«...Скажу про все, что видел в этой чаще.
Не помню сам, как я вошел туда,
Настолько сон меня опутал ложью,
Когда я сбился с верного следа.»
Божественная комедия
Зима для призраков — мёртвый сезон, заняться решительно нечем. Живые теплокровные кучками сидят по домам, читают бесконечного Диккенса, смотрят «Один дома», расходуют электроэнергию как в последний раз, лечатся водкой с перцем и совершенно не рвутся, отшвыривая тёплых котов и скидывая пледы, лезть в тёмные подвалы, подсвечивая плачущие от сырости стены фонариком на севших батарейках, бродить по сомнительным переулкам, которых ещё в прошлый раз тут вроде не было, заглядывать в длинные коридоры, где трескучие лампочки гаснут одна за другой, посещать продуваемые насквозь замки, разбирать эпитафии на романтично заросших кладбищах и проваливаться в заброшенные тухлые колодцы — а если кто и рвётся, то встречать их скрежетом цепей и кричать «бу!» как-то неловко — люди делом заняты: трубы прорвало или кино снимают по Кингу, ну или лекарство хорошо пошло — своя атмосфера у них. Опять же вопрос стиля — бледное на белом смотрится так себе, бледновато, да и кто почувствует ледяное дуновение, когда -20 и так, без потусторонних. Белого и холодного пока ещё много — какое такое потепление? - эктоплазма мёрзнет и скукоживается. Другое дело — лето. Хочешь — ткись в подробностях ветхих кружев из тумана, который и сам по себе как стадо карликовых привидений (вот чувствую же, что спёрла, откуда — вспомню потом*), хочешь — сгущайся тепловым ударом из знойного марева, чёрными дырами в никуда, внезапной смертной тоской под стрёкот цикад, удушливой ночной кобылой, липким суккубом, хочешь — завивайся в смерч полуденным демоном, хочешь — обернись молчаливым полуночным попутчиком, хочешь — звени русалочьим смехом по прудам, стучи в приоткрытые окна — выглянут: а там никого, там — ты, хочешь — гробом на колёсиках катайся, доводя до икоты пионерию, хочешь — я убью соседей. А в Японии, например, как раз праздник — Обон — изнурённые обморочно-влажным адом августа граждане сами ходят в гости к дорогим покойникам, зазывают их обратно домой, рисом подкармливают и рады самому завалящему юрэю, лишь бы холодным потом облиться. Чужие делают лето прохладней.
Только не в этой книге: она не работает как вентилятор меж мирами и совершенно не пригодна для желающих взбодриться инфернальным сквозняком, включить свет по всей квартире, неделю - не меньше - посещать туалет исключительно в компании надёжных товарищей и вынести, наконец, на помойку зеркало с отслоившейся амальгамой — поищите другую. Представьте, что собрались вы — ну вдруг — почитать повесть о рыцарях, великанах и девах в беде, а она - «Дон Кихот». Или нашёл мужик подкову на счастье, переворачивает, а там — конь. Вот и с призрачной историей от Таити Ямада похожая оказия: при всей скрупулёзности воспроизведения формальных признаков кайдана и внимательном отношении к традиционным деталям: от обязательной мстительной мотивации отдельных неуспокоенных духов до предпочтительного цвета гостевых одежд и характера повреждений астральных тел, — эта сказка не про иррациональную и враждебную темноту снаружи. В комнате, как известно, она ничем не хуже.
Случилось самое страшное: бесцветный Хидео Харада последовательно отключен от всех социальных розеток. Земная жизнь по японским меркам пройдена как раз до половины, с женой развёлся, с сыном не сошёлся, друг оказался вдруг, на работе незаменимых нет — особенно если пишешь сценарии к дневным сериалам со спортивным уклоном, захочешь сентиментально купить себе заслуженный галстук на сорок восьмой д. р. — не блёклый, но и не броский — выясняется, что в природе такого не бывает, а если совершишь ошибку и выйдешь ночью из гулкого дома, в котором зачем-то живешь, то гореть будет только одно окно — в той квартире, где ты сам оставил включенным свет, а у миловидной, но докучливой соседки, с которой тоже всё подозрительнейшим образом не слава богам — уже потух. А вокруг сумрачный лес — ну как лес — специальный район Сэтагая, скорее всего, и тишина — ну как тишина — дом-то у автострады, и мёртвые с косами стоят — ну как стоят… Если спуститься в подземелье и проехать пару тыщ остановок до станции детства, то можно встретить отца, погибшего 35 лет назад: он будет смеяться над специфическими шутками в местной стендап забегаловке, пить пиво, спешить домой к жене — твоей молодой и красивой маме, и выглядеть намного лучше тебя, как и положено тридцатилетнему. Возможно, чьи-то мёртвые родственники ведут себя непредсказуемо и плохо пахнут, но твои родители будут всегда, всегда тебе рады, станут кормить арбузом, учить карточным фокусам и делиться новостями — у них-то есть, что рассказать, не замечая, какой ты дряхлый и занудный, они будут провожать тебя до метро и снова ждать. Тебе же останется самая малость, самое неприятное занятие живых — выбор. Понять бы ещё между чем: быть или не быть? Уснуть и видеть сны? Окончательно назад или всё-таки вперед на севших батарейках? — завтрашний день тоже манит своими малохольными несбыточными призраками.
Итак, жанр — как опорно-двигательный аппарат, скелет (а скелеты — они не страшные, у каждого есть минимум один персональный, привычно поскрипывающий, плюс парочка в шкафу за парадным кимоно), на который можно навешать всякого. Хоть меланхоличную притчу об одиночестве затерянных в мегаполисе человечков в потрёпанных футлярах, о равноудалённости ближних и дальних, о неспособности к любви и невозможности возврата. Хоть сочащуюся безысходностью поэму о глухоте стен и слепоте окон, о ловушках памяти, о том, что нам нипочём не дано предугадать, как наше слово отзовётся, о неприятных побочных эффектах повторных заходов в реку, о песке времени, утекающем сквозь пальцы, и о том — что от осознания и принятия этих унылых трюизмов ничего не поменяется. Всё то, короче, за что я не очень-то жалую экспортируемые с островов мелодрамы под прикрытием, даже если бонусом можно угадывать, кто из персонажей живой, кто уже умер, а кто живёт так, словно уже умер, - патентованный аттракцион японской прозы.
Но книжка Ямады хороша. Раз: она компактная — и я не про объём в 180 страниц, по которым при желании тоже можно размазать невнятицу, сопли и смутные смыслы тонким слоем, а про неожиданную упругость, внутреннюю дисциплинированность и точность текста о невыразимом, в котором нет ни рецептов приготовления макарон в режиме реального времени, ни джазовых стандартов, ни диалогов с мелким рогатым скотом, ни ответов без вопросов. Два: пружина распрямляется, вышибает двойное дно, злорадный грубо раскрашенный чёртик предсказуемо — всё равно вздрогнешь — выпрыгивает. И тут три: это текст, подразумевающий пусть краткое, но напряженное внимание, пристальное вглядывание в привычные тени, не терпящий спойлеров, как дневного света — даже если с середины чуешь, где собака зарыта, не грех и подыграть автору, двинуться по инерции к слитому и прохладительному финалу, рассчитанному на эффектную экранизацию, многословных подражателей, расшатанные нервы и жаркую погоду. Четыре: никакой утомительной морали с вами не случится — не считать же ею догадки, что печаль тоже бывает страшной, особенно если подсветить снизу, что все несчастливые люди несчастливы более-менее одинаково, одиночество не в мегаполисе, а в голове, реальность не так устойчива как хотелось бы, а бабы — зло. Пять (ну, почти): это тоже в своём роде комедия, потому что
«увлекать за собой в могилу человека, только за то, что он отказался с тобой выпить, - это уже слишком».
*Да, вспомнила, карликовые привидения — из «Токио нас больше не любит» . Ну и правильно. Как говорится в аннотации к этой посторонней книге: «А за что нас любить?»