Оглавление
Повесть о Горжике
Поскольку нам приходится иметь дело с неизвестным, чья природа по определению спекулятивна и лежит вне текущей цепочки знания, любое наше действие по отношению к нему будет не более чем вероятностью и не менее чем ошибкой. Сознавать, что в рассуждениях возможна ошибка, и несмотря на это продолжать рассуждения – это столь важное явление в истории современного рационализма, что его значение, как мне думается, нельзя переоценить… Тем не менее, вопрос, как и когда мы убеждаемся в том, что действуем, вполне возможно, неправильно, но говорим, что это, по крайней мере, начало, следует изучить во всей его исторической и интеллектуальной полноте.
Мать утверждала, что происходит из великого рода рыбачек с Ульвенских островов. Глаза у нее правда были как у них, но волосы не такие. Отец-моряк повредил бедро в плавании и с тех пор работал в порту Колхари кладовщиком у богатого купца. Горжик рос в самом большом портовом городе Невериона, поэтому его детство было значительно более бурным, чем хотели его родители, и причиняло им немало тревог – хотя повезло ему куда больше, чем кое-кому из друзей: его не убили в случайной стычке и даже не арестовали ни разу.
Детство в Колхари… Солдаты и матросы со всего Невериона слоняются по Старой Мостовой, купцы с женами фланируют по Черному проспекту, названному так из-за покрытия, в жаркие дни липнущего к сандалиям; путешественники и торговцы беседуют у портовых гостиниц – «Отстойника», «Кракена», «Притона»; рабы и рабыни снуют повсюду. Те, что принадлежат аристократам, одеты получше иных купцов, но есть до того грязные и оборванные, что мужчин от женщин не отличишь. Железные ошейники, однако, носят все поголовно: поверх новых или обтрепанных воротников, поверх голых плеч, на тощих или мясистых шеях; порой их даже прикрывают оборки из тонкого дамаска, расшитые бериллами и турмалинами. Горжика часто посещало воспоминание: из комнаты, где монеты, столбиками и россыпью, лежат на листах исписанного пергамента, он заходит на склад к отцу и вместо тюков шкур или конопли видит десятка два людей, сидящих, поджав ноги, на грязном полу; кто-то прислонился к глинобитной стене, трое спят в углу, один справляет малую нужду над канавой посередке. Угрюмые, безмолвные, голые, не считая железного обруча на шее. На него они даже не смотрят. Когда он приходит на склад час, два или три спустя, там уже пусто, а на полу лежат двадцать раскрытых ошейников, и от каждого тянется цепь к вделанному в стену кольцу. В прохладном воздухе висит смрад, в соседней комнате позвякивают монеты. Сколько ему могло быть лет – пять, шесть, семь? На улице за складами женщины делали украшения, мужчины плели корзины, мальчишки за пару медяков продавали печеный картофель – зимой холодный и хрусткий снаружи, чуть теплый внутри, летом горячий с сырой сердцевиной; матери звали дочерей из окон, занавешенных пальмовыми циновками: «Сейчас же иди домой, тут работы полно!»
Весной с юга приходили красные корабли, о которых говорить запрещалось. Они привозили черные мячики. (Запретные темы обсуждались куда как подробно в темных переулках, в кабаках, за колодцами – о них, не гнушаясь сквернословия, толковали и мужчины, и женщины. Бывает, однако, и такое, что ни в высокие, ни в низкие слова не укладывается. Простые умы ужасаются подобным вещам, более изощренные делают вид, что этого вовсе не существует. Корабли, обеспечивая пищу и тем и другим, продавали свой груз, и говорить о них запрещалось.) Мячик, упругий и твердый, легко помещался в мужском кулаке; при надрезе в нем обнаруживался пузырек величиной с ноготь. Гонишь такой по улице, отбивая рукой, к ближайшему колодцу и говоришь стишок:
Повторяешь и импровизируешь на ходу, а под конец говоришь:
И впечатываешь мячик в колодец с солевыми подтеками. Он взлетает высоко. Мальчишки и девчонки подскакивают, щурясь на ярком солнце. Кто поймает, гонит мяч к следующему колодцу.
Иногда говорилось «как безумная ведьма» или «безумная Олин сказала», хотя никто не знал толком, что это значит. Сторонников «безумной ведьмы» дразнили: ясно же, что такая о плохом не станет предупреждать. Некоторые мячики падали в колодцы, некоторые просто терялись, как теряются все игрушки. К осени они все пропадали. Горжик грустил из-за этого: он долго тренировался на заброшенном колодце за зерновым складом и научился запускать мячик выше всех своих сверстников – только старшие ребята бросали выше. Но стих застревал в памяти и всплывал, через все более долгие промежутки, перед сном в зимние вечера или на берегу Большой Кхоры следующим летом.
Улицы Колхари, где звучала ругань на десяти языках… На Шпоре Горжик узнал, что «вольдрег» означает «обгаженная срамная часть верблюдицы»; этот эпитет часто слышался в гортанной речи северян в темных хламидах, но, если сказать им «ини», что значит «белый цветок», можно нарваться на оплеуху. В Чаячьем переулке, где жили большей частью шепелявые южане, женщины, таская обмазанные глиной корзины с водой, говорили «ниву то, ниву сё» и посмеивались – но когда он спросил девчонку-южанку Мьесе, носившую в «Кракен» рыбу и овощи, что это значит, она прыснула и сказала, что мужчинам этого лучше не знать.
– Это про то, что с женщинами каждый месяц бывает? – спросил он со всей осведомленностью городского четырнадцатилетнего парня.
– Ну, это вам как раз знать полезно. – Мьесе, придерживая корзину на бедре, отвела плечом кожаную занавеску, служившую «Кракену» задней дверью днем, когда убирали доски. – Нет, женские крови тут ни при чем. Взбредет же такое в голову – да что с вас взять, с городских.
Так он и не узнал, что это за ниву такое.
Нижний конец Новой Мостовой (называемой так от десяти до десяти тысяч лет) упирался в гавань. В верхнем, где улица пересекала мост Утраченных Желаний, прохаживались, пили и торговались шлюхи мужского и женского пола – кто родом из дальних стран, кто из самого Колхари; в большинстве своем смуглые от рождения или загоревшие дочерна, как все порядочные горожане (в том числе Горжик), но попадались и бледные, желтоволосые, сероглазые, шепелявые варвары (вроде Мьесе).
Кажется, в этом году их стало больше, чем в прошлом?
Одни стоят на солнце почти что голые, на других нарядные юбки, пояса, ожерелья; у большинства женщин и половины мужчин глаза обведены черным. Одни сонные и едва шевелятся, другие улыбаются и задевают прохожих – то засмеются, то вдруг обозлятся, и тогда по мосту порхают свеженькие ругательства, объединяющие женский срам, мужское семя и кухонную утварь. Но истории у всех, если с ними заговорить, на удивление схожие, как будто одна и та же жизнь, полная бедности, обид и страданий, передается от одного к другому – на время, только чтобы про нее рассказать; разными бывают только названия их городков, имена родичей-обидчиков да провинности, из-за которых рассказчик не может вернуться домой.
На пыльных дворах с каменными постройками останавливались торговые караваны с мулами, лошадьми, фургонами и телегами. Там Горжик как-то разговорился с караванным стражником, который стоял в стороне от других, занятых игрой в кости.
Стражник, вытирая потные ладони о короткую кожаную юбку, начал рассказывать о разбойниках, промышляющих в горах и в пустыне – но тут к ним, пыля парчовым подолом, подбежал сморщенный, как чернослив, купец с клочковатой бородой и вычерненными зубами.
– Ты! – закричал он, потрясая кулаками. – Никогда больше тебя не найму! Караванщик мне рассказал, какой ты ворюга и лгун! Стану я доверять свои грузы трусу, пособнику грабителей! Вот… – Он швырнул стражнику в грудь горсть монет, и тот шарахнулся, словно их раскалили в кузнечном горне. – Тут половина условленного – забирай и скажи спасибо, другой бы тебе и железяки не дал.
У стражника на бедре висел нож, а у стенки позади него стояло копье, притом он был моложе, больше и определенно сильнее разгневанного купца, однако он подобрал монеты, бормоча что-то – даже не выругался вслух, – взял копье и поспешил прочь, оглянувшись только раз, на углу. Другие стражники прервали игру и подошли ближе, явно ожидая, что им-то заплатят полностью. Старик, еще не остыв, увел их на склад, а Горжик так и не услышал, чем кончилась история про разбойников.
В другой раз, когда они с друзьями играли около гавани, их из-за груды бочек окликнула женщина:
– Эй, ребятки! – Ростом она была выше, чем отец Горжика, с волосами короче, чем у его матери. Лицо ее избороздили морщины, мозолистые руки и ноги потрескались. – Где тут прачек нанимают?
Дети переглянулись.
– Так где же? – Говорила она с сильным акцентом и была еще темней Горжика, которого часто дразнили черным. – Сказали, что где-то здесь. Мне работа нужна… скажите, куда идти?
Горжик распознал в ее голосе страх; детям трудно понять, чего могут бояться взрослые, особенно такие высокие и сильные, как она.
– Зря ты хочешь в прачки, – сказала одна из девочек постарше. – Туда только варварок нанимают, на Шпоре.
– Мне нужна работа, – повторила женщина. – Где это – Шпора?
Один мальчишка стал показывать ей дорогу, но другой с воплем подкинул вверх мячик, и они помчались прочь, перекликаясь, перескакивая через бухты канатов, обегая перевернутые лодки. Горжик оглянулся – женщина что-то кричала им вслед, – но приятель утащил его за угол, и он так и не узнал, о чем она еще хотела спросить. Весь остаток дня за криками портовых грузчиков и своей веселой ватаги он слышал ее, слышал затравленный голос нужды, страха, надежды…
Потом как-то раз в нежилом, пустынном дворе, он увидел на заброшенном колодце парнишку (на пару лет старше себя? лет шестнадцати-восемнадцати?).
Худющий какой, первым делом подумал Горжик при виде угловатых плеч и тощих коленок. Кожа у них была одинаковая, темно-коричневая, но у другого парня она казалась совсем черной из-за грязи, покрывавшей его с головы до пят. Смотрел он не на Горжика, а куда-то на мостовую, поэтому Горжик подошел совсем близко, разглядел у него на шее железный ошейник и остановился как вкопанный.
Его бросало то в жар, то в холод, сердце громко стучало. Когда в глазах чуть-чуть прояснилось, Горжик заметил еще и рубцы на боках у парня – одни розовые, другие темные. Он знал, откуда они, хотя раньше никогда их не видел – по крайней мере, так близко. В провинциях преступников – и, конечно, рабов – наказывают кнутом.
Отчаянно желая уйти, он простоял несколько секунд, минут или часов перед парнем, который по-прежнему на него не смотрел. Нет… всего лишь секунд, сообразил Горжик один вздох спустя, когда его ноги пришли в движение. На следующем углу он остановился, дохнул еще трижды и на четвертый раз оглянулся.
Молодой раб все так же смотрел в одну точку из-под своего колтуна.
У Горжика накопилось десять, двадцать, пятьдесят вопросов, которые он хотел бы задать – но при одной мысли о разговоре с парнем в ошейнике дыхание у него пресекалось и сердце начинало бешено колотиться. Наконец, с третьей попытки, он пробежал за колодцем обратно, насчитав на спине у раба еще шесть рубцов, – они переплетались, и потому казалось, что их там штук сто. Выждал минуты три и опять прошел мимо, на этот раз спереди. Прошелся еще дважды и поспешно ушел, боясь, что их увидит случайный прохожий, хотя раб (беглый? безумец, отбившийся от хозяина или брошенный им?) все так же смотрел в одну точку.
Полчаса спустя Горжик вернулся.
Раб теперь сидел на мостовой, закрыв глаза и прислонившись к колодцу. Безмолвные вопросы Горжика перешли в воображаемый разговор с сотней ответов, сотней историй. Горжик прошел всего в паре дюймов от грязных ног парня и удалился по Безымянному переулку, говоря себе, что вдоволь насмотрелся на горемыку.
Но разговор на этом не оборвался.
Когда Горжик снова пришел туда в наползающих сумерках, раба у колодца не было. Он перешел на другую сторону двора и спал, скорчившись, у стенки лабаза. Горжик, опять пройдя мимо несколько раз, затаился у входа в переулок и стал смотреть. История этого парня продолжалась у него в голове – порой неразборчиво, порой живо и ярко, как в жизни или во сне, а двор с колодцем и битыми глиняными горшками таял в густой синеве вечернего неба, слегка разбавленной серпом месяца…
Раб вытянул ногу, снова поджал, потер рукой щеку.
Сердцебиение Горжика опять прервало рассказ. Наедине с собой ему казалось, что проще некуда будет подойти к парню, когда тот проснется, заговорить, спросить, откуда он и куда направляется, посочувствовать, сводить его к Татуму покормить, дать монетку, послушать о его злоключениях, предложить дружбу, что-нибудь посоветовать…
Раб сжал руку в кулак, зашевелился, привстал.
Страх и завороженность сковали Горжика снова, как и в тот миг, когда он увидел ошейник. Он укрылся в дверной нише и выглянул.
Через двор прошли две женщины, ведя за руки ребенка. Горжик замер, но они обратили на него не больше внимания, чем на раба у стены. Раб, переждав их, медленно встал. Его пошатывало. Он сделал шаг; Горжик заметил, что он хромает, и срочно стал пересочинять уже сложившуюся историю.
Вот сейчас бы и выйти. Кивнуть ему, улыбнуться, что-то сказать…
Женщины с ребенком свернули на улицу Мелкой Рыбешки.
Раб ковылял к колодцу.
Горжик прирос к своей нише.
Раб дошел до колодца, доходившего ему до пояса, но внутрь не заглянул. Месяц освещал его волосы, торчащие колом на голове. Он поднял голову к небу, где проплывало одинокое облачко, взялся за ошейник и потянул…
То, что произошло в следующий миг, от Горжика ускользнуло. В его истории беглый раб, подняв глаза к небу, тщетно дергал за ошейник, обличающий его перед отрядами, что ищут работников на южные земли (теперь особенно рьяно, как говорят).
В действительности железные полукружия на петлях сразу открылись: то ли ошейник не был заперт, то ли сломался замок. Обруч с распавшимися челюстями походил на жвала сказочного дракона или на один из загадочных знаков, наносимых отцом Горжика на стенку своего склада.
Раб бросил ошейник в колодец.
Лишь после всплеска, услышанного не сразу, Горжик понял, что раб в самом деле снял с себя ошейник, незамкнутый или сломанный, – и, непонятно почему, весь покрылся мурашками. Плечи, бока, бедра пробрало холодом, вцепившиеся в каменный косяк пальцы вспотели. Горжик судорожно глотал воздух ртом, а в уме кишели вопросы. Может, это преступник, только прикинувшийся рабом? Или все-таки раб, который теперь, сняв ошейник, будет притворяться преступником? Или просто сумасшедший, чьей запутанной истории он, Горжик, никогда не узнает? Или на все это существует какой-то резонный ответ, которого он не видит лишь потому, что задавал неправильные вопросы?
Неизвестный снова сел на брусчатку.
Иди же, убеждал себя Горжик. Поговори с ним. Ты больше и сильнее его, хоть он и старше. Какой будет вред, если ты спросишь, кто он, попробуешь что-то о нем узнать? Все еще пробираемый холодом, он искал в придуманных им историях какую-то причину для страха и не находил, хотя сами по себе они были страшные. Ему почему-то вспомнилась женщина, желавшая наняться в прачки. Может быть, и ее терзал такой же вот беспричинный страх?
Пять минут спустя он снова двинулся через двор, в десятый раз за день. Парень не поднимал глаз. Взгляд Горжика прилип к его тощей шее ниже уха и торчащих черных волос, где раньше был ошейник. При луне ему по-прежнему мерещилась железная полоса на грязной коричневой коже, где вена пересекала шейное сухожилие.
Нет. Ошейника больше не было.
Но он, даже отсутствующий, повергал Горжика в такую растерянность, что ему трудно было не шарахнуться в сторону, как тот стражник от купцовых монет. Кровь стучала в ушах, язык напрочь отнялся. Он ушел в переулок, не помня даже, как прошел мимо парня, так и не поднявшего, в чем он был убежден, глаз.
На восходе солнца Горжик вернулся туда, но исполосованного кнутом парня на месте не оказалось.
Он долго бродил там, то заглядывая в почти пустой колодец (и ничего не различая в его темном нутре), то заходя в переулки, где косые лучи отражались от западных стен – бродил, снедаемый тоской по чему-то неузнанному, в поисках чего-то теплого и вещественного, упущенного им из-за собственной нерешительности.
Потом вернулся домой, где под дощатым крыльцом плескалась морская вода.
В Колхари хватало авантюристов всякого рода, и они, как правило, охотно рассказывали о своих похождениях. И просмоленный матрос, таскавший мешки с зерном на пристани, и дебелая молодая торговка со Шпоры, и еще многие. Истории о похоти, верности, любви, власти сплетались в памяти Горжика с теми, которые он так и не услышал, поэтому через неделю или месяц он уже сам не знал, приснились они ему или случились на самом деле. Но отрочество в большом городе, вопреки всем грезам и выдумкам, все же преподало Горжику урок, общий для всех цивилизаций.
Горжик усвоил, что мир огромен, но по нему можно путешествовать; что людские пути бесконечно разнообразны, но человек с человеком договорится всегда.
За пять недель до его шестнадцатилетия к власти, вполне законно, пришла малютка-императрица Инельго. В тот жаркий день месяца Крысы солдаты кричали на всех углах, что город теперь и официально называется Колхари – как с незапамятных времен его называли каждая нищенка, каждая прислужница из таверны и каждый юнга. (Двадцать лет назад последние драконорожденные властители Орлиного Двора безуспешно переименовали город в Невериону.) Ночью нескольких богатых коммерсантов убили, разграбили их дома, перебили их служащих, в том числе и Горжикова отца. Семьи убитых отдали в рабство.
Под рыдания матери, перешедшие в крик и внезапно затихшие, Горжика нагишом вытащили на улицу. Следующие пять лет он провел на обсидиановом руднике у подножья Фальтовых гор.
Он вырос большим, сильным, ширококостным, дружелюбным и умным. Эти два качества – дружелюбие и ум – в свое время уберегли его от смерти и от ареста. Теперь его, благодаря им и умению кое-как записывать имена и количества добытого камня, назначили десятником; это значило, что он, лишь немного подворовывая, получал сколько надо еды – и потому, в отличие от других рудокопов, тощих и жилистых, стал плотным и мускулистым. К двадцати одному году он превратился в здоровенную гориллу с глазами, постоянно красными от рудничной пыли, и шрамом от кирки на скуле, полученным во время драки в казарме. Ручищи у него были огромные, подошвы как дубленая кожа, и выглядел он всего лет на пятнадцать старше своего настоящего возраста.
Караван визирини Миргот, возвращаясь из прославленной горной твердыни Элламон к Орлиному Двору в Колхари, разбил лагерь в полумиле от рудника, под сосновыми склонами Фальт. В юности Миргот называли пикантной, теперь она слыла средоточием хитрости и порока.
Была весна, и визириня скучала.
Она потому и вызвалась совершить поход в горы, что придворная жизнь в мирное царствование малютки-императрицы тоже стала невыносимо скучна. Однако в чертогах Элламона после обязательного дня у драконьих загонов, где солнце било в глаза и парили в вышине крылатые чудища, о которых сложено столько сказок, она, очутившись в среде горных вельмож и купцов, нашла провинциальную скуку еще тягостнее столичной.
Миссию свою, однако, она завершила успешно.
Вечерело. Миргот стояла у входа в шатер и смотрела на черные Фальты, пронзающие вершинами облака. Не покажется ли дракон на закатном небе? Нет; все сказки уже сложены, и драконы стараются не улетать далеко от своих родных скал. Проводив взглядом стайку женщин в красных платках, Миргот позвала:
– Яхор!
К ней тут же подскочил носатый евнух в тюрбане из синей шерсти и таких же штанах.
– Я отпустила служанок на ночь. Тут недалеко рудники… – Визириня, известная как высокомерием, так и неприхотливостью, положила руку на грудь и сжала костлявый локоть. – Ступай туда и приведи мне самого разнесчастного, грязного раба из самой черной и грязной ямы. Хочу утолить свою страсть самым что ни на есть низким образом. – Розовый кончик ее языка прошелся по сжатым губам. Евнух приложил кулак ко лбу, поклонился, попятился на три положенных шага и ушел.
Час спустя Миргот выглянула через прореху в шатре. Паренек, приведенный Яхором, подставил лицо мелкому дождику, открывая и закрывая рот, точно вспоминал забытое слово. Четырнадцатилетнего раба звали Нойед. Три месяца назад он потерял глаз, и рана зажила плохо. Его трепала лихорадка, десны у него кровоточили, грязь покрывала его тело как чешуя. На руднике он провел всего месяц, и ясно было, что другой он вряд ли протянет. Усмотрев в этом оправдание, семеро мужчин пару ночей назад жестоко надругались над ним, и теперь он к тому же хромал.
Яхор, оставив его под дождем, вошел в шатер.
– Госпожа…
– Я передумала. – Миргот, хмуро глядя из-под крашеных черных косичек, уложенных на лбу кольцами, взяла с низенькой табуретки медный кувшинчик и подлила масла в висящую на цепях лампу. Огонь ярко вспыхнул. – Приведи другого, ты ведь знаешь, что мне нравится. Вкусы у нас, я бы сказала, схожие.
Яхор снова приложил кулак ко лбу, склонил голову в синем тюрбане и вышел.
Он уже знал, кем заменить Нойеда. Когда он в первый раз постучался в дверь караульной, сонный страж повел его между глинобитных бараков туда, где спали десятники. Здоровенный раб спросонья обругал евнуха, но тут же и засмеялся, услышав о визирине. Проводил Яхора в другой, еще более смрадный барак, вывел ему Нойеда – все это вполне добродушно. Покореженная физиономия десятника напоминала свиное рыло, немытые волосы слиплись, но он был силен как бык и достаточно грязен, чтобы удовлетворить какое угодно извращенное желание.
Стражник второй раз за ночь отпер дощатую дверь барака и вошел внутрь вместе с Яхором, светя плюющимся смолой факелом. Дым поднимался к стропилам, тараканы разбегались от света и сыпались сверху. Яхор, ступая по склизкому земляному полу, подошел к первому с краю рабу, спящему на соломе, и откинул истрепанную холстину, которой тот укрывался.
Раб заслонился рукой и пробурчал:
– Опять ты?
– Идем со мной, – сказал Яхор. – Теперь она хочет тебя.
Раб, щуря красные глаза, сел, потер заскорузлыми пальцами толстенную шею.
– Хочет, чтоб я?.. – Он нашарил в соломе разомкнутый ошейник, защелкнул его на шее, потряс головой, высвободил застрявшие волосы. Встав во весь рост, он показался евнуху вдвое больше, чем был на деле. – Чтоб обратно впустили, – пояснил он, поддев ошейник пальцем. – Ну, пойдем, что ли.
Так Горжик провел ночь с сорокапятилетней Миргот – довольно романтичной особой в тех узких рамках, которые она отводила для личной жизни. Самые страстные и самые извращенные любовные игры редко занимают больше двадцати минут в час, и, поскольку главной проблемой Миргот была скука (а похоть служила лишь эмблемой ее), рудничный раб под утро вступил в разговор с визириней. На руднике развлечений нет, кроме тех же разговоров, и понаторевший в них Горжик потчевал Миргот разными занимательными историями – как своими, так и чужими, как правдивыми, так и выдуманными. Горжик развернулся вовсю – он понимал, что утром его отправят назад, и терять ему было нечего. Пять его злых шуток визириня нашла смешными, три замечания о человеческом сердце – глубокими. В целом он вел себя почтительно и предельно открыто, давая понять, что надеяться ему в его положении не на что. Он уже предвкушал, как будет рассказывать об этой ночи за миской приправленной свиным жиром каши – хотя сначала придется отработать десять часов, не выспавшись, и ничего больше он на этом не выиграет. Он лежал на потном шелке, пачкая его своим телом, смотрел, как раскачиваются в полосатом шатре давно погасшие лампы, слушал суждения визирини о том о сем, порой задремывал и надеялся лишь, что ему не придется за все это расплачиваться.
Когда щели между полотнищами шатра озарились, Миргот села. Прошуршав шелком и мехами, всю ночь украшавшими любовные труды Горжика, она кликнула евнуха, а рабу приказала выйти.
Он стоял, голый и усталый, на влажной, вытоптанной караванщиками траве. Стоял и глядел на шатры, на черные горы за ними, на небо, уже желтеющее над верхушками сосен. Он мог бы сбежать сейчас, но очень устал, и его наверняка бы поймали еще до вечера.
Миргот между тем сидела раскачиваясь, натянув шелковое покрывало до подбородка, и размышляла вслух.
– Знаешь, Яхор, – говорила она тихо (живя в замке, где тебя окружает столько людей, поневоле приучаешься тихо говорить по утрам), – на руднике этому мужчине не место. Я говорю «мужчина», и выглядит он как зрелый муж, но на самом деле он совсем еще мальчик. Он, конечно, не гений, ничего похожего, но неплохо говорит на двух языках и на одном даже немного читает. Глупо держать такого в обсидиановых копях. И знаешь… я у него первая и единственная!
Горжик, прикрыв глаза, все так же стоял и думал, что мог бы сбежать.
– Идем, – сказал ему евнух.
– Назад? На рудник? – фыркнул Горжик.
– Нет, – молвил Яхор таким тоном, что раб насторожился. – Ко мне в шатер.
Все утро Горжик провалялся в евнуховой постели – не столь роскошной, как у визирини, но довольно богатой, а столиков, стульчиков, шкафчиков, сундуков, фигурок из бронзы и глины у евнуха было куда больше, чем у Миргот. Между провалами раба в сон Яхор находил его добродушным, ворчливым, ровно настолько любезным, сколько можно ожидать ранним утром от усталого рудокопа, – и подтверждал мнение визирини, что делал далеко не впервые. Через некоторое время он встал, намотал тюрбан, извинился – без всякой надобности, поскольку Горжик тут же уснул, – и вернулся к Миргот.
Горжик так и не узнал, о чем они там говорили, – но кое-что в их беседе могло удивить его и даже глубоко потрясти. В молодости визириня сама ненадолго попала в рабство и принуждена была оказывать унизительные услуги одному провинциальному вельможе, до того похожему на ее теперешнего повара, что на кухню она старалась не заходить. Рабыней она пробыла всего три недели: пришла армия, огненные стрелы полетели в узкие окна дворца, и плохо выбритая голова вельможи долго перелетала с копья на копье. Освободившие ее солдаты были невероятно грязны и покрыты татуировками, а после того, что они сотворили при всех с двумя женщинами из дома вельможи, она сочла их буйными сумасшедшими. Но их начальник был союзником ее дяди, которому ее и вернули в относительной целости. Этот краткий опыт внушил Миргот стойкое отвращение как к институту рабства, так и к институту войны – последнюю могла оправдать лишь отмена первого. Аристократы, смещенные драконами двадцать лет назад и лишь недавно вернувшие себе власть, нередко подвергались такой же участи, но взгляды Миргот разделяли не все. Нынешнее правительство, не будучи открытым противником рабства, не было и рьяным его сторонником, а малютка-императрица постановила, что при дворе у нее не будет рабов.
Солнце пробудило Горжика от сна, где его мучили голод и боль в паху, а одноглазый парнишка, весь в парше, пытался сказать ему нечто очень важное. Шатер, где он спал, убирали, голова в синем тюрбане загородила свет.
– А, проснулся… тогда пойдем.
Пока погонщики волов, секретари в желтых тюрбанах, служанки в красных платках и носильщики укладывались, выносили сундуки и разбирали шатер, визириня объявила Горжику, что забирает его с собой в Колхари. У рудника его выкупили, днем ошейник можно не надевать. Заговаривать с ней запрещается – пусть ждет, когда она сама к нему обратится. Если она решит, что ошиблась, его жизнь будет намного хуже, чем в руднике. Горжик поначалу просто не понял ее, потом, в приступе изумления, начал бормотать слова благодарности, потом снова разуверился во всем и умолк. (Миргот подумала, что он по природной своей чуткости знает, когда надо остановиться, и убедилась в правильности своего выбора.) Перевязанные лентами шкатулки и хитрые стеклянные приборы унесли прочь, шатер разобрали, и женщина в зеленой сорочке, сидящая за столом под открытым небом, вдруг как-то уменьшилась в глазах Горжика. Ее тонкие косички показались ему фальшивыми, хотя он знал, что они настоящие, рубашку как будто сшили на женщину пополнее. На солнце стали видны и морщинки под глазами, и слегка обвисшая шея, и вены на руках – у него они вздулись от работы, у нее от возраста. Должно быть, и он при свете дня кажется ей другим?
Яхор взял его за руку и увел.
Горжик быстро смекнул, что в его новом ненадежном положении лучше помалкивать. Главный караванщик поставил его ухаживать за волами, и ему это нравилось. Ночь он провел в шатре визирини и всего с полдюжины раз просыпался, увидев во сне одноглазого мальчика. Нойед, скорее всего, уже умер, как умирали на глазах Горжика десятки рабов за годы, уже потихоньку пропадающие из памяти.
Удостоверившись, что днем Горжик ведет себя скромно, Миргот принялась дарить ему одежду, драгоценности, безделушки. Сама она украшения в путешествии не носила, но возила с собой целые сундуки. Яхор, в чьем шатре Горжик иногда бывал утром или в знойные часы дня, уведомлял его о настроениях визирини. Иногда ему надлежало являться к ней пропахшим волами, в рабских отрепьях и ошейнике, иногда – мытым и бритым, в дареных одеждах. Яхор, что еще важнее, сообщал также, когда следует заняться любовью, а когда просто рассказывать что-нибудь или слушать ее. Горжик скоро усвоил то, без чего никакой путь наверх невозможен: если хочешь добиться благоволения сильных, будь в дружбе с их слугами.
Однажды утром по каравану прошел слушок: «К полудню будем в Колхари!»
Серебристая нитка, вьющаяся рядом с дорогой через поля и кипарисы, превратилась в полноводную реку с заросшими тростником берегами. «Кхора», – сказал погонщик, и Горжик вздрогнул. Большую Кхору и Кхорину Шпору он знал как замусоренные городские каналы, впадающие в гавань из-под мостов в верхнем конце Новой Мостовой. Ему говорили, что в узких тамошних переулках, также называемых Шпорой, ютятся воры, убийцы и те, что еще хуже их.
Вдоль этой Кхоры стояли величественные дома в три этажа, с оградами и воротами. Что это за место? Как видно, все-таки Колхари – верней, его пригород. Невериона, как еще недавно назывался весь город и где живут старейшие, богатейшие семьи аристократов. Где-то тут должно быть и другое предместье, Саллезе, место обитания богатых купцов: наделы у них поменьше и от реки далеко, зато дома будут пороскошней вельможных. Услышав это от служанки в красном платке – она часто подбирала юбки и заигрывала с погонщиками, отпуская крайне непристойные шутки, – Горжик вдруг вспомнил, как играл у окруженного статуями бассейна в саду отцова хозяина, когда отец его брал с собой. Вспомнил и понял, что знать не знает, как попасть отсюда в свой припортовый Колхари. Как только он сообразил, что надо, видимо, просто идти вдоль Кхоры, караван отклонился от реки.
В разговорах между караванщиком, погонщиками, старшиной носильщиков и старшей служанкой то и дело слышалось «Двор… Высокий Двор… Орлиный Двор». Один погонщик, чья повозка съехала колесом в телегу, вытаскивал ее и поносил своего вола: «Клянусь доброй владычицей нашей, малюткой-императрицей, я те шею сверну, скотина блохастая! Застрял перед самым домом!»
Час спустя на новой дороге среди кипарисовых рощ Горжик уже не знал, где осталась Кхора – справа или слева от них.
Скоро они уперлись в стену с караульными будками по бокам от ворот, над которыми распростер крылья в ширину человеческого роста сильно облупленный орел. Стражники сняли с ворот массивные засовы, и повозки начали въезжать в замок.
Выходит, то большое здание у озера и есть Высокий Двор?
Нет, это просто одна из служб; ему показывали куда-то ввысь, выше деревьев, и там…
Он не замечал этого как раз из-за его огромности, а когда заметил, то сначала подумал, что это природный массив вроде Фальт. Ну да, видно, что это обработанный камень, но столько строений, одно на другом – скорее город, чем отдельное здание, и все-таки единое целое, несмотря на все этажи, выступы и контрфорсы. Неужели все это кто-то построил?
Хоть бы караван остановился, он тогда бы всё рассмотрел. Но караван шел дальше, дорогу теперь устилала хвоя, и сосны простирали наполовину голые ветки к башням, к облакам, к небу. Новая стена, вставшая впереди, грозила обрушиться прямо на Горжика…
Яхор позвал его и сделал знак следовать за отделившимися от каравана женщинами во главе с визириней. Горжику пришлось пригнуться под низкой притолокой.
Они шли по коридору мимо солдат, стоявших каждый в своей нише. «Наконец-то дома, – слышалось Горжику. – Какая утомительная поездка… родной Колхари… когда возвращаешься ко Двору… только в Колхари…» Он понял, что все это время думал вернуться в родительский дом и не знал, где очутился теперь.
Пять месяцев он провел при Высоком Дворе малютки-императрицы Инельго. Визириня отвела ему каморку с низким потолком и окном-щелью за своими собственными покоями. Из пола и стен выпирали камни, раствор между ними выкрошился, точно на них давило что-то со всех сторон – сверху, снизу и сбоку. К концу первого месяца визириня и ее управитель потеряли к Горжику интерес, но раньше она несколько раз представляла его гостям, числом от семи до четырнадцати, в своей трапезной. Под потолками ее чертогов пролегали стропила, на стенах висели гобелены; в одних большие окна выходили на крыши замка, в других, без окон, светило множество ламп и были проделаны вытяжки для освежения воздуха. Несколько друзей визирини нашли Горжика интересным, а трое даже и подружились с ним. На одном из ужинов он говорил слишком много, на двух вовсе молчал, за шесть остальных освоился. Рабы на руднике тоже едят в кружке человек из семи-четырнадцати, и говорят они, сидя на камнях и на бревнах, примерно о том же, что сидящие на мягких стульях придворные. Не знал он только правил здешнего этикета – но правилам можно выучиться, и он выучился.
Он сразу же понял, что в тонкости с аристократами тягаться не может: он только обидит их или, хуже того, им наскучит. Их интересовало как раз то, чем он от них отличался. К чести своей (или к чести визирини, мудро выбиравшей гостей), они из любви к хозяйке многое прощали ему, что он осознал много позже; прощали, когда он выпивал лишнего, когда чересчур вольно выражался по поводу кого-нибудь из отсутствующих, когда впадал в раж и заявлял, что они несут чушь, что он для них лишь забава, – показал бы он, дескать, им, если б они зависели от него, а не он от них. Их изысканные, сладкозвучные речи текли как ни в чем не бывало между взрывами смеха, вызванными его неучтивостью (она прощалась ему, но не всегда забывалась), и разговоры плавно переходили от скандальных к скабрезным; когда Горжик их слушал, челюсть у него норовила отвиснуть сама собой, но он ей не позволял. Сам он, вставляя словечки, от которых аристократические брови вздымались дугой, повествовал исключительно о борьбе за мелкие привилегии, мнимое достоинство и воображаемые права между рабами, ворами, нищими, уличными девками, матросами, трактирщиками и снова рабами – людьми, не владеющими ничем, кроме своей глотки, ног, кулаков; это сходило ему с рук только благодаря таланту рассказчика и тому, что вечно скучающие придворные всегда приветствуют нечто новое.
Шпильки по поводу его отношений с Миргот он оставлял без внимания. Визериня работала так, как могут работать только люди искусства и государственные умы; со временем они не считаются, и верные решения редко предстают перед ними в простых словах (в отличие от неверных). Совещания и аудиенции занимали весь ее день, вечером она то и дело ужинала с послами, губернаторами, просителями. В первый месяц при дворе ее раб насчитал целых двадцать две трапезы, в которых он не участвовал.
Если бы последние пять лет он провел, скажем, как свободный подмастерье богатого гончара, у него могло бы сложиться представление об аристократах как о праздном, избалованном сословии; он и сейчас видел тому немало примеров, но благоразумно не поминал о них вслух. Даже и теперь, понюхав каторги, которая, несмотря на звание десятника, определенно убила бы его лет через десять-двадцать, он был слишком ослеплен нежданной свободой, чтобы вникать в труды кого-то другого. Проходя мимо открытой двери кабинета Миргот, он видел ее за письменным столом, склоненной над картой, с парой компасов в одной руке и линейкой в другой (что всякий смышленый подмастерье счел бы работой). Идя обратно, он видел ее у скошенного окна, следящей за проплывающим облаком (тот же подмастерье решил бы, что она отдыхает и к ней можно зайти; поэтому Горжик как ее любовник не понимал, почему она решительно запрещает такого рода вторжения). Оба эти состояния были так ему чужды, что он не делал между ними различия и не видел в них ничего противоречивого. Запрету визирини он подчинялся скорее из эстетических, чем из практических соображений. Оставаясь рабом, он знал свое место; гончарный подмастерье отнесся бы к этому с открытым презрением – и напрасно. В высшем обществе ни он, ни Горжик вообще не имели места … если понимать слово «иметь» не в том мифически-мистическом смысле, где раб имеет хозяина, а народ – кое-какие права, а в смысле захвата, будь то добром или силой, если не завидного, то хотя бы заметного положения. Решись Горжик нарушить запрет, из каприза или по веской причине, он вошел бы к визирине в любой момент, что его аристократические сотрапезники поняли бы намного лучше, чем прикидки и различия гончарного подмастерья. Подмастерье угодил бы в темницу или был бы казнен: времена стояли жестокие, и визириня часто прибегала к жестоким мерам. Горжика наверняка постигла бы та же участь, но сочувствовали бы ему куда больше. Особой разницы между ними, выходит, нет, но мы здесь пытаемся очертить границы отношения Горжика к существующему порядку вещей. Выживший сначала в портовом городе, потом в руднике, он стремился выжить и при Высоком Дворе. Это значило, что ему нужно многому научиться.
Связанный приказом не подходить к визирине и ждать, когда она сама его позовет, он первым делом усвоил, что здесь все поголовно находятся в таком же положении относительно хотя бы одного человека, а чаще целой группы людей. Так, барон Ванар (он разделял вкусы Яхора и подарил Горжику несколько простых камней с дорогими вкраплениями, пылившихся теперь по углам в каморке) и барон Иниге (у него вкусы были другие, но он как-то взял Горжика поохотиться в королевском заповеднике и всю дорогу распространялся о неверионских растениях; от него Горжик узнал, что ини, памятный ему по отроческим годам, – смертельный яд) нигде не бывали вместе, хотя приглашали всюду обоих. Тана Саллезе могли пригласить куда-то вместе с бароном Экорисом, если только там не присутствовала графиня Эзулла (в таких случаях мог не приходить и Кудрявый, как прозвали барона Иниге). Ни один друг барона Альдамира (он не показывался при дворе много лет, но все вспоминали о нем с теплым чувством) не садился рядом даже с самыми дальними родственниками баронессы Жье-Форси или напротив них. Ну и еще с полдюжины мелочей – о них охотно рассказывала пожилая принцесса Грутн, закинув руку на подушку с бахромой и перекатывая в ладони орешки унизанным кольцами большим пальцем.
«И вовсе это не мелочи», – смеялся Кудрявый, подавшись вперед и сжимая руки в таком волнении, будто новую поганку открыл.
«Да нет же, мелочи», – настаивала принцесса, высыпая орехи на серебряный поднос и заглядывая с недовольной миной в чеканный кубок. Ей только за последний месяц несколько раз говорили, что барон, к сожалению, перестал понимать, до чего это мелко.
– Порой я думаю, что главный знак власти нашей очаровательной царственной кузины есть то, что всякая вражда, и крупная и мелкая, забывается там, где изволит бывать она!
Горжик, сидя на полу, ковырял в зубах серебряным ножичком короче своего мизинца и слушал – не с жадностью авантюриста, мечтающего втереться в высшие слои, а с внимательностью эстета, впервые слышащего стихи, которые по его опыту с прежними творениями поэта будет не так-то просто понять.
Наш гончарный подмастерье пришел бы к визирине на ужин с готовыми понятиями о пирамиде власти и, несомненно, попытался бы провести по ней прямую линию снизу доверху: такая-то герцогиня выше такого-то тана, но ниже кого-то еще – узелок за узелком, пока наверху не останется кто-то один, предположительно малютка-императрица Инельго. Горжик, пришедший в пиршественный чертог без всяких понятий, скоро узнал – благодаря вечерам с визириней, утренним прогулкам с бароном, дневным собраниям в Старом Чертоге, устраиваемым молодыми графами Жью-Грутн (не путать с двумя старшими графами, из коих один, бородатый, слыл не то безумцем, не то колдуном, не то тем и другим) и просто из того, что подглядел и подслушал в Большой Анфиладе, составляющей стержень замка, – что дворцовая иерархия представляет собой разветвленное дерево; что ее ветви переплетаются; что в некоторых местах эти переплетения образуют необъяснимые замкнутые петли; что присутствие такого-то графа и такого-то тана (не говоря уж об управителях или горничных) может переместить куда-то целое иерархическое звено.
Яхор, особенно в первые недели, часто прохаживался с Горжиком по замку, об архитектуре которого знал очень много. Громадное здание все еще приводило в трепет бывшего рудокопа. Древнейшие строения вроде Старого Чертога представляли собой огромные пространства без крыш, с вделанными в пол водостоками. Их окружали дюжины темных каморок в несколько уровней – с каменными ступеньками, приставными лестницами или просто с кучей земли у стены. Яхор объяснял, что когда-то в этих клетушках, меньше даже, чем комната Горжика, жили великие короли, королевы, придворные. Потом в них иногда размещались армейские офицеры, а в последнее время простые солдаты. Та заваленная камнем дверца наверху, до которой вовсе никак не добраться? Там замуровали безумную королеву Олин после того, как на пиру в этом самом чертоге она подала двух своих сыновей-близнецов в поджаренном и засоленном виде. На середине пира над замком разразилась гроза; дождь и молнии хлестали в чертог с открытого неба, но Олин запретила гостям вставать из-за стола, пока пир не закончен. Непонятно, заметил евнух, за что они обошлись с ней так круто: за ужин или за то, что промокли. («Олин, – подумал Горжик. – Та самая пророчица из детских стишков?» Но Яхор уже шел дальше.) Теперь все эти гулкие древние колодцы, кроме Старого Чертога, которым все еще пользовались, были заброшены, а в каморках хранили разве что всякий хлам, пыльный и ржавый. Пятнадцать или пятьдесят лет назад один умнейший мастер – тот самый, что замостил Новую Мостовую, сказал Яхор, вновь оживив приуставшее внимание Горжика, – придумал проложить в замке коридоры (и поставить пресс для чеканки монет). С тех пор отстроили добрую половину замка (и отчеканили почти все неверионские деньги); все парадные залы, кладовые, кухни и жилые покои расположены вдоль коридоров. Всего в замке шесть многоэтажных строений. Покои визирини находятся на третьем этаже одного из наиболее поздних, а государственные учреждения расположены на втором и третьем одного из старейших, вокруг тронного зала. Все остальное построено в нелепом анфиладном стиле, когда одни комнаты – с двух, трех, четырех сторон, порой даже сверху или снизу – соединяются с другими. Нескончаемые вереницы комнат, больших и маленьких, пустых и пышно обставленных, часто безоконных и невероятно затхлых; иногда между людными, светлыми помещениями пролегают столь темные, что без факела туда не войдешь. Огромный, запутанный человеческий улей.
Может ли Яхор пройти через весь замок, не заблудившись?
Весь замок не знает никто. Яхор, к примеру, ни разу даже близко не подходил к покоям императрицы или к тронному залу. Устройство того крыла он знает лишь понаслышке.
А малютка-императрица хорошо знает замок?
Малютка-императрица уж точно нет, ответил Яхор. Горшечный подмастерье усмотрел бы в этом иронию, но для бывшего рудничного раба это стало лишь одним странным фактом из многих.
После этого разговора Горжик стал видеться с Яхором куда реже.
У аристократических друзей Горжика была одна огорчительная привычка: сегодня они держались с ним вполне дружески и даже поверяли ему секреты, а завтра, идя с кем-то другим, незнакомым, могли пройти мимо, не узнавая его, – хотя он и улыбался, и рукой им махал, и пытался заговорить. Столь пренебрежительное поведение могло бы довести гончарного подмастерья до вспышки гнева, неделикатного замечания или полного отречения от этой надменной публики. Горжик, однако, понимал, что его низкое звание тут ни при чем, – они и друг с другом обходятся точно так же. Придворный этикет не менее сложен, чем тот, который Горжику – даже будучи десятником – приходилось соблюдать, переходя в новый рабский барак. (Бедный горшечник! Имея простецкие понятия об аристократии, он имел бы точно такие же о жизни рабов.) Горжик хорошо понимал, что причина сложных отношений между рабами заложена в самом рабстве – но эти утонченные дамы и кавалеры? Что их-то порабощает? На это горшечник как раз мог бы ему ответить: власть, одержимость властью, ничего более – но невежество Горжика тем и объяснялось, что он к ним был куда ближе своего ровесника-гончара. То, что окружает тебя, управляя каждым словом и каждым поступком, разглядеть нелегко; птица не знает, что такое воздух, служащий ей опорой, рыба – что такое вода. Значительная – пугающе большая – часть этих самых кавалеров и дам столь же плохо представляла себе, что управляет их решениями, взглядами и привычками, как и Горжик – в то время как подмастерье, которым Горжик мог бы стать, помнил, что разыгралось в этих чертогах пять лет назад, и прекрасно всё понимал.
При всей своей близости к некоторым знатным особам Горжик не питал иллюзий на тот предмет, что эти особы или их слуги видят в нем равного себе. Не следует заблуждаться и нам. Но с ним разговаривали, его общества искали и мужчины, и женщины, привлеченные тем же, что привлекло визириню. Ему дарили подарки. Обитатели покоев, в которых он никогда не бывал, заходили в каморку к неотесанному юнцу посмотреть, сыт ли он, не слишком ли ему одиноко. (Такого не случилось ни разу, когда он по-настоящему в них нуждался.) Горжик, у которого не было ничего, кроме его истории, начинал понимать, что именно эта история, отличающая его от других, в некотором смысле заменяет благородное происхождение. К нему не приставали с расспросами, ему прощали маленькие промахи и чудачества – чего еще может один аристократ требовать от другого?
Однажды он провел пять дней без еды. Когда его не приглашали на обед или ужин к какому-нибудь принцу или графине, он шел на кухню визирини, где ему, согласно распоряжению Яхора, давали поесть. Но визириня почти со всей своей челядью снова куда-то уехала, и кухня закрылась. Вечером маленькая принцесса Элина, взяв его большие руки в свои крошечные, воскликнула:
– Знаешь, мне пришлось отменить легкий ужин, на который я звала тебя завтра. Ужасно! Нужно навестить дядю-графа, откладывать больше нельзя… – Тут она отвела одну ручонку и прижала ее ко рту. – Хотя нет. Я бессовестно лгу – ты и сам, думаю, знаешь. Я еду в свой собственный старый замок, который терпеть не могу! Ага, ты знал, просто смолчал из вежливости. – Горжик, ни о чем таком не ведавший, засмеялся. – Потому мне и пришлось отменить мою вечеринку. На то есть причины… ты понимаешь, да? – Горжик, слегка хмельной, засмеялся снова, остановил жестом дальнейшие откровения и вышел.
Назавтра его больше никуда не позвали, и он ничего не ел. На следующий день тоже. Он попытался отыскать Кудрявого и уяснил, что далеко не всюду осмеливается ходить. Говорят, первые два дня поста – самые трудные, хотя Горжик не собирался поститься. Он не побрезговал бы и милостыней, но у кого ее попросить? Украсть что-нибудь? Есть ведь другие покои, другие кухни. Вот уж и третий день прошел; на четвертый голова у Горжика немного кружилась, но аппетит пропал. Так что, идти воровать? Он сидел на койке, зажав мозолистые руки между колен. Сколько раз эти дамы и господа восхваляли его прямоту, его честность? У него нет ничего, кроме его истории, в которую теперь их мнения тоже входят. И в гавани, и на руднике месяца не проходило, чтобы он чего-нибудь не стянул, начиная с шестилетнего возраста, но здесь ни разу не воровал, нутром чувствуя, что это может стоить ему новой части истории, которая слишком много для него значила: здесь он обретал настоящие знания (вместо легковесных суждений нашего подмастерья – а тот, стянувший разве что пару чашек из хозяйской кладовой, теперь непременно бы стал воровать).
Сколько нужно времени, чтобы умереть с голоду? Этого Горжик не знал, но видел, как истощенных людей, работавших по четырнадцать часов в сутки, сажали на три дня под замок и не давали им есть – а через неделю после освобождения они умирали. (Он сам в свои первые полгода подвергся такому же заключению и выжил.) Ему не приходило в голову, что хорошо питающийся бездельник (он сам уже долго бездельничал) способен голодать больше месяца, лишь бы воды было вдоволь. На пятый день ему совсем не хотелось есть, но голова кружилась, и он боялся, что это начало конца.
В сандалиях с медными пряжками и красной тунике до середины бедра (к ней полагался нарядный ворот, но он поленился его надеть, и длинный алый кушак с золотом и кистями, но он подпоясался старым рудничным ремнем) Горжик брел по замку вечером пятого дня. На этот раз, возможно из-за головокружения, он свернул туда, где ни разу не ходил раньше, очутился у винтовой лестницы и, сам не зная почему, пошел по ней вверх, а не вниз. После двух витков лестница привела его в крытую колоннаду; оттуда он видел другие галереи и зубчатые стены, посеребренные луной, хотя самой луны видно не было. Спускаясь по другой лестнице в конце колоннады, он заметил внизу мерцающий свет, а то, что он принял за шум в ушах, обернулось далекими голосами и музыкой. Горжик понадеялся, что сможет затеряться в этом многолюдном собрании, и двинулся дальше, придерживаясь за стену.
В сенях горела бронзовая лампа, но темные гобелены на стенах поглощали свет. Часовой в арке смотрел не на Горжика, а на общество, заполнившее чертог. Горжик помедлил и беспрепятственно прошел мимо него.
Сколько же тут, человек сто? Горжик различал в толпе Кудрявого и графиню Эзуллу; принцесса Грутн беседовала с пожилым графом Жью-Грутном, и барон Ванар тоже был здесь! На длинном, во всю стену, столе стояли графины с вином, корзины с фруктами, блюда с олениной в желе, лежали хлебные караваи и круги сыра. Горжик знал, что заболеет, если наестся досыта, что даже после скромной трапезы извергнет из себя пятидневную желчь; прожив последние пять лет чуть не впроголодь, он знал о голоде всё, что нужно для выживания. Медленно обходя зал, он на каждом круге брал со стола какой-нибудь плод или кусочек хлеба. На седьмой раз его обуяла жажда, и он налил себе вина. Первые же три глотка ударили ему в голову, как бурный, бьющийся о камни поток. Что, если его стошнит? Дудочники и барабанщики – почти голые, но в золотоперых тюрбанах – блуждали в толпе, как-то умудряясь барабанить и дудеть в такт. Когда он с кубком в руке, ощущая живот как туго набитый мешок, совершал свой девятый круг, тоненькая девушка с широким смуглым лицом, в закрытом белом хитоне до пят сказала ему:
– Вы неподобающе одеты, мой господин.
Ее жесткие волосы были так туго заплетены во множество тонких кос, что просвечивала кожа на голове.
Горжик, понаторевший в разговорах с аристократами, улыбнулся и слегка склонил голову.
– Я не совсем гость – верней, гость незваный и очень голодный. – Желудок у него свело и медленно отпустило, но улыбку он удержал.
Проймы ее хитона окаймляли мелкие бриллианты, тонкую серебряную нить на лбу украшали яркие самоцветы.
– Вы фаворит визирини, верно? Тот, с рудников. Любимец Альдамирова круга.
– С бароном Альдамиром я незнаком, но все, кого я здесь знаю, говорят о нем с уважением.
Девушка, опешив на миг, засмеялась – звонко, по-детски, с истеричными нотками, которых Горжик в деланном смехе придворных ни разу не слыхивал.
– Императрица Инельго определенно не отвергла бы вас из-за того, что вы бедно одеты, но с ней все же следует держаться немного почтительнее.
– Справедливая и великодушная владычица наша, – произнес Горжик – при упоминании об императрице так говорили все. – Столь утонченной даме, как вы, это покажется странным, но последние пять дней я ничего…
Кто-то тронул его за локоть – Кудрявый.
– Вам уже представили Горжика, ваше величество? Перед тобою малютка-императрица Инельго, Горжик.
Горжик впопыхах приложил кулак ко лбу.
– Ваше величество, я не знал…
– Мы уже познакомились, Кудрявый… Впрочем, мне не следует так вас называть при нем, верно?
– Называйте как хотите, ваше величество. Он ко мне тоже так обращается.
– Вот как. О Горжике я, конечно, уже наслышана. Полагаю, как и ты обо мне? – Ее большие глаза, карие под цвет кожи, как у многих неверионских аристократов, смотрели прямо на него. Она снова засмеялась и бросила: – Ну же, Кудрявый!
Барон сделал тот же почтительный жест и удалился. Испуганный Горжик чуть-чуть отступил назад под пристальным взглядом императрицы.
– Знаешь ли ты самое красивое и самое печальное место Неверионской империи, Горжик? – спросила она. – Это провинция Гарт, особенно леса вокруг Вигернангхского монастыря. Меня там держали ребенком, пока я не стала императрицей. Говорят, что в руинах, на которых построили монастырь, живут старые боги, намного древнее самой обители. – Инельго заговорила о религии; отвечать на это не требовалось как потому, что Горжик не разбирался в теологических тонкостях, так и потому, что религия, или метафизика, определенной культуры бывает разной для рабов и господ; как ни пытались мы избежать сравнений с нашим собственным миром, необходимо сказать, что метафизика Невериона занимала в своей культуре не совсем такое место, как наша. (Мы никогда не бываем свободны от метафизики, даже когда полагаем, что критикуем чью-то еще.) Поэтому впредь нам лучше обходить эту тему молчанием.
– Гарт изобилен и прекрасен, – добавила императрица. – Я хотела бы посетить его снова, но наши безымянные боги мне в этом препятствуют. Притом этот клочок земли и сегодня доставляет нам больше хлопот, чем любой другой уголок империи.
– Я сохраню в памяти всё, что вы говорили, ваше величество, – ответил Горжик, не зная, что еще на это сказать.
– Хорошо, если так. – Императрица моргнула, посмотрела по сторонам, совсем не по-императорски закусила губу и направилась к выходу, мерцая серебряными нитями на белом хитоне.
– Очаровательна, не правда ли? – Кудрявый взял Горжика под руку и повел вон из зала.
– О да, очаровательна. – Горжик крепко усвоил, что отвечать на чьи-то реплики нужно всегда – а если не знаешь, что отвечать, можно повторить только что сказанное.
– Само очарование. Я еще не видел императрицу столь очаровательной, как сегодня. Никто при дворе не может сравниться с ней.
Горжик смекнул, что барон не больше его самого знает, что говорить. Но когда они добрались до двери, Кудрявый понизил голос и сказал, двигая кадыком под вышитым воротом:
– Императрица отнеслась к тебе милостиво. Ничего лучшего ты здесь не дождешься, поэтому задерживаться не следует. – И добавил еще тише прежнего: – Когда я скажу, посмотри налево, на господина в красном. Вот, сейчас!
Горжик посмотрел. Седой человек с коричневым костистым лицом, в красном плаще и бронзовом панцире отвернулся и возобновил беседу с двумя нарядными дамами.
– Знаешь, кто это?
Горжик потряс головой.
– Это Кродар. Не смотри больше. Нет нужды говорить, что Неверион – это его империя. Его солдаты возвели императрицу на трон и помогают ей на нем усидеть. Более того, они свергли прежних обитателей Орлиного Двора, о которых мы ни словом не поминаем. Правление малютки-императрицы – это правление Кродара. Когда императрица почтила тебя улыбкой и краткой беседой, Кродар нахмурился, что заметили все и каждый. – Барон вздохнул. – Теперь твое положение при дворе коренным образом изменилось.
– Но почему? Хорошо, я уйду, только… – Голова у Горжика кружилась по-прежнему, мысли путались. – Мне ведь от нее ничего не надо.
– В этом зале нет никого, кому не было бы хоть что-то нужно от императрицы, включая и меня. Поэтому тебе здесь никто не поверит, включая меня.
– Но…
– Ты приехал сюда как фаворит визирини. Все знают – или думают, что знают, – что Миргот интересуют только плотские удовольствия, и потому сплетничают, посмеиваются и терпят. Им не понять, что Миргот сама решает, когда сделать свою очередную связь предметом сплетен, и в твоем случае – как и во всех остальных – это произошло, когда плотские наслаждения с тобой ей приелись. Иное дело императрица: никто не знает толком, что значит быть у нее в фаворе, и не знает, какую пользу вы оба из этого извлечете. Поэтому быть ее фаворитом куда опаснее. Немилость Кродара тоже нужно взять во внимание. Он имперский министр, нечто вроде главного управителя государством. Ты ведь понимаешь, как осложнилась бы твоя здешняя жизнь, будь ты любимцем визирини, но, скажем, врагом Яхора?
Горжик кивнул, чувствуя, что совсем расхворался.
– Может, подойти к Кродару и сказать, что ему нечего опасаться…
– У Кродара вся власть в руках. Он ничего не боится. Друг мой, – барон положил бледную руку на мощное плечо Горжика, – ты вступил в эту игру если не на высшем уровне, то на приближенном к нему, пользуясь покровительством одного из ключевых игроков. Визириня, как ты знаешь, ожидается только завтра, оттого этот прием и устроили. Многие здесь, увешанные таким количеством драгоценностей, что могли бы скупить всю годовую добычу твоего рудника, полжизни тщатся войти в игру на уровне куда более низком, чем вошел ты. Тебе позволяют остаться на нем потому лишь, что ты ничего не имеешь и убедил нас, своих знакомых, что тебе ничего и не нужно. Ты для нас – отрадная передышка после убийственных игрищ.
– Я работал по шестнадцать часов в день в яме, которая доконала бы меня лет через десять. Теперь живу при Высоком Дворе. Чего мне еще желать?
– Видишь ли, ты только что перешел с высокого уровня на наивысший. Явился на прием, куда тебя, как и твою покровительницу, не приглашали намеренно, одетый как варвар, и через пять минут завязал беседу с самой императрицей. Известно ли тебе, что после этого кое-кто из присутствующих мог бы сделать тебя губернатором недурственной, хоть и отдаленной, провинции? Даже более того, если бы ты повернул разговор как надо. Не стану представлять тебя этим людям, ибо ты с тем же успехом можешь дождаться смерти от руки того, кто жаждет занять такой пост и кому недостает единственно милостивого слова ее величества. Императрица обо всем этом знает, знает и Кродар. Потому-то он, видимо, и нахмурился.
– Но вы ведь тоже говорили…
– Друг мой, я могу говорить с императрицей когда захочу. Она моя троюродная сестра. Когда ей было девять, а мне двадцать три, мы восемь месяцев сидели в одной темнице, и казнь нашу со дня на день откладывали. Сама она не всегда заговаривает со мной потому лишь, что не хочет нарушать хрупкое равновесие между моими войсками в Йенле и ее в Винелете – чтобы какой-нибудь тан или князек не принял ее дружбу за признак слабости и не двинул собственные войска. Мне же, как родственнику, не возбраняется лишний раз подольститься к ней. Ты забавлял меня, Горжик. Терпеливо сносил мою страсть к ботанике. Не хотелось бы услышать, что твой труп выловили в сточной канаве или, того хуже, в порту. А привести к этому может если не улыбка императрицы, так хмурое чело Кродара.
Живот у Горжика снова скрутило. Его прошиб пот, но тонкие пальцы барона впились в плечо и не отпускали.
– Ты хоть понимаешь? Понимаешь, что только что удостоился того, о чем мечтают здесь все и каждый? Понимаешь, что получил то, ради чего треть из нас совершила по крайней мере одно убийство, а другие две трети нечто похуже: сказанное по собственному соизволению слово императрицы?
Горжика шатнуло.
– Мне плохо, Кудрявый. Мне требуется хлеб и бутылка вина.
Барон повел глазами вокруг. Они стояли как раз у конца стола.
– Вот графин, вот хлеб, а вон там дверь. Бери два первых и выходи в третью.
Горжик вздохнул так, что туника прилипла к мокрой спине, сгреб каравай с графином и вывалился за дверь.
– Знаете, – сказала барону молодая герцогиня, – я сейчас видела, как ваш неказистый спутник, который недавно имел беседу с ее величеством, сделал очень странную вещь…
– А знаете ли вы, – Иниге взял ее под руку, – что два месяца назад я, будучи в провинции Зенари, видел редчайшее цветение кристаллического мха? Позвольте вам рассказать…
Горжик снова прошел мимо часового, ухватился за гобелен, отчего графин облепили пыльные змейки, и стал взбираться по лестнице.
На каждом повороте справа задувал резкий ветер. Горжик остановился, уперся рукой в стену, не выпуская графин, и его вырвало. Еще раз и еще, а потом кишки внезапно опорожнились, и по ногам потекло. Обгаженного Горжика била дрожь, в правый бок дуло. Покрытый гусиной кожей, он стал подниматься дальше, лязгая зубами и часто очищая подошвы сандалий о край ступеньки.
Помывшись и бросив тряпку на край медного таза, он, голый, вытянулся ничком на койке. Меховая подстилка намокала под его волосами, плечами, ногами. Ему казалось, что все его суставы разжижились, не говоря уже о кишках. От малейшего движения снова бросало в дрожь, и зубы продолжительно лязгали. Он повернулся на спину, и его затрясло опять.
Время от времени он отщипывал кусочек от каравая на полу, иногда макая хлеб в грозящий опрокинуться серебряный кубок. Лежал, слушал, как перекликаются за узким окошком ночные птицы, и вспоминал, как впервые узнал, что с тобой бывает, если несколько дней не есть. После драки, наделившей его глубоким шрамом, Горжика бросили в одиночку и три дня не кормили. После один старый раб – он хоть убей не мог вспомнить, как его звали, – отвел его обратно в барак, сказал, чего ожидать, и первую ночь спал с ним рядом. Лишь богатый, тюрьмы не нюхавший господин мог подумать, что Горжик сравнялся с ним положением при дворе. Сам Горжик видел разницу между «тогда» и «теперь» только в том, что теперь ему еще хуже и еще более одиноко, но он по непонятным ему причинам должен делать вид, что здоров и счастлив. И еще: раньше он трудился весь день напролет, а теперь вот уж пять месяцев ничего не делает. Его нездоровье в каком-то смысле явилось продолжением растерянности, которую испытывало все его тело от праздной жизни – к умственной его растерянности эта, телесная, отношения не имела, но и ум пребывал в постоянном недоумении. Горжику вспомнились родители. Отец погиб – он видел это своими глазами. Мать тоже мертва – то, что он слышал, сомнений не оставляло. Если б она выжила, это бы стало не меньшим чудом, чем его прибытие ко двору. Их убили, когда пришла к власти малютка-императрица и все ее приближенные – визириня, Кудрявый, принцессы Элина и Грутн, Яхор. Их убили, а его взяли в рабство. Может, он даже знаком с человеком, отдавшим в свое время приказ, из-за которого Горжик внезапно перестал быть портовой крысой, как теперь перестал быть рудничным рабом.
Горжик, которого не трясло уже некоторое время, криво улыбнулся во мраке. Кто это был? Кудрявый? Визириня? Кродар? Мысль не новая. Будь он настолько бесчувственным, чтобы не думать об этом раньше, сейчас она могла бы напитать его новой силой, дать ему цель. Он мог бы даже проникнуться жаждой мщения. Но он давно уже, к добру или к худу, выбросил ее из головы как ненужную. Даже теперь, когда она на свой лад могла бы послужить ему утешением, он не пускал ее в сознание – она лишь плавала где-то в глубине, рассыпаясь на мириады осколков. Тем не менее он продолжал учиться, узнавать что-то новое. Итак, та великая власть, что ломает жизни и меняет судьбы народов, есть не более чем вечерняя дымка над лугом. Издали она имеет и форму, и цвет, и плотность, а подойдешь ближе – отступит. Даже когда чувства подсказывают тебе, что ты находишься в самой ее середине, она кажется все такой же далекой, но теперь окружает тебя со всех сторон, мешая видеть всё прочее. Лежа на мокром меху, Горжик вспомнил, как шел через такой вот туман с цепью на шее, скованный с идущими впереди и сзади. Мокрая трава хлестала его по ногам, мелкие камешки впивались в подошвы… Сон уже заволакивал глаза, но одно имя – барон Альдамир – всплыло среди других имен и титулов, узнанных за последние месяцы. Не потому ли люди, всерьез озабоченные властью, стараются держаться подальше от нее, чтобы ясно видеть ее очертания? От этой мысли его снова проняло холодом.
Разбудил его шум в коридоре: там волокли тяжелые сундуки, топотали и громко переговаривались. Визириня вернулась, а Горжику стало намного лучше. До сих пор он всегда соблюдал приказ визирини не подходить к ней первому, но теперь встал, оделся и пошел к Яхору просить об аудиенции. С чего это вдруг, сурово осведомился евнух? Горжик сказал с чего и поделился своими планами.
Что ж, признал Яхор, это разумно. Но не пойти ли Горжику сначала на кухню и подкрепиться?
Горжик пристроился на углу большого стола, пошучивая с заспанной кухонной девкой. Толстый повар в засаленном фартуке, успевший вспотеть после разжигания очага, не топившегося неделю, налил ему миску каши, но тут вошел Яхор и заявил:
– Визириня желает тебя видеть прямо сейчас.
Миргот сидела, упершись локтем в пергаменты на столе, и водила большим пальцем с уже надетыми тяжелыми кольцами по лбу – Горжик знал, что этот жест говорит об усталости.
– Итак, вчера ты удостоился беседы с милостивой нашей императрицей.
Горжик опешил: Яхору он об этом не говорил.
– Кудрявый оставил мне записку у двери, – пояснила Миргот. – Расскажи подробно, о чем она говорила, – лучше всего слово в слово.
– Она сказала, что слышала обо мне. Что не выгнала бы меня за дверь из-за того, что я бедно одет…
– Да, верно, – проворчала Миргот. – Последнее время я была с тобой не слишком щедра.
– Я не виню вас, моя госпожа, я просто передаю вам…
– Знаю, что не винишь. – Визириня, взяв его за руку, обошла вокруг стола и села на угол, как он сам в кухне. – Хотя шесть моих бывших любовников, не говоря уж о нынешнем, не преминули бы в подобном случае обвинить. Нет, обвинение исходило от милостивой государыни нашей. – Она потрепала его по руке и отпустила. – Рассказывай дальше.
– Она кивнула Кудрявому – барону Иниге, – делая знак уйти, и стала говорить о религии. Потом сказала, что самая красивая и самая печальная область Невериона – это провинция Гарт, особенно леса вокруг какого-то монастыря…
– Вигернангх.
– Да. Сказала, что ее там держали в детстве до восшествия на трон. А Кудрявый после добавил, что они были заточены там вдвоем…
– Это я знаю. Сидела за две камеры от них. Дальше.
– Она сказала, что там живут древние боги, которые еще старше монастыря. Говорила что-то о наших безымянных богах. Сказала, что это чудесный край и она хотела бы посетить его снова, но что хлопот от него и посейчас больше, чем от всего остального Невериона.
– А Кродар в это время смотрел на тебя с угрозой? – Визириня вздохнула. – Знаешь ты Гартский полуостров?
– Нет.
– Дикое место, хотя пейзажи весьма красивы. В каждой второй хибаре там либо колдунья, либо колдун, либо безумный жрец. А в нескольких милях южнее лес превращается в джунгли, и живут там сплошь дикие племена, хлопот от коих в самом деле хоть отбавляй. Ты, конечно же, знаешь, Горжик, что императрице известно о нашей связи. Поэтому каждое сказанное тебе слово и каждый взгляд предназначаются мне.
– Тогда я надеюсь, что не принес вам дурных вестей.
– Не принес и хороших. – Визириня провела пальцем по залежам пергамента. – То, что древние боги старше монастыря, содержит намек на мои верования, которых императрица не разделяет. Из-за этих разногласий погибло много людей. Желание вновь посетить те места равносильно намерению объявить войну барону Альдамиру, к чьим сторонникам относимся мы с тобой: именно там стоит его войско. Но то, что она избрала именно тебя, чтобы передать все это… Впрочем, незачем вдаваться в подробности.
– И верно, незачем. Госпожа моя…
Визириня вскинула бровь.
– Я сам просил, чтобы вы меня приняли. При дворе мне больше оставаться нельзя – чем я могу вам служить за его пределами? Стать вашим посланником? Обрабатывать ваши земли? Здесь, в замке, никакой пользы от меня нет.
Визириня молчала долго. Горжик подумал было, что она недовольна им, но тут она молвила, к большому его облегчению:
– Ты прав, разумеется. Нельзя тебе здесь оставаться, особенно после вчерашнего. Я, конечно, всегда могу вернуть тебя на рудник… неудачная шутка, прости.
– Мне нечего вам прощать, госпожа. – Сердце у Горжика, однако, успело екнуть. – Я с радостью приму всё, что вы мне назначите.
Миргот, помолчав еще немного, сказала:
– Ступай пока. Я пришлю за тобой через час, тогда и решим, куда тебя деть.
– Знаешь, Яхор… – Визириня стояла у зарешеченного окна, глядя на стены за пеленой дождя, на чердачные окна, на струящиеся с зубцов водопады. – Он вправду выдающийся человек. Хочет покинуть замок, где прожил пять месяцев. Вспомни, сколько сынов и дочерей провинциального дворянства бездельничают и паразитируют здесь годами, прежде чем прийти к такому решению.
Дождь капал со скошенного подоконника. Яхор сидел в большом кресле визирини, занимая в нем меньше места, чем она, несмотря на немалый вес.
– В рудниках он пропадал зря, моя госпожа, и в замке зря пропадает. Вспомните его жизнь! Мальчонкой бегал в порту, юность провел рабом в руднике, несколько месяцев таился в тени Орлиного Двора, но и тут незамеченным не остался. Не представляю себе, на что может пригодиться человек столь пестрой судьбы. Верните его на рудник, госпожа. Не рабом, если вам это не по душе. Освободите его и сделайте стражником. Это больше того, на что он мог надеяться полгода назад.
Дождь капал с решетки, Миргот размышляла.
Яхор взял со стола искусно сделанную астролябию, провел длинным ногтем по делениям, потер пальцем резной обод.
– Нет, Яхор, не думаю, – сказала Миргот. – Слишком уж похоже на рабство. – Она отвернулась от окна, думая о своем поваре. – Я поступлю иначе.
– Я бы его и рабом вернул, – угрюмо произнес Яхор, – но госпожа моя столь же великодушна и справедлива, как сама государыня.
Визириня подняла бровь, услышав этот сомнительный комплимент, – но ведь Яхор не знал того, что так подробно пересказал ей Горжик.
– Нет, у меня на уме другое.
– На рудник его, моя госпожа! Убережете себя от многих хлопот, если не горестей.
Знай Горжик об этом споре, он, скорее всего, ошибся бы в том, кто какого мнения придерживается, что лишний раз доказывало его непригодность к придворной жизни.
Тон, которым эти мнения высказывались, объясняется просто, хотя самих позиций это не объясняет: последние три недели любовником визирини состоял семнадцатилетний юнец с обкусанными ногтями и ярко-голубыми глазами. В будущем ему предстояло унаследовать титул сюзерена Стретхи, хотя владения его родителей близ болотистой Авилы не превышали величиной богатый крестьянский хутор, а манеры юноши не оставляли сомнений в том, что он настоящий варвар. Он обожал лошадей и был отменным наездником. Два месяца назад, лунной ночью, нагой всадник на вороном коне проскакал мимо каравана визирини, направлявшейся в провинцию Авила, чтобы напомнить ее правителям об уплате налогов. Миргот поручила Яхору устроить ей встречу с желтоволосым видением. В гостях у его родителей она узнала, что они просто мечтают отправить его ко двору; что он, несмотря на юные годы, успел наплодить в окрестностях кучу незаконных детей и стал сущим проклятием для семьи. Миргот согласилась взять его с собой и сдержала слово, но бурные и ненадежные отношения с ним не раз возвращали ее к воспоминаниям о Горжике. Будущий сюзерен уже четырежды залезал в огромные долги, играя со слугами; дважды пытался ее шантажировать; по меньшей мере трижды изменил ей со служанками, чьи хозяева не входили в круг Альдамира. В ночь перед последним отъездом визирини, желавшей отдохнуть наконец от ребенка, у них разгорелся скандал по поводу цепи из белого золота, и юноша объявил, что больше не позволит ей прикасаться к его молодому телу своими увядшими губами и сморщенными ручонками. Это не помешало ему выехать навстречу ее каравану, ворваться к ней в шатер и воскликнуть, что он больше не может без нее жить. Короче говоря, то небольшое пространство, что Миргот отводила для личной жизни, переполнилось до краев. (У Яхора сейчас любовников не было, но завладеть сокровищем визирини он не стремился.) Миргот, верная слову, данному его варварскому семейству, пыталась обеспечить мальчику какой-нибудь военный чин в безопасной части империи. Он, конечно, был еще слишком молод для такого поста и даже лет через десять для него не дозрел бы из-за буйного нрава – да и где, спрашивается, найти в империи безопасное место? В первой же схватке дурачка (насчет его умственных способностей она не обманывалась), скорее всего, убьют, и всех его людей вместе с ним, если те не позаботятся убить его раньше. (Она знала, что подобное случалось уже не раз. Солдаты не одобряют варваров на командных постах.) Когда этот неграмотный красавчик получит свой титул, его будут либо любить, либо презирать. А Миргот, разбираясь с его долгами, к удивлению своему узнала, что при дворе его никто, кроме нее, не любит. Однако она пока не хотела никуда его отсылать и хлопотала о его назначении лишь в те минуты, когда предчувствовала, что скоро захочет этого очень сильно.
Приказ о назначении пришел, пока ее не было, и лежал у нее на столе. Нет… не сейчас еще, не после того, как мальчик прискакал к ней ночью. Скоро ей определенно снова захочется сплавить его подальше, но и новый приказ получить недолго.
Когда Яхор привел Горжика и удалился, она сказала:
– Горжик, я отправляю тебя на полтора месяца к мастеру Нарбу. Он обучает личную гвардию Кудрявого, и многие полководцы империи учились у него военному делу. Почти все его ученики будут на два-три года моложе тебя, но это скорее преимущество, чем помеха. К концу этого срока ты получишь небольшой гарнизон на краю пустыни Кхаки, северней Фальт. Сейчас я дам тебе вольную, а когда отслужишь, станешь совсем вольной птицей. Надеюсь, что ты отличишься ради императрицы, мудрой обожаемой владычицы нашей. На этом наши взаимные обязательства заканчиваются, согласен? – улыбнулась Миргот.
Горжик остолбенел почти как в тот день, когда она выкупила его с рудника.
– Великодушие моей госпожи не знает границ…
– Это императрица великодушна и справедлива, – поправила визириня, – а я всего лишь мягкосердечна. – Она рассеянно повернула позеленевший диск астролябии. – Вот, возьми на память – и выслушай последний совет, который я тебе дам. Запомни накрепко, что тебе вчера говорила императрица. Обещаешь? Так вот: если тебе дороги жизнь и свобода, не приближайся к Гартскому полуострову. Если вдали за деревьями покажется верхушка Вигернангхской колокольни, немедля поворачивай и скачи, беги, ползи прочь как можно быстрее. Всё. Бери и ступай.
Горжик с астролябией в руках коснулся лба и попятился вон.
– Жизнь и без того обходилась с ним достаточно круто, моя госпожа. Сделав его офицером, вы не облегчите его участь. Он только возомнит о себе невесть что, к несчастью для себя и конфузу для вас.
– Возможно, ты прав, Яхор, – а возможно, и нет. Увидим.
Дождь за окном, уступив часок солнцу, зарядил снова, скрывая из глаз дальние башни. Вода стекала с подоконника на пол.
– Здесь на столе утром была астролябия, госпожа…
– В самом деле? Ах да. Мой голубоглазый чертенок забежал и стянул ее. Не знаю, что мне делать с этим маленьким тираном, Яхор. Он настоящий варвар и сильно мне докучает.
Полутора месяцев довольно, чтобы получать удовольствие от верховой езды, но мало, чтобы научиться хорошо ездить.
Полутора месяцев довольно, чтобы усвоить правила и приемы фехтования, но мало, чтобы хорошо овладеть мечом.
Мастер Нарбу, сам рожденный рабом в баронском поместье у подножья Фальт, недалеко от легендарного Элламона, с детства отличался звериной грацией, и хозяин, повинуясь капризу, отдал его в обучение собственному мастеру военного дела – обычно рабам в руки оружия не дают. Нарбу, повинуясь отчаянию рожденного в неволе, учился без отдыха утром, вечером, днем и ночью. Поначалу, что мог смекнуть всякий, кроме его легкомысленного барона, он просто хотел сбежать, но после влюбился в боевые искусства и овладел ими в совершенстве. Барон хвастался им перед друзьями и устраивал потешные бои – как с рабами, так и со свободными воинами. Вскоре с ним начали сражаться и знатные мужи, двое из коих погибли. Ситуация сложилась парадоксальная: Нарбу мог выпустить аристократу кишки лишь с позволения другого аристократа. Во время провинциальных междоусобиц он отважно бился на стороне своего господина или отправлялся к его сторонникам как наемник; в неполные двадцать лет репутация у него сложилась такая, что его чуть не силой вынудили обучиться еще и стратегии. Историю чьей-то жизни и в тысячу страниц не уложишь – постараемся не тратить на это больше тысячи слов. Двадцать лет спустя Нарбу и его господину удалось победить в одной из многочисленных битв, после которых малютка-императрица Инельго взошла на Орлиный Трон. Барон пал в сражении, а Нарбу великодушная правительница пожаловала свободу и сделала наставником собственной гвардии, где он обучал сыновей угодных ей вельмож для еще более жестоких сражений. Две прежних наставницы самого Нарбу были дочерьми загадочной Западной Расселины, и немалую часть своего мастерства он приобрел благодаря этим женщинам в масках с диковинными двойными клинками. Дважды он сражался вместе с ними, один раз против них. Они старались не уходить большими отрядами далеко от родных краев, но он всегда подозревал, что чисто мужская армия Невериона берет не столько умением, сколько числом. Новых своих учеников он встречал неласково: все вы неженки, говорил он им, а если и не изнежены, так непослушны, а если и дисциплинированы, так бессердечны. Забудьте о том, чему вас учили раньше, хороших солдат из вас все равно не выйдет, они выходят только из простого сословия. Сам Нарбу, как известно, происходил из самых низов, учился у простолюдинов и дрался с простолюдинами, но Горжик стал первым простолюдином, пришедшим к нему после шести лет наставничества. Тут мастер внезапно открыл, что умеет учить только аристократов, изнеженных, недисциплинированных и бессердечных, и сразу же невзлюбил здоровенного послушного парня. Во-первых, сложение Горжика (на что не замедлил указать ему Нарбу) не располагало к верховой езде или тонким искусствам боя. Во-вторых, прошел слух, что попал он сюда не благодаря своей недюжинной силе, а потому лишь, что был любовником некой придворной дамы. Но как-то рано утром мастера разбудил непривычный шум во дворе. Посмотрев в окно, он увидел разные учебные сооружения, освещенные луной, – до рассвета оставалось не меньше часа. На веранде ученической казармы, под худой соломенной крышей, металась туда-сюда чья-то нагая фигура, пересеченная тенями от столбов.
Новый ученик сделал несколько выпадов деревянным мечом, вернулся в исходную позицию, снова выставил меч вперед. Выпад, защита, исходная… Неуверенно, рука не выпрямлена, клинок направлен высоковато… Новенький прислонил деревянный меч к стенке, взял тяжелый железный для укрепления мышц и проделал всё сызнова. Теперь лучше… Рука вытянута как надо… Лучше, но не совсем хорошо. С утяжеленным мечом он, конечно, управляется легче, чем другие юнцы, – оно и неудивительно, с его-то буграми мускулов. Но с чего он вышел упражняться в такую рань?
Нарбу прищурился и разглядел нечто, что не мог бы объяснить ни барону, ни простолюдину. В поворотах туловища, мерцании глаз, движениях рук и бедер чувствовалась сосредоточенность, близкая к вдохновению. Нарбу не видел в этом парне особого сходства с самим собой в молодости, но видел то, что еще важнее.
Другие… Да где им. Губы Нарбу под седой щетиной шевелились, подбирая слова. Они небось из койки до рассвета не вылезут. А этот… В нем есть крепкая простонародная кость.
Нарбу снова улегся спать.
Бывший раб-наемник по-прежнему не знал, как учить бывшего раба с рудников – у него и слов таких не было, и можно ли уложиться в полтора месяца? Но теперь – и на уроках, и в часы отдыха – он все-таки находил кое-какие слова.
– Ищи всадника, который держит поводья ближе к уху коня, направив вниз большой палец. Это нарниск – он покажет тебе, как надо ездить верхом в горах. Держись рядом с ним и смотри в оба. – Или: – Лучшие метатели копий, каких я видел, – это адамиты, жители пустыни. Маленькие, робкие, с медной проволокой в ушах. Тебе повезет, если в твоем гарнизоне окажется кто-то из них. Пусть поучат тебя, может, чему и выучишься… – Или: – Теперь насчет реквизиции воловьих упряжек в болотах Авилы. Если берешь их у Кожаных Щитов, погонщики должны быть из этого племени: волы у них хорошие, но пугливые. А если у Пальмовых Щитов, то и твои солдаты справятся: они волов по-другому дрессируют, не знаю уж как.
Нарбу вбивал свои гвозди когда только мог, стараясь извлечь как можно больше пользы из полутора месяцев. Что приходило в голову, то он и говорил; кое-что запоминалось, кое-что забывалось. То, что Горжик забыл, могло бы в будущем избавить его от многих забот и сберечь ему много времени. Некоторые вещи из тех, что запомнились, ему так и не пришлось применить. Тем не менее Горжик научился у Нарбу многому помимо военного ремесла (в котором под конец вышел на первое место). Миргот не было в замке, когда он отправился к месту своего назначения.
Ехали на волах по узкой дороге; слева над деревьями высились горы. После Горжик и еще шесть молодых офицеров перешли ледяной ручей по пояс в воде, пересели на лошадей и поехали по крутым сланцевым склонам. Вдали виднелись лагерные костры, внизу молочным морем при свете месяца белела пустыня.
У Горжика как у командира было большое преимущество: он пять лет командовал полусотней рабов, а в гарнизоне у него имелось всего двадцать девять солдат. Это были, конечно, не отчаявшиеся люди, угодившие в неволю до конца жизни, но с годами Горжик разницу перестал замечать: в ту пору солдатам на границе жилось тяжело. Офицер из него получился хороший. Люди его любили, а он их спасал. В то время если больше десяти гарнизонов сходились вместе, то двадцать человек из ста, как правило, умирали от болезней без всяких военных действий. Спасибо мастеру Нарбу, толковавшему о целебных травах, заплесневевшей плодовой кожуре и мхах, спасибо ботаническим изысканиям Кудрявого; Горжик успешно применял все это на деле. Что касается собственно армии, созданной, видимо, лишь ради того, чтобы сокрушить недавно обретенную Горжиком надежду на долгую жизнь, то он направлял все силы своего ума на то, чтобы выжить. Битву он видел как испытание, которое нужно выдержать, и людьми попусту не жертвовал. Солдаты часто приводили его в недоумение (о чем он умалчивал) как свирепым своим дружеством (бледным подобием стычек между рабами, когда один-два человека непременно прощались с жизнью), так и пренебрежением опасностью и смертью (которых каждый раб в здравом уме всячески избегал). Приводили они его и в уныние (на которое у него попросту не было времени – впоследствии оно вылилось в анекдоты о тупых солдафонах).
Своих людей он знал хорошо и общался с ними куда свободнее, чем с тогдашними офицерами, но друзей заводил нечасто и ненадолго. Обычное дело: молодой рекрут принимает вечерние посиделки у костра или разговоры в тумане на утреннем марше за признак дружеской близости, а потом получает нагоняй или, что тоже бывало, затрещину. Горжик, очень не любивший раздавать нагоняи и тумаки, всегда вспоминал, как графы и принцессы наутро после вчерашних откровений делали вид, что не замечают его. Почему эти сопляки ничему не учатся? Он ведь выучился.
Те, что оставались в гарнизоне, тоже в конце концов усваивали урок и уважали Горжика за науку. Некоторые даже признавались ему в любви – спьяну, в деревенской таверне или в горном лагере, разжившись ромом у прохожего каравана. Горжик смеялся, слушая их. У него с самого начала была такая позиция: я могу умереть; они тоже; но если их смерть может отсрочить мою, пусть лучше умрут они.
Несмотря на столь эгоистический постулат, он проявлял достаточно и рассудительности, и смелости, чтобы удовлетворить как вышестоящих, так и своих подчиненных. Время от времени, сталкиваясь с явной трусостью (которую всегда истолковывал как явную глупость) кого-то другого, он говорил себе, что в идее геройства, пожалуй, кое-что есть. «Пожалуй» – дальше в целях выживания он не шел. И потому выживал.
Выживание, однако – удел одиноких. Полгода спустя Горжик нанял писаря, чтобы тот обучил его новейшей манере письма, и состряпал длинное, корявое послание визирине. У него хватило ума не упоминать о своих чувствах к ней и о том, скольким он ей обязан; он просто рассказывал, чему научился и что повидал. Рассказывал о невеселом настроении на рыночной площади городка, через который они прошли; о суетливой горячке контрабандистов в маленьком порту, где они стояли последние две недели; о казенном здании, которое хотят воздвигнуть на месте трущоб в одном северном городе; о бронзовом цвете неба в горах на месте их недавнего лагеря. Визириня перечла его письмо несколько раз с любовью, только возросшей, когда пыл страсти угас, – низким душам не понять этого.
«Среди лейтенантов ходят слухи, – писал Горжик, – что все здешние гарнизоны отправят на юг, в Гарт, на месяц. Мы сыграли в кости с майором, выпили пива. Я выиграл у него ножи с костяными рукоятками. Он сказал, что два гарнизона пойдут в Абл-айни, на болота западней Фальт – дурное место, куда опасней и скучней, чем на юге. Там придется постоянно унимать свары неблагодарных баронов. Я вернул ему ножи. Он поскреб свою жидкую бороденку и обещал отправить меня на болота, решив, что я не в своем уме».
Визириня прочла это на рассвете, стоя у окна. За окном капало, как и в день их прощания полгода назад. Вспоминая Горжика, она поглядывала на письменный стол, где тогда среди пергаментов лежала бронзовая астролябия. Огонек лампы поколебался, грозя погаснуть, и выправился. Миргот улыбнулась.
К концу своей трехгодичной службы (гонец из столицы, доставивший ему краткий и чисто официальный ответ визирини, порядком укрепил его репутацию) Горжик заметил, что кое-кто из его солдат тайно провозит соль из пустыни в горы. Все это время их гарнизон перемещался от Венаррского каньона в пустыне, где то и дело случались междоусобные стычки, к сравнительно спокойному Элламону в Фальтских горах (где они, как и все путешественники, наблюдали по вечерам с белых известняковых склонов, как чертят зигзаги в небе крылатые чудища). Особого значения контрабанде Горжик не придал – он просто вызвал к себе того, в ком подозревал главаря, и потребовал себе скромную долю прибыли. На эти деньги он купил далеко на юге три повозки, шестерку волов и с дерзостью, изумившей всех посвященных (императорские таможенники были людьми суровыми) за неделю до отставки отправился куда-то со своим соляным обозом. Повозки свернули с большой дороги, где их встретила, похоже, чья-то частная стража.
– Сюда нельзя! Это владения принцессы Элины!
– Проводите меня к ее высочеству, – сказал Горжик.
Когда стемнело, он вернулся к обозу. В сыром, без крыши, чертоге пылали огни; принцесса в расшитом дорогими камнями платье, с сальными волосами и руками грязней, чем у Горжика, встретила его с бурной радостью.
– Видишь, к чему я вернулась? Тут одни дикари – считают меня богиней, а поговорить с ними не о чем! Что тебе пишет визириня? Ничего, что уже рассказывал, повтори еще раз: я уже больше года не получала оттуда вестей. Я рвусь туда всей душой – видеть уже не могу эту заплесневелую развалину. Нет, сядь вот сюда, рядом со мной; сейчас нам принесут еще хлеба, сидра и мяса. Расскажи мне снова, друг Горжик…
Она дала ему разрешение проехать через ее земли, и он избежал досмотра.
Когда он вышел в отставку, татуированные люди из замиренного пустынного племени подарили ему медные вазы искусной работы. Аргинийские горожане купили их у него впятеро дороже, чем, насколько он помнил, подобные вещи стоили во времена его юности. Затем, уже год спустя, он закупил у горянок Кхахеша, что лежит намного ниже крепости Элламон, бурые листья с тамошних ягодников – куря их, хмелеешь сильней, чем от пива; Горжик привез их в порт Сарнесс и стал продавать малыми порциями морякам с торговых судов. Нанятый им помощник рассказал ему о неплотно закрытом окне склада, где хранилось… Однако не будем попусту тратить слова и время.
Горжик заложил основы своей судьбы. Все прочие его занятия – наемник, егерь у провинциального графа, надсмотрщик на лесосеке того же графа, лодочник на реке, протекавшей по графским владениям, контрабандист в Винелете, в устье этой реки, снова наемник, караванный стражник – были лишь вариациями того, о чем мы уже рассказали. В тридцать шесть лет Горжик был высок, мускулист, со шрамом на лице и редеющими жесткими волосами. Выглядел он не старше тридцати лет, хорошо ездил верхом и владел мечом, умел говорить с рабами, ворами, солдатами, продажными женщинами, купцами, графами и принцессами – то есть представлял собой в ту эпоху идеальный продукт цивилизации. Все ее атрибуты – каторжный рудник, Высокий Двор, армия, порты и горные крепости, пустыня, поля и леса – внесли свой вклад в формирование этого гиганта, носившего меха в холод, а в жару ходившего голым (не считая астролябии с хитроумными знаками, всегда висевшей на его мощной шее). Человек компанейский, он не прочь был и помолчать. Часто на заре в горах или вечерами в пустыне он задумывался о том, что есть вещи поважнее умения рассказать нужную историю в нужное время. Однако для своего времени этот темнокожий гигант, солдат и авантюрист, с желаниями, о которых мы пока ничего не сказали, и мечтами, о которых только упомянули, умевший одинаково легко говорить с варварками в тавернах и придворными дамами, с рабами в городах и провинциальными аристократами в их поместьях, был человеком цивилизованным.
Нью-Йорк, октябрь 1976