Ради этого я корчился в муках самораскрытия, которое наконец принесло бы мне удовлетворение, - так холодная женщина, извиваясь всем телом, взывает к оргазму, а потом пытается подменить его судорогами. Что ж это - симуляция или просто излишнее прилежание? Как бы там ни было, я ничего не добился; казалось, вот-вот придет озарение, которое раскроет мне меня самого, но оно ускользало, и я выносил из своих упражнений ощущение зыбкости, они только расшатывали мою нервную систему.
Ничто не могло ни утвердить, ни аннулировать моих полномочий, так как они зиждились на авторитете взрослых, на их неоспоримом доброжелательстве. Неприкосновенный, засургученный мандат был сокрыт во мне, но принадлежал мне столь мало, что я не мог ни на мгновение усомниться в нем, не в моей власти было отвергнуть или принять его.
Как ни глубока вера, она никогда не бывает полной. Ее необходимо беспрестанно поддерживать или, во всяком случае, не давать ей разрушаться. Моя участь была пред-решена, я БЫЛ знаменитостью, у меня БЫЛА могила на кладбище Пер-Лашез, а возможно, даже в Пантеоне, мой проспект в Париже, мои бульвары и площади в провинции, за границей; но сердцевину оптимизма незримо, неслышно подтачивало сомнение, я по-дозревал себя в несостоятельности. В госпитале святой Анны один больной громко кричал: "Я принц! Приказываю арестовать великого герцога!" К его постели подходили, шептали на ухо: "Высморкайся!" Он сморкался; его спрашивали: "Ты кто по профессии?", он тихо отвечал: "Сапожник", - и снова принимался вопить. По-моему, все мы похожи на этого человека, во всяком случае, я на девятом году жизни походил на него: я был принцем и сапожником.