На вторые сутки увольнительной, в разгар сильной бомбардировки, я в компании одной юной поэтессы из Челси сидел в «Веллингтоне», где все союзные летчики назначали свидания. Поэтесса вызвала у меня горькое разочарование, ибо ни на минуту не закрывала рта, рассуждая о Т. С. Элиоте, Эзре Паунде и Одене и обратив ко мне свои прекрасные голубые глаза, буквально светящиеся глупостью. Я был на грани срыва и ненавидел ее всем сердцем. Время от времени я нежно целовал ее в рот, чтобы заставить замолчать, но поскольку мой исковерканный нос был все еще забит, то через минуту мне приходилось оставлять ее губы, чтобы вдохнуть, — и она тут же переходила к Э. Каммингсу и Уолту Уитмену. Я колебался, не изобразить ли мне приступ эпилепсии, к чему обычно прибегал в таких случаях. Но поскольку я был в форме, то это было несколько неудобно. Поэтому я ограничился тем, что потихоньку, кончиками пальцев, ласкал ее губы, стараясь остановить поток слов и в то же время выразительными жестами призывая ее к сладостно-томному безмолвию, единственному языку сердца. Но с ней ничего нельзя было поделать. Сжав мою руку в своей, она принялась рассуждать о символизме Джойса. Внезапно я понял, что оставшиеся четверть часа придется посвятить литературе. Я всегда не переносил скучные разговоры и убожество интеллекта и вдруг почувствовал, как капли пота покатились по моему лбу, в то время как мой оторопелый взгляд сосредоточился на этом оральном сфинктере, который то и дело открывался и закрывался, открывался и закрывался. В порыве отчаяния я снова бросился на этот орган, тщетно пытаясь сковать его своими поцелуями.