Михаил задыхался, думая о московитах. Где-то там, за семью далями, они варились в своем котле, за что-то дрались, к чему-то стремились, но все это было далеко, было ихнее, не пермское. А вот теперь так повернулось, что в их борьбе потребовался этот козырь, и они, ничтоже сумняшеся, протянули за ним руку. Они не посмотрели ни на что, заранее смахнули людей с этой земли, как тараканов с лавки. Им было плевать, они думали о своем. Если бы Москва объяснила свои беды, если бы попросила добром — он бы согласился. Он тоже русский и молится тому же Христу. Он бы дал двойной, тройной ясак, он послал бы в помощь полк, он сам пошел бы простым ратником куда угодно и, наверное, целовал бы крест Великому князю. Но Москва не пожелала заметить, что у него, у его людей, у их земли тоже есть душа. И потому, надменно торопясь, Москва попросту сожгла его город. Он, Михаил, стерпел бы все, примирился бы со всем — но не с грязным московским сапогом, наступившим на его душу. А Чердынь была его душой. И теперь он уже не мог покориться. Он не желал покориться как князь, потому что его оскорбили как человека./blockquote>
Читать далее