"Века и века - когда мостовая была ещё лугом, болотом, во времена ещё бивней и мамонтов, во времена немых зорь, - обтрёпанная женщина (ибо тень была в юбке), протягивая правую руку, а левую прижимая к груди, стояла и пела про любовь, любовь, которой миллионы лет, она пела, и нет ей конца, и миллионы лет назад любимый (давно он в могиле лежит) гулял, она пела, вместе с ней по маю; но миновали века, пробежали, как летние дни, и не стало его, и горят только красные астры; смерть ужасным серпом скосила безмерные горы, и когда сама она припадёт старой-старой, седой головой к земле - к заледенелому пеплу, - она попросит богов положить рядом с нею охапку лилового вереска, сюда, к ней положить, на могильный курган, пригретый последней лаской последнего солнца; и тогда только кончится праздник.
<...>
Этот май, этот доисторический май, когда она гуляла с любимым, эта старая, жалкая (ржавый насос) будет помнить и через десять миллионов лет и будет всё так же стоять, простирая правую руку за медяками, а левую прижимая к груди <...>.
С тех пор, как стало ей плохо, вот уже несколько недель, Реция сделалась ужасно чувствительная, всё на неё действовало, буквально всё, иногда ей просто хотелось остановить кого-то на улице, кого-то хорошего, доброго с виду, и сказать: "Мне плохо"; но когда она услышала, как старуха поёт: "Пусть смотрят, пусть видят, не всё ли равно?" - она вдруг поняла, что всё будет хорошо, они придут к сэру Уильяму Брэдшоу, у него даже фамилия приятная, и он сразу вылечит Септимуса. А рядом стояла подвода пивовара, у пегих битюгов в хвостах торчала солома; а дальше висели газеты. Ерунда, ей просто почудилось, будто ей плохо."