– А Кулеш-то по-мер!.. с голоду помер! – почмокивает Ляля.
– Да, Кулеш наш помер. Теперь не мучается. А ты боишься смерти?..
Она поднимает на меня серые живые глазки – но они заняты миндалями.
– Глядите, над вами-то… три миндалика целых!
– Ага… А ты, Ляля, боишься смерти?..
– Нет… Чего бояться… – отвечает она, грызя миндалик. – Мамочка говорит – только не мучиться, а то как сон… со… он-сон! А потом все воскреснут! И все будут в бе… лых рубашечках, как ангелочки, и вот так вот ручки… Под рукой-то, под рукой-то!., раз, два… четыре целых миндалика!
Помер Кулеш, пошёл получать белую рубашечку – и так вот ручки. Не мучается теперь.
Последние дни слабей и слабей стучала колотушка по железу. Разбитой походкой подымался Кулеш на горку, на работу. Станет – передохнёт. Подбадривала его надежда: подойдут холода, повезут на степь печки, – тогда и хлеб, а может, и сало будет! А пока – стучать надо. За каждую хозяйскую печку получал железа себе на печку, – ну, вот и ешь железо!
Остановится у забора, повздыхает.
Он – широкий, медведь медведем, глаза ушли под овчину-брови. Прежде был рыжий, теперь – сивый. Тяжёлые кулаки побиты – свинец-камень. Последние сапоги – разбились, путают по земле. Одежда его… какая теперь одежда! Картуз – блин рыжий, – краска, замазка, глинка. Лицо… – сносилось его лицо: синегубый серый пузырь, воск грязный.
– Что, Кулеш… живёшь?
– Помираем… – чуть говорит он, усилием собирая не-слушающиеся губы. – Испить нет ли…
Его подкрепляет вода и сухая грушка. С дрожью затягивается кручёнкой – последний табак-отрада, золотистый, биюк-ламбатский! – отходит помаленьку. Много у него на душе, а поделиться-то теперь и не с кем. Со мной поделится:
– Вот те дела какие… нет и нет работы! А бывало, на лошади за Кулешом приезжали, возьмись только! На Токмакова работал, на Голубева-профессора… на части рвали. Там крышу починять-лемонтировать, тому водопровод ставить, а то… по отхожей канализации, по сортирному я делу хорош… для давления воды у меня глаз привышный, рука лёккая, главное дело: хлюгеря самые хвасонистые мог резать… петушков, коников… андела с трубой мог! Мои хлюгера не скрыпят, чу… ют ветер… кру… тются, аж… по всему берегу, до Ялтов. Потому – рука у меня лёккая, работа моя тонкая. Спросите про Кулеша по всему берегу, всякой с уважением… В Ливадии, кто работал? Кулеш. Миколай Миколаичу, Великому Князю… кто крыл? Самый я, Кулеш… трубы в гармонью! Думбадзя меня вином поил, с ампираторского подвалу! «Не изменяй нам, Кулеш… у тебя рука леккая!» Шин-панского вина подноси-ли! Я на неделе два дня обязательно пьянствую, а мне льгота супротив всех идет, всем я ндравлюсь. Я этого вот… дельфина морского на хлюгер резал, латуни золоченой… царевны могли глядеть… по… биты, царство небесное, ни за что! Вот уж никогда не забуду… пирожка мне печатного с царского стола… с ладонь вот, с ербами! Такой ерб-орел! Боле рубля; ей-богу… яственный орел-ерб! Орёлик наш русский, могущий… И где-то теперь летает! Ливадии управляющий… генерал был, со-лидный из себя… велел подать. «Не изменяй нам, Кулеш… у тебя рука лёккая!» А вот… дорезался. У-пор вышел…
Об «упоре» он говорить не любит. А вот прошлое вспомянуть…
– Сотерну я любитель. Два с полтиной в день, а то три… как ценили! На базар, бывало, придёшь… Ну, и шо ты мне суёшь? Да рази ж то са-ло? Чуток желтит – я и глядеть не стану! Ты мне сливошное давай, розой чтобы пахло… кожица чтобы хрюпала, а не мыло! Тьфу!
Плюёт Кулеш, головой мотает.
– Тянет с этого… со жмыху, внутрях жгёт. Чистый яд в этих выжмалках виноградных… намедни конторщик помер, кишка зашлась. А-ах, вся сила из мене уходит… голова гудет. Брынза опять была... шесь копеек! Тараньку выберешь… солнышко скрозь видать, чисто как портвейна… балычку не удасть…
Он всплескивает руками, словно хватает моль, и так низко роняет голову, что от плешинки за картузом, от изогнувшейся шеи с острыми позвоночниками, от собравшихся – под ударом – истёртых плеч – передаётся отчаяние и… покорность.
– Голу-бчики мои-и!.. Сласть-то какую проглядели… на что сменяли! Па-дали всякой, соба-чине ради!.. А?! Кто ж это нас подвёл – окрутил?! Как псу под хвост… По-няли теперь их, да… Жалуйся поди, жаловаться-то кому? Кому жаловались-то… те-то, бывало, жа-ловали… а теперь и пожалеть некому стало! Жалуйся на их, на куманистов! Волку жалуйся… некому теперь больше. Чуть слово какое – по-двал! В морду ливонвером тычет! Нашего же брата давют… Рыбаков намедни зарестовали… сапоги поотымали, как у махоньких. Как на море гнать – выдают… как с морю воротился – скидывай! Смеются! Да крепостное право лучше было! Там хочь царю прошение писали… а тут откуля он произошёл? а? Говорить – его не поймёшь, какого он происхождения… порядку нашего не принимает, церковь грабит… попа намедни опять в Ялты поволокли… Женчина наша на базаре одно слово про их сказала, подошёл мальчишка с ружьем… цоп! – зарестовал. Могут теперь без суда, без креста… Народу что побили!.. Да где ж она, правда-то?! Нашими же шеями выбили…
Он просит ещё водицы. Пьёт и сосёт грушку. – В больницу, что ли, толкануться… может, предпишут чего в лекарство… В девятом годе, в Ялтах когда лежал… лёгкое было… враспаление, молочко да яичко, а то ко-клеты строго предписали… а подрядчик Иван Московский бутылку портвейны принёс. «Только выправляйся, голубчик Степан Прокофьич… не изменяй, у тебе рука лёккая…» Ну, кто мне теперь из их… такого скажет?! Тырк да тырк!.. Власть ва-ша да власть на-ша!.. А и власти-то никакой… одно хулюганство. Тридцать семь лет всё работой жил, а тут… за два года все соки вытянули, как черьвя гибну! А-аааа!.. Барашку возьмёшь. Ты мне с почкими подавай, в сальце!.. Борщок со шкварочками… баба как красинькими заправить… – рай увидишь! Семья теперь… все девчонки! Не миновать – всем гулять… с камиссарами! Уу-у… сон страшный… Борщика-то бы хоть довелось напоследок вдосталь… а там!..
Не довелось Кулешу борщика поесть.
Вышел Кулеш со двора, шатнулся… Глянул через Сухую балку на горы: ой, не доползти на работу – стучать впустую, – когда ещё везти на степу печки! Подумал… – и поплёлся в больницу. Пошел вихляться по городку, по стенкам.
Будто все та же была больница – немного разве пооблупилась.
Сказала ему больница:
– Это же не болезнь, когда человек с голоду помирает. Вас таких полон город, а у нас и сурьёзным больным пайка не полагается.
Сказал больнице Кулеш: – Та тэперь вже усенародная больница! Та як же бачили, шо… усе тэперь бу-дэ… бачили, шо…
Посмеялась ему больница:
– Бачили да… пробачили! Полный пролетарский дефицит. Кто желает теперь лечиться, пусть и лекарства себе приносит, и харчи должен припасти, и паёк доктору. Не могут голодные доктора лечить! И солому припасти нужно, все тюфяки порастаскали.
Тогда собрался Кулеш с силами, нашёл слово:
– У вас… все крыши текут… желоба сорваны на печки… Я с вас… дёшево… подкормите только, заслаб… язык хоть поглядите.
Не поглядели ему язык.
Он оглянул больницу, через туман… И – пошёл. Через весь городок пошёл: на другом конце была диковинная больница. Шёл-вихлялся по стенкам, цапался за колючую пропыленную ажину, присаживался на щебень. Пустырем шатнулся – по битому стеклу, по камню…
Стояла на пустыре огромная деревянная конура – ротонда, помост высокий. Совсем недавно рявкала она зычными голосами на митингах, щёлкала красным флагом, грозила кровью, – хвалила свои порядки. Вспомнил Кулеш сквозь муть, вспомнил с щемящей жутью… и – плюнул. Потащился по трудной сыпучей гальке… вдоль моря потащился…
Синее, вольное… играло оно солнечными волнами, играло в лицо прохладой.
Кулеш дотащился до синей глади, примочил голову, освежил замирающие глаза – окрепнет, может… Замутилось в голове старой, всему покорной. Стал Кулеш на колени… Моря ли испить вздумал? морю ли поклониться на прощанье?.. Качнулось к нему всё море, его качнуло… и повалился он набок. И пошёл-пополз боком, как ходят крабы, головастый, сизый… Тянуло его к дому, скорей к дому… А далеко до дома!
Спрашивали его встречные – свои трудовые люди:
– Ты что, Кулеш… ай пьяный?..
Смотрел на встречных Кулеш, мутный, пьяный от своей жизни, от своей красной жизни. Чуть лопотал, губами:
– На ноги… поставьте… иду… до дому…
Его поставили на ноги, и он опять зацарапался – до дому. У пустой пристани взяли его какие-то, доволокли до моста, до речушки…
– Сам… теперь… – выдохнул Кулеш последнее свое слово, признал родную свою, Сухую балку.
Сам теперь!..
Пошёл твёрдо. Доткнулся до долгого забора, привалился. Закинулся головой, протяжно вздохнул… и помер. Тихо помер. Так падает лист отживший.
Хорошо на миндальном дереве. Море – стена стеной, синяя стена – в небо. На славный Стамбул дорога, где грузчики завтракают сардинками, швыряют в море недоеденные куски… Кружится голова от синей стены, бескрайней… Так, находит. Надо держаться крепче.
Виден мне с высокого миндаля беленький городок, рыжие, выжженные холмы, кипарисы, камни… и там, вся из стекла, будто дворец хрустальный, – кладбищенская часовня… И там-то теперь Кулеш. Только-только сидел под этим миндальным деревом, рассказывал про борщок с сальцем – и занесло его в гроб хрустальный! Ну и прозвище у него – Кулеш! Отметила его жизнь-чудачка: Кулеш – умер от голода! Полеживает теперь, уважаемый мастер, в хрустальном чуде. Что за глупое человечество! Понаставило хрустальных дворцов по кладбищам, золотыми крестами увенчало… Или уж хлеба с избытком было? Вот и… проторговалось, и человека похоронить не может!
Пятый день лежит Кулеш в человечьей теплице. Всё ждёт отправки: не может добиться ямы. Не один лежит, а с Гвоздиковым, портным, приятелем; живого, третьего, поджидают. Оба постаивали – шумели на митингах, требовали себе именья.. Под народное право всё забрали: забрали и винные подвалы – хоть купайся, забрали сады и табаки, и дачи. Куда девали?! Провалились и горы сала, и овечьи отары, и подвалы, и лошади, и люди… И ямы нету?!
Шипит раздутый Кулеш в теплице: я-а-а… мы-ы-ы…
Говорит Кулешу пьяница, старик сторож:
– Постой-погоди, товарищ… надо дело по правде делать! Закапывать тебя!.. Верно, надо. A то от тебя житья не будет… горой раздуло, шипишь… А ты меня накормил-напоил? Один-разъединый я про всех про вас, сволочей проклятых! Да где ж это видано, чтобы рабочий человек… ни пимши – ни жрамши… у камне могилу рыл?.. По-стой… Нонче право моё такое… усенародное!.. сам ты могилки себе загодя не вырыл… а пайка мне не полагается… по-ди-кась, поговори с товарищами… они, мать их… всё начистоту докажут! Ну и… должен я поснять с тебя хочь покров-саван и на базар оттащить… Хлебушка… плохо-плохо, а хвунтика два… должен добыть?.. да винца, для поминка… мотыжка чтоб веселей ходила… А с тебя, черт… и поснять-то нечего, окромя портков рваных!.. Вот ты и потерпи маленько. Вот которого сволокут в параде, тогда… за канпанию и свалю, в комунную…
И лежит раздутый Кулеш в хрустальном дворце – ждёт свиты.
Рядышком с ним лежит портной Гвоздиков, по прозванию – Шест-Глиста, укромно скончавшийся за замкнутою дверкой убогого жилища. Рассказывала Рыбачиха:
– Никто и не приметил. Хозяева-татары носом только учуяли… А уж он в отделке! Лежит третий день, весь-то в мухах!.. Зелёные такие… панихидку над ним поют…
Весёлая панихида… И портной выкупа не принёс. Пришёл во дворец хрустальный в драных подштанниках, за которые не дадут на базаре и орешка.
Спи, старый Кулеш… глупый Кулеш, разинутым ртом ловивший неведомое тебе «усенародное право»! Обернули тебя хваткие ловкачи, швырнули… Не будут они под мухами, на солнце!
И ты, неведомый никому, Шест-Глиста! И вы, миллионами сгинувшие под землю голодным ртом… – про вас история не напишет. О вас ли пишут историю? Нет истории никакого дела до пустырей, до берегов рек пустынных, до мусорных ям и логовищ, до девчонок русских, меняющих детское тело на картошку! Нет ей никакого дела до пустяков. Великими занята делами-подвигами, что над этими пустяками мчатся! Напишет она о тех, что по радио говорят с миром, принимают парады на площадях, приглашаются на конгрессы, в пристойных фраках от лондонского портного, не от тебя, Шест-Глиста! – и именем вас, погибших, решают судьбу погибающего потомства. Тысячи перьев скрипят приятное для их уха – продажных и лживых перьев, – глушат косноязычные ваши стоны. Ездят они в бесшумных автомобилях, летают на кораблях воздушных… Тысячи мастеров запечатлевают картины их «отхода» – на экранах, тысячи лживых и рабских перьев задребезжат, воспевая хвалу – Великому! Тысячи венков красных понесут рабы к подножию колесницы. Миллионы рваного люда, согнанного с работ, пропоют о «любви беззаветной к народу», трубы будут играть торжественно, и красные флаги снова застелют глаза вам лестью – вождя своего хороните!
Спи же с миром, глупый, успокоившийся Кулеш! Не одного тебя обманули громкие слова лжи и лести. Миллионы таких обмануты, и миллионы еще обманут…
А ведь ты не дурак, Кулеш! Перед ямой-то и ты понял. Перестали приезжать за тобою на лошади и поить портвейном… но ты всё же надеялся хоть на хлеб. Кричали тебе хваткие ловкачи:
– Завалим трудящихся хлебом! Советская власть такие построила лектрические еропланы… каждый по пять тыщ пудов может! Весь Крым завалим!..
Закрыли тебе глаза – на кровь, крепко забили уши. И орал ты весело, как мальчишка:
– Ай да наши! родная власть!..
Недели прошли и месяцы… Не прилетали аэропланы. Гнали твоих девчонок комиссары – нет хлеба! На матерей орали:
– Ну, и что же?! Ребята ваши! ну, и швыряйте в море!..
Спрашивал я тебя: – А что же, Кулеш, ваши… аэропланы?
Ощеривал ты голодные зубы, синеющие десны, в ниточку узил мертвеющие губы и находил верное теперь, свое слово:
– Опасаются опущаться… Го-ры… а то – море… Крушения опасаются!
И жутко было твоё лицо.
Нет, ты не дурак, Кулеш… Ты – простак.