War
ReggieGraham
- 882 книги
Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.

Ваша оценка
Ваша оценка
Он остался жив, выполнял какую-то простую невзрачную работу: тракторист, комбайнер, слесарь-механик, счетовод. Небогат, незнаменит и непрестижен. Счастливый муж и отец, воспитавший пятерых детей; профессионал, знающий свое дело. Человек, что ночами, когда не давали спать старые раны, написал одну книгу. Свою книгу о войне, которая была издана и переиздавалась в составе сборников военной прозы. Так все-таки, удалась жизнь? Да или нет? А это с какой точки посмотреть. Если с позиции седока карусельной лошадки на Ярмарке Тщеславия, то не очень. А если оттуда, где ты все годы после своих военных девятнадцати какой-то частью мертв, где понимаешь, что выжил, потому что невероятный счастливчик, а когда задумываешься, зачем тебя оставили здесь, для чего подарили продолжение, то и сомнений не возникает - чтобы исполнил обещанное. Просто и тихо жить. Растить детей. Заботиться о ближних. Делать свое дело хорошо. И еще рассказать о войне, о том, как все было, о друзьях. Дожить додышать за них.
Так-то я не очень по военной литературе, просто не в числе моих преференций, у войны не женское, ну, вы понимаете. Хотя чем дольше живу и больше читаю, тем сильнее убеждаюсь, что нет специфической мужской, женской или детской литературы. Есть литература и макулатура. Второй много больше количественно, она может успешно мимикрировать под литературу, бывает обласкана критикой, увенчана наградами, популярна у широкой публики. Все это не отменяет ее макулатурности. Маленькая повесть Константина Колесова с таким же неброским названием как все, что он делал, «Самоходка номер 120» литература, она настоящая, в этом я понимаю. Поначалу, вскормленная двужелтковыми яйцами, еще кривила нос: да, конечно, участник, имеет больше прав говорить об этом, чем любой другой, да где ж повести тягаться с «Карателями» Адамовича? Разве под силу автору передать инфернальный ужас войны, который в «Мосте Ватерлоо» Лазарчука. Оставил бы уж кесарю кесарево.
Так думала до эпизода с безногим эсэсовцем за невысокой оградой ухоженного немецкого садика. Тогда что-то переменилось, а потом это, о «неправильной» войне, концлагерь без названия. Они, прошедшие с боями пол-Европы, не знали о лагерях смерти, только тогда и услышали впервые, когда вошли в один такой. Чисто, аккуратно, почти до стерильности. Ни мусора, ни хлама. На заднем дворе поленница. Дрова какие-то странные, зеленоватые. Надо присмотреться, чтобы понять – люди. Иссохшие, обезвоженные. Голые, обритые налысо, с разинутыми в беззвучном крике ртами. Вот когда дочитала до этого места, вспомнила, как смотрела подростком «Мертвый сезон» с Банионисом и там был эпизод лагерной хроники, в котором такого же иссушенного до мумифицированности узника офицер охраны одним пальцем поднимает, как деревяшку за локтевой сгиб. Мой мир в тот момент рухнул, не для красного словца, что-то ощутимо сломалось, просто забилась в истерике, зажимала уши, зажмурила глаза, а картинка все стояла перед ними. И сейчас стоит.
Много позже в «Бойне номер пять» Воннегута будет эпизод, когда военнопленных после долгих мытарств доставляют в лагерь и жидкая человеческая масса, стекает через открытую дверь теплушки. Я не знаю, как объяснить, но испытала тогда примерно то же: люди, низведенные подобными себе до состояния дров или до жидкого состояния – это рушит сами основы мироустройства, зарыдала. Я не провожу параллелей и не ставлю знака равенства между «Бойней» и «Самоходкой», но тот же гомерический смех разрядки, когда героя Воннегута обряжают в жуткое дамское пальто с пулевыми отверстиями – ничуть не смешно. А в контексте истории сдержать смеха не умеешь. Здесь то же самое было с ловлей Гитлера среди военнопленных: «во ист Гитлер?»
Настоящая книга. Спасибо за нее

Самому старшему из них двадцать три. Они не чувствуют жалости. Немец, с залитым слезами лицом, ноги оторвало выше колен, умоляет пристрелить. Надо же, бывает. Развернутся, уйдут. Не выстрелят.
Март 45-го. Они все еще не смеют говорить о будущем. Нет ничего в мире. Только страх боли и невозможная, выворачивающая наизнанку жажда жизни. Жить! Но как тут жить, когда тебе вручают завязанную узлом скатерть, а в ней - головы, руки, обугленное что-то, что было экипажем соседней самоходки? Тащишь этот узел, и везунчик, что тащишь ты, а не тебя.
Им есть, что терять. Мальчик из интеллигентной семья помнит упоение музыкой, редкими книгами, путешествия, сказочную роскошь оперы, живопись, домашнее счастье, любовь. Но огромный, чудесный мир съежился до размеров закутка заряжающего на самоходке. Даже в Германии, рядом с Берлином трудно поверить, что война вот-вот кончится. Как бы не кончиться самому.
Мертвый труд войны. И я не могу понять, который год читаю эти страницы, слышу вопль надорванной души, не понимаю, как ЭТО можно было пройти, выполнить и остаться человеком, нет, остаться хотя бы живым?
Впрочем, это у меня эмоции, проза Колесова проста, лаконична и болезненно откровенна. Его герои вернулись с войны. С войны, где их все-таки убили.

Повесть очень небольшая и очень жестокая. Весна 45-го, наши входят в Германию. Все понимают, что война закончится с недели на неделю. Но нет никакого шапкозакидательства, никакого гром победы раздавайся. По Германии идут чудовищно поломанные люди.
Четверо человек, самому старшему 23. По Германии они трюхают на Су-76, она же "Сучка", она же "Голожопый Фердинанд". Это вот эта каракатица на фото. Су-76 была очень удачной самоходкой. Простая как три копейки и достаточно мощная пушка и такая же простая ходовая. Их можно было штамповать толпами, она была легкая, подвижная, ими можно было давить большинство целей на поле боя... И она была страшно уязвима. Тонкая броня не защищала ни от чего тяжелее осколка или пули, попадание из любой пушки ее убивало. Топливные баки находились спереди, а экипаж сидел буквально в окружении собственных снарядов. Так что получив снаряд практически куда угодно, "Сушка" регулярно убивала собственный расчет. Сами пушкари относятся к этой перспективе философски, просто потому, что везде, где у людей болит, у них уже мозоль.
Мир, сжатый до боевого отделения. Прошлое, стершееся и кажущееся чем-то не существующим по-настоящему. Война бывает первая, и больше не кончается. Убить может в любой момент, даже если тебе показалось, что ты родился в рубашке и как раз выкрутился. Особенно когда тебе показалось, что ты уже выкрутился. На карте все смотрится красочно, в поле любая великая победа смотрится беспросветной жестокой бойней. Адская повесть про самую короткую и самую победоносную кампанию войны.

Венька находит мою руку под шинелью и сжимает ее. Проходят минуты, и он шепчет:
— А я неплохо играл шубертовские сонаты. Ты, может, слышал о профессоре Игумнове? Он хвалил меня и обещал взять в свой класс. И бронь обещал. Как он сказал про бронь, я взбесился и ляпнул, что все это потом, когда кончится война. И все! Это Игумнову-то!
— Кончится. Уже скоро.
— Но я-то уже не тот! Вот ведь что, Димка! Ведь они уже убили меня! — Он приподнимается на локте и шепчет мне в лицо горячо, с болью: — Что я теперь?! Меткий стрелок! Ты же видел, как от них разлетаются клочья! А в панораме это увеличено. И я всегда боялся, хотя и знал, что я за броней, но все равно боялся, что мне в рожу ошметок так и ляпнет. А быть музыкантом — это же особое, удивительное состояние. И нет у меня его. Нет! А было, было! Я же чувствовал того же Шуберта! А сейчас? Что я чувствую сейчас?! На кой это мне? Твари... сами не живут по-человечески и нам опять не дают!

Да, теплый парок, концерты по радио... Вебера еще вспомни с его хором из «Волшебного стрелка». Тра-ля-ля-ля... Опомнись, малыш! В концлагере ты же увидел и разом понял, что мир-то, оказывается, мотается на тонюсеньком волоске вместе со всеми твоими веберами и лунными дорожками на летней Волге и уже домотался до сушеных трупов на стерильной площадочке. Бог ты мой... да что же это... одни тысячелетиями что-то создают, какие-то понятия о красоте, целесообразности, о почтении к мертвым, наконец. Ценою многих проб и ошибок они давно уже поняли и убедились, что иначе ведь не выжить на Земле, а эти... словно инопланетяне какие-то, эти все еще жгут, разрушают, убивают, им, видишь ли, не нравится все, что создано, иные у них помыслы и устремления... и вот доустремлялись до сушеных трупов на стерильной площадочке. И ведь сами же гибнут, дохнут, как тот эсэсовец! Но почему-то лишь перед самой смертью начинают соображать, что к чему. Только в последние минуты или даже секунды своей жизни в их глазах и на лицах появляются проблески мысли. «Ру-ус, пук-пук. Я ведь мучаюсь. Помоги мне, прекрати эти невыносимые муки. Ваши снаряды, оказывается, тоже действуют. У меня, оказывается, тоже есть нервы. И ткани мои тоже мягкие, кости такие же ломкие, как и у всех. Мне тоже больно! Я ведь тоже, оказывается, человек!»
Но почему они всегда так поздно вспоминают про свои мягкие ткани и ломкие кости? Когда уже ничего поправить нельзя?

Но все это мелочи в сравнении с тем, что мы увидели позавчера. Отдельные фактики, детальки, черт бы их побрал! Позавчера мы въехали в концлагерь. Мы уже слышали, что где-то в Польше наши обнаружили огромные за колючей проволокой под током лагеря, в которых немцы душили и жгли многие и многие тысячи людей. Жгли? Душили? Тысячи? Как это? Да и зачем? Ну гибнут люди в городах под бомбежками, солдаты гибнут в атаках, при отступлениях. А это зачем? Венька сказал тогда, что, наверное, тут что-то напутано, не могут же люди докатиться до такого всеобщего одичания и зверства. Коля долго молчал, но потом сказал: «Эти могут».