Оберон всегда полагал (разумеется, сам тому не веря), что будет знать, когда именно наступит этот момент. Он воображал, что это произойдет об их пору – в сумерках, когда о фотографировании нечего и думать; что, спустя годы после того, как он признал полное свое поражение, впал в безнадежность, даже преисполнился горечи, в этом полумраке кто-то подойдет к нему, неслышно ступая по спящим цветам, головки которых даже не пригнутся к земле. Он явится в образе ребенка, мерцая бесплотным обликом, как на старинном снимке, отпечатанном на платиновой бумаге; его серебряные волосы будут пылать огнем, словно зажженные солнцем, которое только что скрылось за горизонтом или, наоборот, еще не взошло. Он, Оберон, не заговорит с посланцем, не сможет заговорить, уже скованный смертью, но дитя обратится к нему со словами: «Да, ты знал нас. Да, ты единственный подошел ближе всех к нашей тайне. Без тебя никто не смог бы к нам приблизиться. Без твоей слепоты никто бы нас не увидел; без твоего одиночества никто из них не смог бы полюбить друг друга и зачать отпрысков. Без твоего неверия никому из них было бы не под силу поверить. Я знаю: тебе тяжко думать, что жизнь устроена настолько странно, но это так». (с)