Его радостные американские интонации – такие, будто он весь распахнут тебе навстречу, – сразу обдают меня жаркой благостью летнего Канзаса. Я так и чувствую атмосферу, которая там его окружает: ласковый шелковистый воздух, освещенные крылечки, одно за другим погружающиеся в темноту (мало кто так долго не гасит свет перед дверью), и тучи комаров над карьером Брауна. При этом луна к земле еле пробивается: мешают многослойные завесы влаги, а уличные фонари будто парят, юбками рассеянного света опираясь на асфальт автостоянки у гастронома. И где-то в этой сонной тьме Советник Майк сидит в носках за колченогим кухонным столом и спрашивает девочку-сиротку в Литве, как она там привыкает.
...
На другом берегу все те же коровы по-прежнему едят свою коровью еду, охлестывая себя хвостами по бокам.
А где-то там, в пяти тысячах миль, Советник Майк намеревается продать оранжевые пластиковые плитки, которыми папа оклеил пол в подвале, продать дырку, которую я проковыряла в стене столовой, продать кусты малины, которую на заднем дворе посадила мама. Хочет продать наши покоробленные противни и недоиспользованные шампуни, а также шесть высоких стаканов с нарисованными на стенках джедаями, которые мы принесли из пиццерии. Помню, папа тогда сказал, что оставить их у себя мы сможем, только если пастор подтвердит, что «Звездные Войны» одобряет Иисус. То есть продать вообще все, весь наш хлам, все остатки нашей тамошней жизни, всю память о нас. А мне, значит, достанется пудель, три рюкзака тесноватой одежды и четыре альбома с фотографиями, ни одну из которых никогда уже нельзя будет сопоставить с живым лицом. И сидеть мне тут, в пяти тысячах миль и четырех неделях от дома, и все время чувствовать, что вот, секунды тикают, еще одна старая минута сменилась новой, мир продолжает вращаться, а мамы и папы в нем нет. И я теперь всю оставшуюся жизнь должна жить с дедушкой З в Литве.