Не то с людьми нашего образованного сословия — в них или нет веры, или, что еще хуже, — притворство веры, которая играет роль только известного приличия», — сказал он.Толстой не отрицал церковной веры, не отрицал обрядов, но в том случае, если за этим стояла духовная искренность.
В конце жизни Толстой практически отказывается от художественного творчества. Он целиком сосредоточен на мыслях о Боге и смерти. Он страшно одинокий мыслитель, который прежде всего нуждается в покое, уединении.
Всякое сопротивление — насилие, а насилие порождает новое насилие.
Толстой всячески стремился понять и принять «чужое», найти ему оправдание и, напротив, никогда не находил оправдания самому себе. Для него не было жестких границ между «своим» и «чужим».
Толстой был верующим идеалистом. Бог не где-то далеко… Он вокруг нас и, в конце концов, в самих нас. Отсюда непостижимы и таинственны как раз законы земной жизни, которые необходимо понять не отвлеченно, но всем сердцем и разумом, согласуясь с непосредственной волей Божьей, явленной в мире.
Дочери всегда были на стороне отца, в отличие от сыновей. Так уж сложилась эта семья, в которой настоящей главой была мать, но отец был ее содержанием и смыслом существования. С уходом отца семья теряла смысл, а вот проблемы, которые решала одна мать, оставались. И теперь они падали на сыновей… вместе с больной матерью…
Запись сестры Марии в дневнике: «всё то, что незаконно, никогда не может быть счастием».
Требование священника подтвердить веру в то, что вино и хлеб есть кровь и тело Иисуса, было „невыразимо больно“. Здесь интеллектуальная совесть Толстого спотыкается, не может этого принять. Вторым важным моментом, оттолкнувшим Толстого от церкви, было требование молиться в храме за власть предержащих и воинство. Толстой не только не находил этого требования в Евангелии, но видел нечто совсем обратное.
Не сумев радикально решить вопрос об отказе от собственности, Толстой «умывает руки». Он отрекается от собственности, но формально это происходит в виде раздела имущества между членами его семьи. Это было единственно возможное компромиссное решение, но надо признать, что пострадавшей стороной в этом разделе оказалась С.А. Муж получил то, что хотел — свободу от собственности. Дети получили свои доли. Она получила Ясную Поляну (на паях с несовершеннолетним Ванечкой), но вместе с тем сохранила обязательство отвечать за Л.Н., организовывать его быт и оставаться связующим звеном дробящейся большой и сложной семьи.(...) Этот раздел не принес семье ни материального, ни морального благополучия. Сыновья Толстого повторяли ошибки молодости отца: любили вино, карты, цыган.
Известно, как мучительно далась «Крейцерова соната» Л.Н. Ее многочисленные варианты не удовлетворяли Толстого, и до последнего момента он не был уверен в том, что история ревности, описанная в ней, завершится тем, чем она завершилась — убийством жены. Но и после публикации «Сонаты» его писательская совесть не могла оставаться спокойной. Атакованный бесчисленными письмами с просьбой разъяснить, что же он всё-таки хотел сказать этой вещью, Толстой вынужден был пойти на ужасный, с точки зрения писательского достоинства, шаг. Он пишет «Послесловие» к повести, в котором «на пальцах» разъясняет ее смысл.История публикации повести едва ли не драматичнее, чем история ее создания. Дело в том, что жена Толстого ненавидела эту вещь. Именно так, здесь не подберешь более мягкого слова. Тем не менее именно она сделала всё возможное, чтобы книга увидела свет.
Толстой становится колоссальной духовной величиной, влияние которой в России сопоставимо только с властью царя и православной церкви. Его мировой авторитет не только в Европе и Америке, но и на Востоке, в буддийских, индуистских, мусульманских странах, растет, как снежная лавина. Он превращается в философа уровня Лао-цзы и Конфуция, Шопенгауэра и Ницше. Через десять лет и даже раньше в Ясную Поляну польется поток паломников со всего мира к великому старцу, учителю мира сего. Обладать «исключительными правами» на такого человека было нельзя. «Не делиться» со всем миром было нельзя. (...) Монахи чуяли в нем старца. Они понимали, что не писаниями своими, но самим образом жизни Толстой более отвечал архетипу христианского подвижника, чем многие и многие из официального духовенства, особенно облеченные высокой властью. Да, это был «неправильный» старец, «криво выросший дуб», по словам Розанова. Да, его писания о церкви были ужасны. Но писания писаниями, а обликом, всей своей статью — это был старец. И неслучайно Толстой в первом проекте прощального послания к жене, начертанном в записной книжке накануне ухода, писал: «Я делаю то, что обыкновенно делают старики, тысячи стариков, люди близкие к смерти, ухожу от ставших противными им прежних условий в условия близкие к их настроению. Большинство уходят в монастыри, и я ушел бы в монастырь, если бы верил тому, чему верят в монастырях. Не веря же так, я ухожу просто в уединение». Из окончательного варианта письма место о монастырях исчезло. Но нужно помнить, что Толстой не уходил из Ясной Поляны, а бежал, опасаясь преследования. Не потому ли он выкинул слова про монастыри, чтобы не указать на след, по которому его можно было найти.