
Ваша оценкаЦитаты
chaotickgood216 ноября 2020 г.Читать далееВ тщетной попытке придерживаться хронологического порядка обвинение начало с восьми свидетелей из Германии, достаточно рассудительных, но они не были «выжившими»: все они занимали высокие посты в еврейских организациях в Германии, сейчас они стали заметными фигурами в общественной жизни Израиля, но все они уехали из Германии до начала войны. Затем настала очередь пяти свидетелей из Польши, а потом — всего лишь одного из Австрии: по этой стране обвинение представило очень ценные материалы покойного доктора Лёвенгер-ца, написанные им во время и сразу же после окончания войны. Затем предстали по одному свидетелю от таких стран, как Франция, Голландия, Дания, Норвегия, Люксембург, Италия, Греция и Советская Россия, двое из Югославии, по трое из Румынии и Словакии, тринадцать из Венгрии. Но основная масса свидетелей, пятьдесят три, приехала из Польши и Литвы, где компетенция и полномочия Эйхмана были почти нулевыми.
Бельгия и Болгария оказались единственными странами, от которых свидетелей не было.
Все это были «базовые свидетели», к этой же категории относились шестнадцать мужчин и женщин, поведавших суду об Освенциме (десять), Треблинке (четыре), Хелмно и Майданеке. Совершенно иными были свидетели, давшие показания по Те-резину, «стариковскому гетто» на территории рейха и единст-венному лагерю, где влияние Эйхмана было действительно значительным; по Терезину свидетельствовали четверо, еще один дал показания по пересыльному лагерю Берген-Бельзен.2458
chaotickgood216 ноября 2020 г.Читать далееДругими словами, Эйхману почти никак не пришлось участвовать в том, что случилось с евреями в Польше, странах Прибалтики, в Белоруссии и на Украине, потому что там не нужен был «специалист по еврейским вопросам», никакие особые «директивы» для их эвакуации и уничтожения не требовались, и никакие различия между привилегированными евреями и всеми остальными тоже никогда не проводились. Даже члены еврейских советов неизменно уничтожались. Не было никаких исключений: для обреченных на рабский труд единственной альтернативой становилась медленная мучительная смерть.
2450
chaotickgood216 ноября 2020 г.Читать далееНебольшая и бедная крестьянская страна, в которой проживало два с половиной миллиона человек, из них девяносто тысяч евреев, была примитивной, отсталой и глубоко католической. В то время ею правил католический священник отец Иозеф Тисо. Даже словацкое фашистское движение, «Глинкова Гарда», имело вид католического, неистовый антисемитизм этих клерикальных фашистов, или фашиствующих клерикалов, как по стилю, так и по содержанию отличался от ультрасовременного расизма их германских хозяев. В правительстве Словакии был только один «модерновый» антисемит, и это был добрый друг Эйхмана, министр внутренних дел Александр Мах по прозвищу Шанё. Все остальные были христианами или думали, что они христиане, тогда как нацисты, в принципе, были как антихристианами, так и антисемитами. Христианство для словаков означало не только то, что они чувствовали себя обязанными четче обозначить, по меркам нацистов, «старомодное» различие между крещеными и некрещеными евреями, но и то, о чем они рассуждали с позиций кромешного средневековья. Для них «решение» заключалось в изгнании евреев и захвате их собственности, но не в систематическом «устранении», хотя они не возражали, когда евреев время от времени убивали.
2442
chaotickgood216 ноября 2020 г.Словакия, как и Хорватия, была изобретением министерства иностранных дел Германии.
2414
chaotickgood216 ноября 2020 г.Читать далееВся операция в Венгрии продолжалась менее двух месяцев и внезапно прекратилась в начале июля. Она, благодаря в первую очередь сионистам, была освещена в печати гораздо полнее, чем любая другая фаза еврейской трагедии, и на Хорти обрушился шквал протестов из нейтральных стран и из Ватикана. Хотя папский нунций посчитал нужным пояснить, что протест Ватикана происходит не «из ложного чувства сострадания» — фраза, которая, вероятно, станет вечным памятником тому, во что постоянные контакты и компромиссы с теми, кто проповедовал идею «беспощадной жестокости», превратили ментальность высших иерархов церкви. Швеция в который раз пошла по пути практических действий, распределяя въездные визы, Швейцария, Испания и Португалия последовали ее примеру, и в результате около тридцати трех тысяч евреев оказались в специально отведенных им домах в Будапеште, находящихся под защитой нейтральных стран. Союзники составили и опубликовали список из семидесяти известных им преступников, а Рузвельт направил ультиматум с угрозой: «Если депортации не прекратятся, судьба Венгрии будет совсем не такой, какая ждет любую другую цивилизованную нацию». Смысл был доведен до сознания Венгрии необычайно массированным воздушным налетом на Будапешт 2 июля.
2425
chaotickgood213 октября 2020 г.Читать далееСразу же по прибытии он начал процесс переговоров с представителями еврейской общины, которых он для начала освободил из тюрем и концлагерей, ибо «революционный пыл» в Австрии в значительной мере превосходил ранние немецкие «эксцессы», и в результате почти все видные евреи оказались в заключении. После этого Эйхману уже не понадобилось убеждать еврейских функционеров в желательности эмиграции. Скорее это они рассказывали ему об огромных связанных с этим трудностях. Помимо финансовых проблем, впрочем уже «решенных», потенциальный эмигрант должен был собрать неимоверное количество бумаг. Каждая из этих бумаг была действительной ограниченное время, так что когда была наконец получена последняя, истекал срок первой.
Как только Эйхман понял, как работает система, точнее, понял, как она не работает, он «посовещался с самим собой» и «родил идею, которая могла удовлетворить обе стороны». Он представил себе «конвейер, в начале которого запускается первый документ, затем поступают другие бумаги, и в качестве конечного продукта выдается паспорт». Эту идею можно было реализовать только при том, что все задействованные организации — министерство финансов, налоговое управление, полиция, еврейские общины и так далее — размещались бы под одной крышей и выполняли свою работу на месте, в присутствии обратившегося, которому не пришлось бы бегать от учреждения к учреждению, к тому же такой конвейер исключал изде-вательства и поборы.
Когда все было готово и конвейер заработал быстро и без сбоев, Эйхман «пригласил» проинспектировать его еврейских функционеров из Берлина. Они были поражены: «Это напоминало хлебозавод вроде тех, где мельница соединена с пекарней. В здание входит еврей, у которого есть хоть какая-то собственность — фабрика, магазин или счет в банке, он движется по зданию от конторки к конторке, от кабинета к кабинету и выходит из здания без денег, без прав, но зато с паспортом, при вручении которого ему говорят: «Вы обязаны покинуть страну в течение двух недель. В противном случае вы будете отправлены в концлагерь».
Весьма правдивое описание всей процедуры, но правдивое не до конца. Евреи не могли остаться совсем уж «без денег» по той простой причине, что тогда бы ни одна страна их не приняла. Им требовалась — и выдавалась — Vorzeigegeld, сумма, которую они могли предъявить при получении визы и с которой мог-ли пройти иммиграционный контроль принимающей страны. Сумма предполагалась в иностранной валюте, а рейх отнюдь не намеревался тратить валюту на евреев. Нельзя было ее снять и с еврейских счетов за рубежом, во всяком случае это было затруднительно, так как в течение многих лет иметь счета в иностранных банках не дозволялось; поэтому Эйхман отправил еврейских функционеров за границу, чтобы они выпросили валюту у тамошних еврейских организаций — эта валюта затем перепродавалась местной еврейской общиной будущим эмигрантам, с большой притом выгодой — например, от 10 до 20 марок за доллар, в то время как рыночная стоимость доллара составляла 4,2 марки. Так местная община собирала деньги, необходимые для оплаты эмиграции неимущих евреев, а также средства для своей, теперь весьма насыщенной деятельности. Конечно, этот проект Эйхмана не мог не встретить противодействия со стороны министерства финансов, так как оно понимало, что такого рода трансакции ведут к девальвации марки.2106
BookishPotato9 июня 2020 г.Читать далееВо время войны самой убедительной ложью, которую проглотил весь немецкий народ, был лозунг: «Битва за судьбу немецкой нации» (Der Schicksalskampf des deutschen Volkes). Этот лозунг сочинил то ли Гитлер, то ли Геббельс, и были в нем три облегчав шие самообман составляющие: он предполагал, во-первых, что война — это вовсе не война, во-вторых, что развязали ее судьба, рок, а не сама Германия, и, в-третьих, это вопрос жизни или смерти для немцев, которые должны полностью уничтожить своих врагов, а то враги полностью уничтожат их самих.
2922
drfaust714 ноября 2018 г.Читать далееВ своих дневниках Достоевский писал о том, что в Сибири, среди огромного множества убийц, насильников и грабителей, он никогда не встречал ни одного, позволившего признаться самому себе в том, что он совершил зло. <...> Немецкое общество, состоявшее из восьмидесяти миллионов человек, так же было защищено от реальности и фактов теми же самыми средствами, тем же самообманом, ложью и глупостью, которые стали сутью его, Эйхмана, менталитета. <...> Но практика самообмана была до такой степени всеобъемлющей, почти превратившейся в моральную предпосылку выживания, что даже теперь, через восемнадцать лет после падения нацистского режима, когда большинство специфических деталей его лжи уже забыты, порою трудно не думать, что лицемерие стало составной частью немецкого национального характера.
2862
robot26 октября 2018 г.Читать далееШафер предстал перед уголовным судом Германии после войны. За умерщвление газом 6280 женщин и детей он был приговорен к шести с половиной годам тюрьмы. Военный губернатор региона генерал Франц Бёме покончил жизнь самоубийством, но государственный советник Турнер был передан правительству Югославии и приговорен к смерти. Одна и та же история повторялась снова и снова: преступники, которые сумели избежать суда в Нюрнберге и не были экстрадированы в страны, где они совершили свои преступления, либо так никогда и не попали в руки правосудия, либо нашли его в судах Германии — вместе с максимально возможным «пониманием».
2833
carbonid127 января 2018 г.Читать далееNo one could claim that Grynszpan’s testimony created anything remotely resembling a “dramatic moment.” But such a moment came a few weeks later, and it came unexpectedly, just when Judge Landau was making an almost desperate attempt to bring the proceedings back under the control of normal criminal-court procedures. On the stand was Abba Kovner, “a poet and an author,” who had not so much testified as addressed an audience with the ease of someone who is used to speaking in public and resents interruptions from the floor. He had been asked by the presiding judge to be brief, which he obviously disliked, and Mr. Hausner, who had defended his witness, had been told that he could not “complain about a lack of patience on the part of the court,” which of course he did not like either. At this slightly tense moment, the witness happened to mention the name of Anton Schmidt, a Feldwebel, or sergeant, in the German Army – a name that was not entirely unknown to this audience, for Yad Vashem had published Schmidt’s story some years before in its Hebrew Bulletin, and a number of Yiddish papers in America had picked it up. Anton Schmidt was in, charge of a patrol in Poland that collected stray German soldiers who were cut off from their units. In the course of doing this, he had run into members of the Jewish underground, including Mr. Kovner, a prominent member, and he had helped the Jewish partisans by supplying them with forged papers and military trucks. Most important of all: “He did not do it for money.” This had gone on for five months, from October, 1941, to March, 1942, when Anton Schmidt was arrested and executed. (The prosecution had elicited the story because Kovner declared that he had first heard the name of Eichmann from Schmidt, who had told him about rumors in the Army that it was Eichmann who “arranges everything.”)
This was by no means the first time that help from the outside, non-Jewish world had been mentioned. Judge Halevi had been asking the witnesses: “Did the Jews get any help?” with the same regularity as that with which the prosecution had asked: “Why did you not rebel?” The answers had been various and inconclusive – “We had the whole population against us,” Jews hidden by Christian families could “be counted on the fingers of one hand,” perhaps five or six out of a total of thirteen thousand – but on the whole the situation had, surprisingly, been better in Poland than in any other Eastern European country. (There was, I have said, no testimony on Bulgaria.) A Jew, now married to a Polish woman and living in Israel, testified how his wife had hidden him and twelve other Jews throughout the war; another had a Christian friend from before the war to whom he had escaped from a camp and who had helped him, and who was later executed because of the help he had given to Jews. One witness claimed that the Polish underground had supplied many Jews with weapons and had saved thousands of Jewish children by placing them with Polish families. The risks were prohibitive; there was the story of an entire Polish family who had been executed in the most brutal manner because they had adopted a six-year-old Jewish girl. But this mention of Schmidt was the first and the last time that any such story was told of a German, for the only other incident involving a German was mentioned only in a document: an Army officer had helped indirectly by sabotaging certain police orders; nothing happened to him, but the matter had been thought sufficiently serious to be mentioned in correspondence between Himmler and Bormann.
During the few minutes it took Kovner to tell of the help that had come from a German sergeant, a hush settled over the courtroom; it was as though the crowd had spontaneously decided to observe the usual two minutes of silence in honor of the man named Anton Schmidt. And in those two minutes, which were like a sudden burst of light in the midst of impenetrable, unfathomable darkness, a single thought stood out clearly, irrefutably, beyond question – how utterly different everything would be today in this courtroom, in Israel, in Germany, in all of Europe, and perhaps in all countries of the world, if only more such stories could have been told.
There are, of course, explanations of this devastating shortage, and they have been repeated many times. I shall give the gist of them in the words of one of the few subjectively sincere memoirs of the war published in Germany. Peter Bamm, a German Army physician who served at the Russian front, tells in Die Unsichtbare Flagge (1952) of the killing of Jews in Sevastopol. They were collected by “the others,” as he calls the S.S. mobile killing units, to distinguish them from ordinary soldiers, whose decency the book extols, and were put into a sealed-off part of the former G.P.U. prison that abutted on the officer’s lodgings, where Bamm’s own unit was quartered. They were then made to board a mobile gas van, in which they died after a few minutes, whereupon the driver transported the corpses outside the city and unloaded them into tank ditches. “We knew this. We did nothing. Anyone who had seriously protested or done anything against the killing unit would have been arrested within twenty-four hours and would have disappeared. It belongs among the refinements of totalitarian governments in our century that they don’t permit their opponents to die a great, dramatic martyr’s death for their convictions. A good many of us might have accepted such a death. The totalitarian state lets its opponents disappear in silent anonymity. It is certain that anyone who had dared to suffer death rather than silently tolerate the crime would have sacrificed his life in vain. This is not to say that such a sacrifice would have been morally meaningless. It would only have been practically useless. None of us had a conviction so deeply rooted that we could have taken upon ourselves a practically useless sacrifice for the sake of a higher moral meaning.” Needless to add, the writer remains unaware of the emptiness of his much emphasized “decency” in the absence of what he calls a “higher moral meaning.”
But the hollowness of respectability – for decency under such circumstances is no more than respectability – was not what became apparent in the example afforded by Sergeant Anton Schmidt. Rather it was the fatal flaw in the argument itself, which at first sounds so hopelessly plausible. It is true that totalitarian domination tried to establish these holes of oblivion into which all deeds, good and evil, would disappear, but just as the Nazis’ feverish attempts, from June, 1942, on, to erase all traces of the massacres – through cremation, through burning in open pits, through the use of explosives and flame-throwers and bone-crushing machinery – were doomed to failure, so all efforts to let their opponents “disappear in silent anonymity” were in vain. The holes of oblivion do not exist. Nothing human is that perfect, and there are simply too many people in the world to make oblivion possible. One man will always be left alive to tell the story. Hence, nothing can ever be “practically useless,” at least, not in the long run. It would be of great practical usefulness for Germany today, not merely for her prestige abroad but for her sadly confused inner condition, if there were more such stories to be told. For the lesson of such stories is simple and within everybody’s grasp. Politically speaking, it is that under conditions of terror most people will comply but some people will not, just as the lesson of the countries to which the Final Solution was proposed is that “it could happen” in most places but it did not happen everywhere. Humanly speaking, no more is required, and no more can reasonably be asked, for this planet to remain a place fit for human habitation.
2864