Расставания в романе не менее неприятны, чем в реальной жизни,— конечно, они не столь грустны, потому что грусть эта питается вымыслом, зато равно тягостны и обычно не оставляют такого удовлетворения, как настоящие. Какой романист, какой Филдинг, какой Скотт, Жорж Санд, Сю или Дюма способен сделать интересной последнюю главу придуманной им истории? Обещанные двое детей и сверхчеловеческое счастье — что в них толку? Или в почтеннейшем существовании, продленном далеко за пределы жизненного срока, назначенного обычным смертным? Горести наших героев и героинь — вот что услаждает тебя, о публика! Их горести, их грехи и глупости, а не их добродетели, здравомыслие и последующие награды. Когда мы, покорно следуя принятым правилам, начинаем красить наши последние страницы в розовый цвет, мы губим свою способность нравиться тебе. Мы становимся скучными и оскорбляем твой интеллект, а если не станем скучными, то оскорбим твой вкус. [...] А потом, когда труд будет завершен, даже самый мягкосердечный критик обязательно попрекнет нас неумелым и неуклюжим концом: окажется, что мы либо обленились и отнеслись к нему небрежно, либо перестарались и испортили его. Конец скучен или нелогичен, надуман или нелеп. Он не имеет никакого смысла или претендует на слишком многое. Мы опасаемся, что последняя сцена, как все последние сцены, обязательно будет как второе детство, просто забытье без глаз, зубов, без вкуса — без всего.