хочу осуждать жену, произносить над ней мой приговор за ту случайность, которую она не предвидела. И само ее желание быть свободной законно до некоторой степени: так естественно, что муж, старый, больной, не что иное, как неприятная тягость для этой красивой страстной женщины, безумно влюбленной в другого.
– Что ты говоришь, отец? Ты предполагаешь, что Габриела любит дона Рамона? – воскликнул Арно вставая. Он изменился в лице и весь дрожал.
– Нет, не дона Рамона. Она любит безумно Веренфельса. В ночь его отъезда она имела с ним свидание, которому я был случайно свидетелем, после чего у меня не осталось никакого сомнения насчет ее чувств.
– О, вероломный негодяй! – воскликнул Арно, как подстреленный падая в кресло. Сердце его разрывалось от отчаяния, ревность душила его.
Со слезами на глазах граф глядел с минуту на изменившееся лицо сына, затем сказал нежно:
– Приди в себя, дитя мое, будь тверд и не обвиняй несправедливо честного, благородного человека. Веренфельс не искал и не вызывал этого свидания; Габриела пришла, увлеченная своей страстью, но из ее собственных уст я слышал, что Готфрид уже ранее старался призвать ее на путь долга и добродетели, что, несмотря ни на что, она, наконец, заполонила его, победила его сердце. Это общечеловеческая слабость, которую я прощаю ему.
Давно, впрочем, у меня были подозрения, которые подтвердились кое-какими подробностями, простодушно рассказанными Танкредом. Случай в оранжерее был не что иное, как покушение на самоубийство. И я уверен, что, когда моя смерть сделает ее свободной, она выйдет за Веренфельса, и я этим доволен. Ей нужен именно такой муж; он уже смирил ее и переломил ее нрав, как переломил нрав Танкреда.
Граф замолчал утомленный. Арно ничего не ответил. Он прижал голову к подушкам, сдерживая стоны, теснившие его грудь.
Несколько минут спустя тихо постучали в дверь; то был доктор, который пришел сказать, что священник и другие, призванные графом, ждут в соседней комнате.
При входе приглашенных Арно встал с таким спокойным видом, какого трудно было ожидать, отдал приказания, сделал нужные распоряжения, затем сел к постели отца, и лишь особое выражение в лице молодого человека выдавало его внутреннее волнение.
Граф начал диктовать завещание. Он постановил, чтобы Танкред в эту же осень был отдан в военную школу, и его опекуном назначал полковника барона Оттокара Вельфенгагена, своего двоюродного брата и старшего товарища по полку. Надлежащая сумма определялась для воспитания и содержания мальчика, который, достигнув совершеннолетия, вступит в обладание всеми доходами; но особым пунктом ему запрещалось до 25 лет касаться капитала, продавать или передавать другому что-либо из своего состояния. Своей жене граф завещал, как вдовью часть, пожизненную пенсию, которая будет ей выдаваться до самой ее смерти, даже в случае вступления ее во второй брак. Он предоставлял ей право жить в Рекенштейнском замке, равно как и в его доме в Берлине.
При редакции этого параграфа Арно наклонился к отцу и сказал ему шепотом: «Папа, увеличь пенсию, завещай ей, как дар, 30 тысяч талеров, которые есть в моем распоряжении; она привыкла к роскоши, а Веренфельс беден, нам следует устранить препятствия к их счастью».
Граф посмотрел с любовью на великодушного молодого человека, который не хотел вымещать на любимой женщине своего страдания. Без возражений он исполнил его желание, включив в завещание вышеназванный дар.
Когда документ был составлен и подписан всеми свидетелями, граф выразил желание причаститься Святых Тайн; и пока умирающий оставался один с духовником, Арно пошел к Танкреду, чтобы разбудить его и отвести к отцу, который желал его благословить.
Ночная лампа, подвешенная к потолку, освещала слабым светом комнату и кровать с шелковыми занавесями, на которой мальчик спал глубоким сном. Мрачный и озабоченный, Арно уже подходил к брату, как вдруг вздрогнул и остановился. Возле кресла у кровати он увидел Габриелу; она стояла на коленях, закрыв лицо руками. И эта отчаянная поза составляла тяжелый контраст с ее шелковым розовым платьем, обнаженными плечами и помятыми розами в черных волосах.
Услышав, должно быть, шорох шагов, она вдруг встала и кинулась к Арно, но, заметив перемену в выражении его лица и во взгляде, остановилась и прошептала голосом, в котором слышались страх и досада:
– Что тут происходит? Меня, по-видимому, забывают, и Христофор позволил себе не пустить меня в комнату Вилибальда.
– Это потому, что отец умирает и не хотел, чтобы ему помешали продиктовать духовное завещание. Успокойтесь, Габриела, вы будете свободны и можете не бояться больше, что он не станет драться на дуэли, – ответил Арно с такой жестокостью, какой он никогда раньше не проявлял.
Молодая женщина вскрикнула и ошеломленная упала на кресло. При виде этого истинного душевного волнения взгляд молодого человека смягчился, и, наклонясь к ней, он сказал:
– Вы этого не желали, не правда ли, Габриела, и вы не любите Веренфельса?
Но в эту минуту графиня не способна была притворяться, ничего не отвечая, она закрыла руками свое взволнованное, побледневшее лицо.
Арно горько улыбнулся и, оставив ее, подошел к брату и разбудил его.
– Вставай скорей, Танкред, папа очень болен и хочет тебя видеть.
Он помог испуганному мальчику одеться и увел его, не взглянув на мачеху. Но у дверей она догнала, остановила его и, схватив руку, прошептала голосом, задыхающимся от слез:
– Арно, умолите Вилибальда позволить мне прийти проститься с ним, не дайте ему умереть без того, чтобы я испросила у него прощения в моей неблагодарности.
– Хорошо, – проговорил он, тяжело дыша и отнимая свою руку, – я сделаю все, чтобы уговорить его.
Заливаясь слезами, Танкред кинулся к отцу и в своей детской скорби умолял его не умирать. С отуманенным взором граф положил руку на кудрявую головку мальчика и благословил его. Затем благоговейно причастился Святых Тайн. Когда торжественная церемония была окончена, Арно наклонился к больному и сказал тихо:
– Папа, Габриела умоляет тебя пустить ее проститься с тобой и попросить у тебя прощения.
Заметив в графе тревожное движение и резкий жест отрицания, молодой человек присовокупил с убедительной мольбой:
– Не отказывай ей, мне кажется, ее раскаяние искренно. И в такую торжественную минуту, приняв Святые Тайны, символ любви и прощения, можешь ли ты желать перейти в лучший мир, оставив кого-нибудь неупрощенным на земле!
– Ты прав, дитя мое, не надо уносить в вечную обитель никакого мелкого злопамятного чувства. И, быть может, зрелище смерти заставит легкомысленную женщину серьезней взглянуть на жизнь. Позови же ее скорей, я чувствую, что слабею.
Арно нашел мачеху в ее будуаре. Спрятав лицо в подушки дивана, она горько плакала.
– Придите, Габриела, отец зовет вас, – сказал он, слегка дотрагиваясь до ее руки.
Молодая женщина тотчас встала и пошла вслед за ним; но у дверей комнаты графа она остановилась, вздрогнув, и готова была упасть. Арно поддержал ее. Голос священника, читающего отходную, произвел на нее потрясающее впечатление.
– Соберите все свои силы, если хотите не опоздать, – шепнул ей Арно.
Трепеща и робко ступая, Габриела приблизилась к постели и упала на колени, припав губами к руке мужа, который лежал на подушках бледный, с печатью смерти на лице. Мучительное чувство раскаяния и страха охватило ее. Внутренний голос, всегда понятный совести человека, шептал ей, что, лишаясь мужа, такого снисходительного и великодушного, который дал бедной сироте имя, богатство, положение, она лишалась покоя, мирной жизни, где ее окружал почет, и что, несмотря на свободу, несмотря на любовь Готфрида, будущее было для нее темной пропастью, куда ее увлекал злой рок. Проникнутая суеверным страхом, она схватила холодную, влажную руку того, чьей смерти желала, но с которым, как казалось ей в эту тяжелую минуту, она лишалась всего.
– Это ты, Габриела? – спросил слабым голосом умирающий.
– О, Вилибальд, прости мне всю мою низость, мою неблагодарность, все горе, которое я тебе причиняла в ответ на твою доброту, – взвыла графиня голосом, задыхающимся от рыданий.
– Я прощаю тебя, Габриела, вполне и от всего сердца. Пусть этот час раскаяния улучшит и облагородит тебя. Будь благоразумной матерью для Танкреда, любящей, честной женой тому, кого избрало твое сердце. Я знаю все и не хочу, чтобы воспоминание обо мне служило препятствием твоему счастью.
Подавленная стыдом и раскаянием, Габриела встала и прижала голову к груди мужа.
– Благослови тебя Бог за твое великодушие, Вилибальд. А между тем такое прощение больней упрека для меня. Непостоянная, легкомысленная кокетка, я делала тебя несчастным и убила тебя. Ах, я так много грешила в последнее время под влиянием гибельного чувства, что проклятие Божие – я боюсь – все же поразит меня и отомстит мне за тебя, помимо твоего желания.
– Успокойся, бедное дитя, и ищи в молитве поддержку своим слабостям, а теперь поцелуй меня в последний раз в знак нашего полного примирения.
Габриела прижала свои горячие губы к губам умирающего; но заметив, что глаза графа вдруг потускнели и лицо покрылось мертвенной бледностью, она глухо вскрикнула. Доктор поспешно подошел и, увидев, что холодеющее тело судорожно передернулось, перекрестился, меж тем как священник торжественно произнес: «Душа христианина, возвратись к своему Создателю». Минуту спустя все было кончено.
Трепещущая и бледная как полотно графиня откинулась назад; широко раскрыв глаза, она с минуту пристально глядела на усопшего, затем без чувств упала на ковер. Арно, который вчера еще забыл бы все, все бросил бы, чтобы помочь ей, поднял голову при ее падении, но не тронулся с места, и меж тем как доктор с помощью старого лакея уносил графиню, молодой человек стал на колени, привлек Танкреда, чтобы и тот был возле него, и весь отдался молитве.
Габриела скоро очнулась от обморока, но находилась в тяжелом состоянии духа. Она чувствовала себя уничтоженной и несчастной; все, казалось, рушилось вокруг нее. Когда же она вспомнила об ожидаемой дуэли, ее охватила безумная тревога. Что, если теперь Арно падет жертвой ее легкомыслия!
С внезапной решимостью молодая женщина поспешно подошла к бюро и трепещущей рукой написала:
«Дон Рамон, Ваше увлечение вчера вечером имело гибельные последствия: муж мой умер от апоплексического удара. Понимаете ли Вы мое отчаяние и муки моей совести? И можете ли после такого несчастья драться на дуэли с моим пасынком? Если бы он пал от Вашей руки, я, кажется, сошла бы с ума. Итак, если Вы дорожите моим уважением и моей дружбой, напишите Арно несколько слов извинения и уезжайте отсюда. Если все то, что Вы говорили мне вчера, правда, то Вы уважите мою просьбу. Габриела».
Она заклеила письмо и велела своей преданной Сицилии немедленно отправить его. Два часа спустя она получила следующий ответ:
«Графиня, Ваше желание для меня свято, и вполне справедливо, чтобы я старался загладить мою вину и извинился бы перед графом Арнобургским; вызов его был внушен законным негодованием. Я в отчаянии, что увлекся своей пылкостью, и молю Вас простить меня. Безумная любовь, которую Вы мне внушаете, служит мне единственным оправданием; но пролить кровь между нами считаю гнусным. Я уезжаю на несколько месяцев и молю Бога хранить и подкрепить Вас. До свидания. Рамон де Морейра».
Освобожденная от огромной душевной тяжести, Габриела уснула крайне утомленная.
На следующий день утром верховой привез письмо от барона де Морейра графу Арнобургскому.
«Надеюсь, граф, – писал дон Рамон, – Вы не объясните трусостью то, что я Вам скажу. Вы достаточно меня знаете, чтобы быть уверенным, что я никогда не уклонялся от дуэли, но я узнал о смерти Вашего отца, и мысль, что мое без умное увлечение способствовало тому, ужасна для меня. И в виду этого незакрытого еще гроба дуэль с Вами немыслима для меня. Я немедленно уезжаю отсюда и прошу у Вас прощения за мой вчерашний поступок. Но можете ли Вы осуждать меня за то, что я был ослеплен моей страстью к этой очаровательной женщине! Счастлив тот, кто может противиться ей».
– С тяжелым вздохом Арно сложил письмо. Жизнь была ему ненавистна, и умереть от руки дона Рамона было бы для него желанным исходом. «Да, счастлив тот, кто может противиться этому коварному созданию, гибельному для Рекенштейнов», – прошептал он с горечью.
После похорон графа Вилибальда в Рекенштейнском замке водворилась мрачная пустота. Арно удалился в свое имение и не трогался оттуда, занятый приготовлениями к дальнему путешествию. Он решился океаном отделить себя от Габриелы и, согласно обещанию, которое дал отцу, стараться вытеснить из своего сердца соблазнительный образ. Успеет ли он в этом? В настоящую минуту состояние его души было ужасно. Страсть и ревность терзали его, лишая покоя и сна, подтачивая здоровье и заставляя его подчас бояться помешательства.
Он думал, что не вынесет этих мук, но душа, соединенная с телом, – эластичная ткань: человек мучается в корчах, как червь, когда ступает на него давящая пята судьбы, но истерзанный, разбитый он встает… и продолжает жить.
После смерти мужа графиня заперлась у себя в комнатах и не принимала никого, удаляла от себя даже Танкреда. И мальчик, скучая в замке, проводил большую часть времени в Арнобурге или у Фолькмара, куда тащил беспощадно доброго и слабого кандидата.
Весть о скором отъезде Арно достигла Габриелы и усилила ее мрачную грусть. Все вдруг покидало ее. От Готфрида не было никаких известий; она даже не знала, слышал ли он о событиях, происшедших в их доме. Безмолвное уединение, которое ее окружало, давило ее как кошмар; и порой этот обширный замок казался ей саркофагом, закрывшимся над нею.
Однажды вечером графиня сидела у себя в будуаре. Лампа под абажуром слабо освещала ее голову, откинутую на спинку кресла, побледневшее лицо и сложенные руки, ослепительная белизна которых выделялась на черном платье, делая их похожими на дивное изваяние. Погруженная в свои думы, молодая женщина не заметила, что портьера приподнялась и Арно остановился на пороге. Не отрывая глаз, он смотрел на любимую женщину, которая никогда не казалась ему более обольстительной, и тяжелый вздох вырвался из его груди.
Габриела вздрогнула и поднялась.
– Арно! – проговорила она нерешительным голосом, протягивая ему руку. Перемена, происшедшая в наружности ее пасынка, мучительно сжимала ей сердце.
– Я пришел проститься с вами, Габриела, – сказал молодой граф, подходя к ней. – Я уезжаю на много лет, навсегда, быть может.
– К чему такие печальные предчувствия? – прошептала она, приглашая его сесть.
– Это не предчувствие, но простительное для путника предположение. Знаешь, когда расстаешься, но не знаешь, свидишься ли снова. И так как, быть может, сегодня мы прощаемся навсегда, я не хочу, чтобы вы сохранили неприятное обо мне воспоминание, чтобы злоба осталась между нами. Я люблю вас, Габриела; это чувство последует за мной в изгнание, и я хочу покинуть вас без негодования, так как истинная любовь все выносит и все прощает.
Графиня опустила голову, несколько капель горьких слез скатилось по ее щекам.
– Ах, Арно, не считайте меня такой гнусной. Никогда, клянусь вам, я не играла вашим сердцем так легкомысленно, как сердцем каждого другого; никогда я не хотела сделать вас несчастным. Я люблю вас, как брата, как друга, и если б я могла возвратить покой вашему сердцу, я бы сделала это во что бы то ни стало. Вот хотите, – она схватила его руку, – я откажусь выйти вторично замуж? Я это сделаю, если это может возвратить вам покой.
Лицо Арно вспыхнуло на мгновение, но, победив бурю своих чувств, он с твердостью сказал:
– Габриела, я не хочу обещания, которое вскоре стало бы тяготить вас и, быть может, вызывать ваше проклятие. Я никогда не могу обладать вами, и во мне нет жестокого эгоистического желания омрачить вашу жизнь. Будьте свободны и счастливы, выберите себе человека по сердцу. Молодой красивой женщине необходимо иметь покровителя.
Разговор продолжался более спокойным тоном, но от предложения остаться пить чай граф отказался.
– Я должен ехать, – сказал он вставая, – дайте мне, Габриела, что-нибудь, что напоминало бы мне вас в моем изгнании.
Молодая женщина поспешно подошла к письменному столу и вынула оттуда футляр, в котором был миниатюрный портрет, изображающий ее шестнадцатилетней девушкой в подвенечном платье с венком из померанцевых цветов на голове.
– Вот, возьмите, Арно. Когда я позировала для этого портрета, я была невинна и счастлива, и мое сердце было полно любви к вашему отцу.
– Благодарю, – сказал молодой человек, пряча футляр в карман своего платья.
– Будете вы писать мне, Арно?
– Нет, с завтрашнего дня я порываю с прошлым. Рекенштейн и все, что обитает в нем, перестает существовать для меня. Я не хочу ничего знать, пока сердце мое не излечится. Но тем не менее, если когда-нибудь вам это понадобится, обратитесь к моему банкиру в Берлине господину Флуру. Я остаюсь вашим братом, вашим помощником, вашим другом, не забывайте этого. А теперь прощайте. Храни вас Бог.
Быстрым движением он привлек ее к себе, поцеловал в губы и выбежал прочь. «О, безумная! Я сама изгнала своего лучшего друга», – промолвила Габриела, падая в кресло и разражаясь рыданиями…
В один прекрасный сентябрьский день легкий кабриолет, запряженный парой почтовых лошадей, катился по шоссе, ведущему к Рекенштейнскому замку. В экипаже сидел Готфрид; небольшой чемодан лежал у его ног. Молодой человек устремил задумчивый взгляд на замок, который начинал выступать в конце долины, весь окруженный своими садами. Как все изменилось с того дня, когда два года назад он ехал тою же дорогою! Охваченный грустью и смутной надеждой, он вздохнул и спросил себя, какова будет их встреча с Габриелой теперь, когда оба они свободны. Молодой человек узнал от кандидата о происшедших событиях. Известие о смерти графа и об отъезде Арно вырвало его из мучительного оцепенения, в которое его поверг разрыв с Жизелью; внезапная измена невесты, нравственная развращенность, выказавшаяся в ее бесстыдной связи с художником, внушали Готфриду отвращение и ужас. Но когда в его воспоминании возникал милый образ невинной девушки, с чистым, искренним взором, падение ее становилось для него непонятным.
Смерть матери и все хлопоты с переездом в Монако вполне поглотили молодого человека. Вильгельм Берг принял его с искренним радушием и сразу привязался к маленькой Лилии с тою нежностью, которая часто охватывает старых холостяков. И Готфрид, успокоенный и подкрепленный в душе любовью своего родственника, стал снова думать о Рекенштейне и его обитателях. Он написал кандидату, прося его сообщить новости, и спрашивал, вышла ли Жизель за Гвидо Серрати. Он не получил ответа, и после некоторых колебаний решился ехать сам на один или два дня в замок, чтобы взять оставленные вещи и узнать, что там происходило в течение почти трех месяцев после смерти графа.
В момент, когда кабриолет уже готовился повернуть в аллею, Готфрид велел ехать по шоссе, которое ведет к деревне, и выпустить его у входа в парк, а вещи отдать в служительский флигель. Он не хотел выходить у главного подъезда.
Тяжелое чувство охватило душу молодого человека, когда он увидел колокольню церкви и красную крышу дома судьи, выглядывающую из-за деревьев, полуобнаженных теперь, и, уступая внезапному побуждению, он обратился к кучеру, который был из этой деревни, и Готфрид знал его.
– Руперт, ты, вероятно, помнишь, говорили об иностранце-художнике, который приезжал делать порт реты графини и графа Арно? Не знаешь ли, давно он уехал?
Кучер повернулся и сказал, глядя искоса:
– Разве вы не знаете, что этот самохвал утонул три недели тому назад?
– Утонул! – повторил изумленный Готфрид. – Каким образом? И отчего ты называешь его самохвалом? – добавил он более спокойно.
– Я знаю то, что мне рассказывал брат, который служит конюхом в замке. Так вот, после смерти старого графа графине было не до портрета, и живописец мог бы уехать, но он нашел себе работу в окрестностях и проводил время то тут то там; но главной его квартирой был мавританский павильон парка. Туда к нему приехали раз господа братья Румберг, чтобы звать его на рыбную ловлю. День был жаркий, и им захотелось выкупаться. Но едва они вошли в воду, как вдруг итальянец вскрикнул, говорят, и стал тонуть. Старший Румберг кинулся за ним и вытащил его; но, хотя река неглубока в этом месте и живописец оставался в воде каких-нибудь несколько минут, он не ожил. И я не один думаю, что черт потопил его. Колдуны, которые губят невинных, всегда кончают таким образом. Злой дух берет себе их черную душу.
Кабриолет остановился. Готфрид вышел и в тягостном раздумье ступал по парку. Но мысли его приняли вдруг иное направление, когда на повороте аллеи он заметил женщину, которая шла медленно и опустив голову; длинный трен6 ее траурного платья шумел по сухим листьям, большая газовая вуаль покрывала ее голову. Сердце его забилось сильней, и он ускорил шаг, чтобы подойти к ней.
Да, то была Габриела. Унылая, томимая тоской и грустью, она вышла пройтись в парк. Мрачное уединение, окружающее ее, действовало расслабляющим образом на эту светскую молодую женщину, снедаемую к тому же своею страстью. Страшные ощущения, вызванные смертью мужа, угрызения совести и отъезд Арно заглушили на время это чувство, но мало-помалу оно снова овладевало ею. Она не переставала думать о Готфриде, сердилась за его молчание, приходила в отчаяние, но не могла решиться написать ему. В эту самую минуту она была погружена в подобные мысли; вдруг шум поспешных шагов коснулся ее уха. Она подняла голову и увидела Готфрида. Из груди ее вырвалось восклицание такой нескрываемой радости, что ей стало стыдно самой себя, и, то краснея, то бледнея, она промолвила:
– Ах, вы появились так неожиданно, что испугали меня, господин Веренфельс.
– Извините, графиня, что я испугал вас моим внезапным появлением, – отвечал молодой человек, не менее взволнованный, целуя ее руку. – Я думал, что лучше будет, если я войду не главным подъездом.
– Ах, я рада вам, откуда бы вы ни вошли, но я нервна до невозможности. Печальные события, постигшие нас, и жизнь в этом обширном опустелом здании делают меня больной.
Разговаривая, они направились к замку, и Готфрид узнал, что Танкред отправился на несколько дней к Евгению Фолькмару, что кандидат уехал, так как получил место, и что на будущей неделе графиня намеревалась ехать в столицу с сыном, который должен был поступить в военное училище.
Габриела и ее гость обедали вдвоем и вечером пили чай тет-а-тет. Графиня как бы преобразилась; присутствие любимого человека действовало на нее, как солнце на захиревший цветок: на щеках появился румянец, в глазах блеск, и ее улыбающиеся губы не старались даже скрывать отражение того счастья, которое наполняло ее душу. Нервная, страстная, она вся отдавалась настоящей минуте, беспредельно наслаждаясь присутствием, лицезрением, беседой того, кого любила.
Обаяние этой сильной увлекательной страсти, при сознании, что теперь они оба свободны, производило свое действие и на холодную, рассудительную натуру Готфрида. Он приехал с намерением держаться в пределах самой строгой сдержанности, из уважения к трауру графини, предоставив будущему решить их судьбу; но под живительным огнем очей Габриелы все эти соображения исчезли. Он сам не замечал, какая перемена совершалась в нем. Почтительная сдержанность сменялась любезностью и желанием нравиться; речь его оживлялась, большие черные глаза горели нескрываемым восторгом и все смелей и смелей заглядывали в глаза Габриелы.
Они разошлись поздно; и, возвратись к себе в комнату, Готфрид был как в чаду. Ночь принесла ему некоторое успокоение, и на следующий день, когда Сицилия пришла звать его к завтраку, он уже решил – вопреки желанию сердца – уехать обратно вечером того же дня. Молодой человек чувствовал, что слабеет, покоряясь силе любви, и боялся, чтобы в порыве увлечения решительное слово не сорвалось с языка раньше срока, который предписывало ему чувство деликатности и уважения к памяти графа.
Графиня приняла Веренфельса у себя в зале и, в ожидании завтрака, попросила его сесть к ее пяльцам: она вышивала ковер для сельской церкви. Молодая женщина повела разговор с таким же оживлением, как и вчера, но Готфрид чувствовал себя неловко, не зная, как сказать ей, что уезжает сегодня же вечером.
Наконец, он попросил позволения взять экипаж после завтрака, чтобы съездить к Фолькмару для свидания с Танкредом, так как не хотел уехать, не простясь со своим учеником.
При этих словах лицо Габриелы покрылось смертельной бледностью; мысль снова лишиться Готфрида, не видеть, не слышать его, сразила ее; ей казалось невозможным вынести эту разлуку. Чувства, которые волновали молодую женщину, так ясно отражались на ее изменившемся лице, что Веренфельс был заполонен; сердце его мятежно билось, и, позабыв все свои разумные соображения, всю щепетильность чувств, он наклонился и припал губами к трепещущей ручке, которая тщетно старалась направить иголку.
– Я должен уехать, – прошептал он, – но могу ли я вернуться через год, чтобы предложить вам вопрос, который решит нашу судьбу?
Габриела наклонила к пяльцам вспыхнувшее лицо, глаза ее пылали.
– Ах, Готфрид, – ответила она тоже тихим голосом, – нужно ли вам спрашивать о том, что вам давно известно. Приезжайте через год, когда я буду иметь право открыто перед всеми сказать вам мое «да».
Лакей, вошедший доложить, что кушать подано, прервал их разговор; но решительное слово было произнесено, и беседа, возобновленная поздней, заключилась поцелуем обрученных. День пролетел как стрела; завоеванное, наконец, счастье окружало, как ореолом, прелестное лицо Габриелы, и она являлась совсем в ином свете. Готфрид в упоении все более и более отдавался своей любви.
Чай был подан в будуаре, так как новость была уже известна хитрой камеристке: инстинкт или уши открыли ей секрет. Жених и невеста свободно продолжали свою бесконечную беседу. Было решено, что данный ими друг другу обет будет храниться в строгой тайне, что графиня, съездив в Берлин, где сдаст Танкреда в военную школу, вернется в замок на все время своего вдовства, а в октябре, через год и четыре месяца после смерти графа Вилибальда, состоится их свадьба.
– Но ты, однако, приедешь ко мне на Рождество, Готфрид?
– Конечно, и надеюсь, что к той поре я буду в состоянии сказать тебе, где мы поселимся в будущем.
– Разве мы не будем жить здесь, или в Берлине в Рекенштейнском отеле? Вилибальд укрепил за мной право жить в этих обеих местностях, даже в случае второго супружества.
Веренфельс, улыбаясь, покачал головой.
– И ты считаешь это возможным, Габриела! Могу ли я жить в замке покойного графа и быть управляющим сына моей жены? Нет, я один должен заботиться о содержании своей семьи и таким способом, чтобы это не роняло моего достоинства. Ты выходишь не за богатого человека, дорогая моя, и должна примириться с мыслью, что тебе придется отказаться от многих привычек роскоши; мы не будем держать лакеев, поваров, и ты сама будешь немного заниматься хозяйством.
Слегка нахмурясь, графиня промолвила нерешительным голосом:
– Ты забываешь, что я получаю годовое содержание, которое обеспечивает нам возможность жить прилично; и я не понимаю, отчего нам не жить здесь или в Берлине, где дом вполне устроен.
– Твои слова заставляют меня приступить тотчас же к разговору на серьезную тему, что я думал отложить на потом, – отвечал Готфрид.
Он достаточно знал графиню, чтобы понимать, какую ему придется вынести борьбу, прежде чем он заставит быть благоразумной эту избалованную, прихотливую молодую женщину. Но он твердо решил отучить ее от привычки безумно тратить деньги и не выносить ее кокетства со всеми.
– Я прежде всего отвечу на твое возражение. Вполне устроенный дом, о котором ты говоришь, принадлежит новому графу Рекенштейну; из его доходов платят за содержание этого дома, и, как вдовствующая графиня, ты имеешь полное право пользоваться им. Таким образом, твоего годового дохода достаточно, чтобы удовлетворить твоим прихотям. Но я не минуты не хочу жить на счет твоего сына. Теперь сообщу тебе свои планы на будущее. Мой старый родственник, который живет в Монако, делает меня своим наследником и дает теперь же в мое распоряжение довольно значительную сумму денег, которая доставляет мне возможность купить небольшое имение; доходы с этого имения вместе с тем, что ты получаешь, позволят нам жить очень комфортабельно и держать лошадей и экипаж, что, впрочем, необходимо в деревне. Я позабочусь, чтобы дом был красив и удобен, настолько элегантно убран, чтобы не оскорблять утонченного вкуса моей милой прихотливицы. Но в других твоих привычках, дорогая моя, ты должна будешь ограничить себя. Роскошь туалета должна прекратиться. Даже граф Вилибальд не всегда мог выдержать такие издержки, а я не потерплю их даже из твоих средств. Впрочем, пышность нарядов была бы неуместна по многим причинам. Я бы не чувствовал себя как дома, мне все бы казалось, что графиня Рекенштейн, заблудившись, нечаянно попала в мое скромное жилище. Твоя ослепительная красота не нуждается в тряпках, чтобы возвысить ее. И сверх того, я не хочу, чтобы моя маленькая Лилия привыкла видеть роскошь, которую будущность ей не готовит. Впрочем, тебе и случая не представится демонстрировать свои туалеты, так как то общество, какое ты принимала в городе, не поедет к нам, а помещики, наши соседи, вероятно, будут люди простые, занятые своим хозяйством, мало думающие о визитах.
По мере того как он говорил, густая краска покрывала лицо Габриелы, губы ее нервно дрожали, и она с трудом сдерживала слезы, готовые политься из ее глаз. Когда она мечтала о любви Готфрида и о счастье быть его женой, то никогда не думала об этих будничных сторонах бытия. Она была подавлена тем, что сейчас услышала. Отказаться от нарядов, от удовольствия нравиться и быть предметом восторженного поклонения, как царицы всех балов; зарыться в жалком поместье, чтобы сделаться простой хозяйкой, это было таким для нее страданием, будто ей вырывали сердце. По тону голоса Готфрида понятно было, что он не уступит и что настал конец роскоши и кокетству. А между тем она не смела возражать из страха, что он откажется от нее; она понимала, что он способен на такую решимость. И хотя знала силу своих слез над влюбленным и тысячу раз злоупотребляла этим средством, тут она на них не рассчитывала. Она боялась и стыдилась строгого взгляда этих черных глаз, а лишиться любимого человека в момент зародившегося счастья, было для нее страшнее смерти.
С сердечной нежностью и тревогой Готфрид следил за нравственной борьбой, отражавшейся на прелестном лице молодой женщины. Он не обманывал себя насчет трудностей, ожидавших его впереди, и тех бесчисленных бурь, которые будут волновать его супружескую жизнь, даже в таком случае, если в увлечении любви Габриела согласится на все. Но он чувствовал в себе силу вынести эту борьбу и вырвать мало-помалу из сердца молодой женщины недостатки, которые, по его мнению, были систематично развиты слабостью графа Вилибальда и обожанием Арно.
Тем не менее, видя, как мужественно она старалась победить бурю, поднявшуюся в ней, он был тронут, и сердце его сильно забилось в груди. Он привлек ее к себе и, целуя трепещущие губы, прошептал:
– Габриела, дорогая моя, мне тяжело, что я вынужден требовать от тебя так много жертв, но я не могу иначе, между нами должна быть полная откровенность.
– Я согласна на все, Готфрид, и для тебя отказываюсь от прошлого, – прошептала графиня прерывающимся голосом. – Но это обещание будто уничтожило в ней последние силы, она разразилась рыданиями и прижала голову к плечу своего укротителя, единственного человека, против воли которого она не смела восставать.
Луч счастья и гордости блеснул в глазах молодого человека при этой первой победе, и он не старался остановить ее слез, так как видел в них проявление спасительной реакции, и, только когда Габриела несколько успокоилась, он нежно сказал:
– Благодарю тебя, моя дорогая, за это доказательство твоей любви. Но, поверь мне, отсутствие роскоши и рассеянной, пустой жизни доставят тебе менее сожаления, чем ты думаешь. Истинная любовь дает столько счастья в тесном семейном кругу, что светское общество делается излишним. А я буду жить только для тебя, не буду иметь никакой другой мысли, крое твоего счастья.
Он встал и, приготовив стакан лимонада, подал его Гибриеле. Она выпила несколько глотков, затем сказала, улыбаясь сквозь слезы:
– Ах, настал конец моего могущества! И я предчувствую, что ты обуздаешь меня, как обуздал Танкреда.
Молодой человек расхохотался.
– Во всяком случае, для твоего воспитания я думаю употребить особый метод и более мягкие меры, так как половина власти все же останется в твоих руках.
Он обвил рукой ее талию и прижал губы к ее нежной щеке. В эту минуту портьера приподнялась, и Танкред остановился на пороге, как окаменелый от изумления, не понимая этой невероятной сцены.
– Мама, не спишь ли ты? – воскликнул он внезапно раздраженным голосом.
Графиня оглянулась, вся вспыхнув.
– Зачем вы целуете маму, господин Веренфельс? При жизни папы вы никогда этого не делали, – продолжал мальчик, видимо сильно пораженный.
– Танкред, мой кумир, – сказала Габриела, привлекая сына в свои объятия, – если ты любишь меня, то будешь любить и господина Веренфельса: он мой жених и заменит тебе отца, которого ты лишился.
Мальчик покраснел и опустил голову с выражением неудовольствия, но, тем не менее, дал Готфриду поцеловать себя, мало-помалу развеселился и обещал свято хранить случайно обнаруженную тайну. Но прощаясь перед уходом спать, он сказал со вздохом:
– Однако я был бы больше рад, если бы дон Рамон был моим вторым отцом.
– Ну, делать нечего, тебе надо примириться с тем, что вышло не по-твоему, так как мама не разделяет твоего вкуса, – отвечал смеясь Готфрид.
Несколько дней прошло в невозмутимом счастье. Но вот однажды управляющий пришел к Готфриду с просьбой помочь ему отправить вещи Гвидо Серрати, оставшиеся в замке.
– В столе мавританского павильона, – сказал старик, – полный ящик бумаг художника; их забыли, когда отправляли все его вещи. Все писано по-итальянски, а так как я не знаю этого языка, а вы с ним знакомы, то не будете ли так добры, господин Веренфельс, не поможете ли мне разобрать и привести в порядок эти бумаги? Может быть, окажется возможным отправить их прямо семейству покойного.
– С удовольствием, господин Петрис. Дайте мне ключ от павильона, я сейчас же пойду погляжу, есть ли там что-нибудь, стоящее хлопот.
Порешив тотчас заняться этим делом, Готфрид пошел сказать Габриеле, что идет в павильон. Молодая женщина слегка побледнела: имя Серрати и воспоминание о нем производило на нее мучительное, давящее впечатление.
– Я провожу тебя до фонтана, – сказала графиня.
И когда они прошли часть пути, она робко проговорила:
– Я все хочу тебя спросить, нет ли у тебя неприятного ко мне чувства за мое прошлое?
– Что за вопрос! Я не имею ни права, ни желания заниматься прошлым; будущее и наша любовь – вот все, что меня касается и что интересует меня.
– Итак, ты безусловно прощаешь мне все, что было сделано мной до нашей помолвки? Ведь я могла быть очень дурной.
– Да, да, даю тебе полное отпущение твоих грехов, – отвечал Готфрид смеясь.
При входе в комнату, которую занимал Серрати, чувство презрения и гадливости охватило молодого человека. Художник всегда был ему антипатичен, и циничное нахальство, с каким он соблазнил Жизель и потом кинул свою жертву, делало его в глазах Готфрида еще мерзостней. Впрочем, все, что видимым образом напоминало итальянца, исчезло отсюда; что касается стола, забытого при описи, никто не знал, что художник пользовался им, так как он стоял в глубокой амбразуре окна первой комнаты. Готфрид сел к этому маленькому бюро и выдвинул его единственный ящик. Там были тетради, сшитые в виде журнала; и сверх всего этого лежал неподписанный конверт с вложенным в него листком бумаги.
Надеясь найти какое-нибудь указание, Веренфельс вынул и развернул листок, намереваясь слегка пробежать его глазами. Вдруг лицо его вспыхнуло, и взгляд стал жадно пожирать строки, писанные покойным художником. «Милый мой Иосиф, – писал Серрати, – твой скептицизм переходит всякие границы, и не будь ты мой брат, я бы оставил тебя коснеть в неведении, но на этот раз тайная сила, существование которой ты так упорно отвергаешь, дала такие осязаемые результаты, что сомнение становится ересью. Но так как я предполагаю остаться здесь еще три недели или месяц, то, щадя твое любопытство, я расскажу тебе в коротких словах, как все произошло, сообщу тебе если не весь ход действий, то, по крайней мере, полученные результаты». Затем следовало короткое, но ясное изложение интриги, разыгравшейся в Рекенштейне, начиная с разговора художника с графиней до кончины графа. Серрати ставил себе в заслугу, что вызвал эту катастрофу своим ловким вмешательством, и надеялся получить еще крупную сумму денег.
Бледный как смерть Готфрид положил письмо и провел дрожащей рукой по лбу, покрытому холодным потом. Ему казалось, что пропасть раскрылась под его ногами. Женщина, которую он любил, на которой хотел жениться, была преступницей, разрушившей все преграды на своем пути. В какую бездну ее пагубная страсть ввергла несчастную Жизель! Ужас и любовь боролись в сердце молодого человека. Его строгая честность удаляла его от графини, но обаяние этой бурной, всепоглощающей страсти влекло его к обольстительной женщине, образ которой носился перед ним, возбуждая все его чувства и приводя его в упоение.
Вдруг он вспомнил о Жизели, невинной жертве гнусного злодеяния. И это он погубил несчастную девочку, выбрав ее щитом своей слабости. Не был ли он обязан загладить все, что она выстрадала, и покрыть своим именем ее незаслуженный позор? Тяжело дыша, Готфрид поднялся со стула и стал ходить по комнате. Долг чести предписывал ему жениться на Жизели, но мысль отказаться от Габриелы так мучительно терзала его сердце, что была минута, когда эта жертва казалась ему выше его сил. Мало-помалу он принял внешне спокойный вид и, спрятав письмо в карман, вышел из павильона.
Торопливо, как бы боясь, что откажется от своего решения, он направился к дому судьи. Все там имело печальный молчаливый вид; один лишь младший мальчик сидел на ступенях веранды и учил свой урок. При виде Веренфельса ребенок встал, краснея, и со смущением прошептал, что отца нет дома, что мать занята в прачечной, но что тетя Жизель наверху, у себя в комнате.
Не размышляя долее, Готфрид поднялся по лестнице и в полуоткрытую дверь комнаты тотчас увидел Жизель. Она сидела у окна в такой глубокой задумчивости, что ничего не видела и не слышала. Не веря своим глазам, Готфрид остановился на пороге, и беспредельная жалость охватила его душу при виде страшной перемены, которая произошла в молодой девушке в течение нескольких месяцев и сделала ее неузнаваемой. Лучи заходящего солнца освещали ее лицо, бледное как воск и поразительно худое; ее большие глаза, обведенные темными кругами, были устремлены в пространство; выражение мрачного отчаяния, казалось, застыло на ее чертах.
– Жизель! – прошептал Готфрид, наклонясь к ней и взяв ее руку.
Молодая девушка вздрогнула и, узнав своего бывшего жениха, глухо вскрикнула и, закрыв лицо руками, хотела бежать. Но Готфрид удержал ее, сел рядом и сказал ласково:
– Останься и успокойся, бедное дитя; ты не имеешь причины краснеть передо мной, и то, что я хочу тебе сказать, докажет тебе, что ты не виновница, а жертва.
Не говоря об участии графини в этом деле, он объяснил ей, каким способом Серрати подчинил ее волю и заставил молодую девушку отдаться ему. Чудеса магнетизма и внушения были известны Готфриду, и эти вопросы интересовали его.
Жизель слушала, онемев от ужаса и от удивления.
– Ах, – сказала она, наконец, – теперь я понимаю, что происходило во мне. Благодарю вас, Готфрид, что вы открыли мне тайну; это избавляет меня от презрения к самой себе, которое не раз влекло меня к самоубийству. Теперь я умру счастливой, что снова приобрела ваше уважение.
– Зачем такие печальные мысли? Ты будешь жить для меня, Жизель; вдали от этих несчастных мест ты возродишься для счастья и забудешь этот мрачный сон. Серрати умер, что лишило меня возможности взыскать с него за его подлость; но что касается тебя, Жизель, я буду таким любящим мужем, что ты забудешь прошлое.
Мимолетный румянец выступил на бледных щеках молодой девушки. Затем она покачала головой и промолвила с полной безнадежностью и утомлением:
– Благодарю тебя за твое великодушие, Готфрид, но предчувствие говорит мне, что я не воспользуюсь им; что-то разбито во мне, и я чувствую, что умираю.
– Если такова воля Божия, ты умрешь моей женой, – ответил молодой человек, вставая. – До свидания, я должен теперь вернуться к себе, но приду опять переговорить с твоим дядей о необходимых подробностях. Предупреди его, чтобы он ждал меня, так как я имею в виду сегодня же уехать из Рекенштейна.
Медленно, опустив голову, Веренфельс возвращался в замок. Совесть его говорила ему, что он хорошо поступил, а между тем мысль о сцене, которая его ожидала у Габриелы, как свинцом теснила ему грудь. Силой воли он заставил себя быть спокойным и внутренне упрекал себя за свое смущение в силу разрыва с преступной, недостойной женщиной.
Габриела ждала его в будуаре; его долгое отсутствие приводило ее в нетерпение, но при первом взгляде, брошенном на молодого человека, она встала бледная. Никогда она еще не видела его таким мрачным, строгим, и его суровый взгляд, устремленный на нее, пронизывал холодом ее сердце.
– Мы совсем одни? – спросил он, запирая за собой дверь.
– Совершенно одни, даже Сицилия в гардеробной. Но что случилось, Готфрид? Боже мой, я предчувствую несчастье, – воскликнула графиня, кидаясь к нему.
Но Готфрид отступил и, вынув из кармана письмо итальянца, подал его ей, сказав лаконично: «Прочтите».
Почти машинально молодая женщина пробежала глазами обличительное письмо. В комнате воцарилась мертвая тишина, которую нарушало лишь шуршание бумаги в похолодевших и дрожащих пальцах графини; затем она в изнеможении упала на стул. Мысли ее путались. Что скажет он, он, из-за кого она шла на все? Молодой человек стоял безмолвный, прислонясь к столу, но в глазах его горело смешанное чувство презрения и скорби, и слова замерли на ее губах.
– Я полагаю, вы сами понимаете, что все кончено между нами, – сказал Готфрид тихим голосом. – Смерть вашего мужа, это – дело вашей совести и суда Божия; но загладить зло, причиненное несчастной, которую вы погубили, – мой долг. Итак, я женюсь на ней. И позвольте вам сказать, что я горько сожалею, что был невольной причиной стольких преступлений и несчастий.
Габриела слушала бледная, широко раскрыв глаза. Она, казалось, не понимала смысла его слов; но вдруг глухо вскрикнула и, упав на колени, протянула к нему сложенные руки:
– Готфрид! Пощади меня, наложи на меня какое хочешь наказание, но не отталкивай меня! Ведь ты любил меня! Как же ты можешь отказаться от меня без жалости и сожаления? Я не могу жить без тебя и на коленях умоляю простить меня.
Этот вопль и выражение безумного отчаяния, которое звучало в словах графини, поколебали твердость молодого человека: страсть к очаровательной женщине побуждала его привлечь ее в свои объятия, все забыть и поцелуем дать ей прощение. Усилие, сделанное им над собой, вызвало в его тоне жестокость, которой не было в его сердце, и, оттолкнув Габриелу, он сказал резким голосом:
– Нет, я не хочу дать свое честное имя женщине без принципов, которая вступает в сообщничество с негодяями и платит им деньги. Ты внушаешь мне отвращение.
Габриела вскочила на ноги, как раненая пантера, и обеими руками схватилась за голову.
– Готфрид, возьми назад это ужасное слово и прости меня! – вскрикнула она вне себя. – Избавь меня от того, что выше моих сил, лишиться тебя. Любовь к тебе вовлекла меня в преступления, близ тебя я еще могу сделаться иной; если же ты меня оттолкнешь, я сделаюсь гибелью всех, кто будет ко мне приближаться; и я чувствую, даже твоя голова не будет для меня священной. Сжалься! Избавь меня от новых грехов!
Тронутый и испуганный нравственной бурей, потрясавшей все фибры молодой женщины, Готфрид поспешно подошел к ней и взял ее руку.
– Несчастное создание, как можно было замарать любовь таким множеством дурных поступков! Если моя слабость может тебя утешить, то, признаюсь, что, несмотря ни на что, я люблю тебя, но жениться на тебе не могу. Нас разделяет могила графа Вилибальда и мое слово, данное Жизели. Прощай, Габриела, я уезжаю сегодня же ночью.
Габриела ничего не ответила. С минуту она оставалась, как окаменелая, затем упала без чувств на ковер. Весь дрожа и как в чаду, Готфрид отнес ее на диван. Несколько минут он смотрел на нее, как бы желая запечатлеть в своей памяти это безжизненное лицо, затем быстро вышел из комнаты.
Когда Габриела пришла в себя, она подумала, что видела дурной сон, но эта иллюзия была непродолжительна. При сознании горькой истины новый ураган отчаяния охватил ее. Лишиться человека, которого она любила до безумия, и в ту минуту, когда полагала, что приобрела его навсегда, лишиться его потому, что он ее презирает! При этой мысли голова ее кружилась. «Ах, ты был прав, Арно, – прошептала она, ломая руки и тяжело дыша, – истинная любовь все прощает и все извиняет; любимую женщину не отталкивают, как Готфрид оттолкнул меня, когда я ползала перед ним на коленях, умоляя о прощении. Вилибальд! Арно! Вы жестоко отомщены».
С пылающей головой молодая женщина ходила быстрыми шагами по будуару, она задыхалась и, открыв дверь балкона, выбежала в сад. Холодный воздух освежил ее, и она в изнеможении опустилась на скамью; но минуту спустя вдруг поднялась, как гальванизированная, и спряталась в тени кустов. Она услышала шаги Готфрида; мрачный и озабоченный, он прошел мимо, не подозревая ее присутствия. В темноте нельзя было рассмотреть выражения его лица, но была минута, когда ясно обрисовался его строгий силуэт. Нервная дрожь пробежала по ее телу; она прижала голову к стволу дерева, с трудом удерживая крик бешенства и отчаяния. Она знала, куда он шел: к Жизели, к этому ненавистному существу, которое, несмотря ни на что, будет обладать им.
Словно гонимая фуриями, Габриела вернулась в комнаты. Под влиянием дикой ревности мгновенно произошла перемена в ее пылкой душе. В эту минуту она ненавидела Готфрида так же сильно, как любила до сих пор, и не желала ничего более, как отомстить ему, уничтожить его.
Опершись на стол и устремив пылающий взор в пространство, она погрузилась в раздумье. И со дна ее души, этого сфинкса с тысячью изгибов, как из неизмеримой бездны, восстали демоны дурных страстей, уснувших, но не укрощенных, омрачая ее совесть, заглушая всякое ее смущение.
Габриела встала бледная как смерть, но решительная.
– Ты дорого поплатишься, Готфрид, за этот адский час, – шептала она с жестокой улыбкой. – А! Ты не хочешь дать мне свое честное имя. Погоди, у тебя не будет честного имени ни для какой другой женщины. Я внушаю тебе отвращение, как женщина без принципов, так я могу не стесняясь совершить еще одно преступление, если это доставит мне удовольствие унизить тебя.
Она поспешно вернулась в будуар, взяла с бюро маленький кинжал с инкрустацией на ручке, впустила лезвие в замочную скважину стола, нажала и сломала замок. Затем вынула из ящика портфель, наполненный банковыми билетами. Это были тридцать тысяч талеров, которые Арно дал ей, как завещанные отцом, и спрятала бумажник в карман. Как тень, она пробралась в комнаты Танкреда; мальчика там не было, и она поспешно прошла в комнату Готфрида, освещенную лампой, висящей на потолке.
Молодая женщина окинула взглядом всю обстановку. Очевидно, Готфрид, прежде чем уйти, почти окончил свои приготовления к отъезду. Два дорожных мешка были уже замкнуты, но чемодан, еще открытый, лежал на двух стульях, и на столе стояла шкатулка, предназначенная, вероятно, для бумаг и документов. Габриела попробовала открыть шкатулку, но она была замкнута и ключа не было. Тогда она проворно подошла к чемодану, вынула из-под вещей сюртук, положила портфель в его карман, затем, сложив аккуратно сюртук, снова подсунула его под все вещи.
– Мама, что ты спрятала в платье господина Веренфельса? – послышался голос Танкреда в ту минуту, когда она уничтожала всякий видимый след своего хозяйничанья в чемодане.
Если бы молния упала к ногам Габриелы, она не была бы более потрясена; ей казалось, что земля уходит из-под ног, когда она встретила удивленный взгляд ребенка.
Она кинулась к Танкреду, увела его из комнаты, и закрыв дверь на замок, опустилась в кресло в таком состоянии духа, которое невозможно описать.
– Что с тобой, мама? – спросил испуганный мальчик.
– Танкред, – прошептала она, привлекая его к себе, – если ты меня любишь, если хочешь, чтобы я жила, поклянись, что никогда, слышишь ли, никогда ты не скажешь никому, что видел меня там, возле чемодана Веренфельса. Если же ты, мой кумир, не сдержишь своего обещания, я умру в тот же день, как ты проговоришься.
Ребенок глядел на нее со страхом и удивлением. Бледное, изменившееся лицо Габриелы, ее пылающий и странный взгляд дали ему понять, несмотря на его неопытность, что произошло нечто необыкновенное, и, разражаясь рыданиями, он кинулся на шею матери с криком:
– Никогда, никогда, клянусь тебе, не скажу ни слова, только живи!
Поглощенные своим волнением, ни мать, ни сын не слышали, что в соседней комнате отворилась дверь и вошел Готфрид. При словах Танкреда, которые Веренфельс ясно слышал, он остановился, и сердце его болезненно сжалось; он думал, что графиня требовала от сына, чтобы он не говорил об их помолвке, так скоро расстроенной. Затем, подойдя к чемодану, он с шумом закрыл его.
Габриела вздрогнула и тотчас встала, еще раз прижала Танкреда к своей груди, с уверенностью, что он будет молчать, затем, шатаясь, вернулась к себе. Случай благоприятствовал ей, никто из слуг не встретил ее, и даже Сицилия не подозревала, что госпожа ее уходила из своих комнат. Когда она вошла к себе, ей прежде всего бросилось в глаза письмо Серрати, упавшее на ковер. Она подняла его и тщательно сожгла на свечке. Затем упала на кушетку, силы ее истощились. Когда час спустя Сицилия, удивленная, что графиня так долго не зовет ее, вошла спросить приказаний насчет обеда, она была испугана состоянием, в каком нашла Габриелу, и тотчас оказала ей нужную помощь, не изменяя при этом своей обычной сдержанности.
Хитрая камеристка только что узнала, что Веренфельс оставляет замок, и этот неожиданный отъезд, в связи с отчаянием, упадком сил графини, открыл Сицилии почти всю правду.
С полнейшей апатией Габриела дала себя раздеть и уложить в постель, причем сказала утомленным голосом:
– Завтра вечером мы едем в Берлин. Позаботься, Сицилия, чтобы все было уложено и готово и скажи экономке, что она должна отправиться раньше меня, с утренним одиннадцатичасовым поездом.
– Все будет сделано, как вы приказали, дорогая графиня. Примите только успокоительных капель и постарайтесь заснуть. Я пойду распоряжусь кое-чем и сейчас вернусь к вам.
Но Габриела не могла уснуть. Несмотря на сцену, которая разыгралась сегодня утром, несмотря на ненависть и гнусную месть, мысль, что Готфрид оставляет замок, что никогда, конечно, она его не увидит, мучительно разрывала ей сердце. Все ее чувства, болезненно напряженные, сосредоточились в слухе; впрочем не столько ухом, сколько сердцем она уловила шум экипажа, остановившегося у главного подъезда, затем глухой звук колес, который мало-помалу замирал в отдалении.
Когда пришла Сицилия и осторожно наклонилась над кроватью, холодные пальцы сжали ее руку, и Габриела спросила разбитым голосом:
– Он уже уехал?
– Да, графиня, десять минут тому назад, – отвечала камеристка, ни секунды не сомневаясь о ком шла речь.
С помощью наркотических капель, которые ей дала Сицилия, Габриела заснула на несколько часов.
Под предлогом, что хочет сама наблюдать за приготовлениями к отъезду, графиня встала рано утром, отдала подробные приказания камеристке и экономке, затем велела позвать к себе в будуар управляющего, чтобы дать ему некоторые предписания.
Петрис был нездоров, и вместо него пришел его помощник Лаубе. Когда деловой разговор был окончен, Габриела подошла к бюро, чтобы достать деньги, которые назначала для помощи бедным и для других надобностей; но вложив ключ в замок, она вскрикнула от удивления и констатировала вместе с Лаубе, что замок был сломан и портфель с тридцатью тысячами талеров похищен.
– Я ни на кого не имею подозрения, но кража так велика, что не знаю, можно ли не сделать заявление, – сказала молодая женщина с некоторым колебанием.
– Ах, графиня, нельзя и подумать оставить без расследования подобное преступление. Я сейчас пошлю за комиссаром, чтобы произвести следствие и подвергнуть обыску весь ваш служебный персонал.
– Но это будет скверная история; и потом, погодите, Лаубе, я не хочу, чтобы мой сын был свидетелем этого скандала. Я отправлю его с мадам Стейжер, которая во всяком случае непричастна к делу, так как она провела три дня у своей больной сестры и вернулась только сегодня утром, как мне сказала Сицилия, а вчера перед обедом у меня был еще в руках портфель. Ничто, впрочем, не мешает наблюдать за ней в городе. Так пошлите же за комиссаром, пока я буду отправлять сына.
Она велела позвать Танкреда, сообщила ему, что так как ее задерживает до завтра одно дело, то она отправляет его в город с экономкой. Мальчик не противился этому. Он был печален и задумчив, и перед тем, как уйти, спросил вдруг:
– Мама, разве ты поссорилась с Веренфельсом? Вчера вечером, после того как ты ушла, он сказал мне, что уезжает и никогда не вернется. Он был добр, как никогда, и казался таким несчастным. Мы оба плакали.
– Не говори мне о нем. Никогда больше не произноси его имени, – сказала Габриела, бледнея. – Помни, мой кумир, что этот человек причинил страшное зло твоей матери и сделал ее несчастной.
Ни следствие, ни обыск, произведенный комиссаром, не привели ни к какому результату.
– Графиня, – сказал Лаубе, – крупная цифра похищенной суммы и неуспешность наших поисков принуждают меня выразить подозрение против бывшего воспитателя маленького графа. Несмотря на приличный вид господина Веренфельса, некоторые указания говорят против него. Известно, что он провел послеобеденную пору в будуаре, что его отъезд более чем неожидан, так как сам он мне сказал вчера утром, что останется здесь еще на несколько дней, наконец, судья, которого я видел сегодня, сообщил мне, что Веренфельс снова посватался к мадемуазель Жизель – что, нахожу, не делает ему чести – и что он намеревается купить имение, а это более чем подозрительно, так как известно, что у него нет никаких средств.
Габриела слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова «я не хочу дать тебе мое честное имя» снова зазвучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая она встала и сказала спокойно:
– Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, господин Лаубе, я не считаю себя в праве пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как господин Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.