
Книжные ориентиры от журнала «Psychologies»
Omiana
- 1 629 книг

Ваша оценкаЖанры
Ваша оценка
Нет ничего романтичней и пронзительней, открытого балкона на летней заре.
И дело даже не в поцелуях, которые порой похожи на качнувшуюся на ветерке, ветку сирени.
На вечерней заре, сладостно выйти на открытый балкон и тихо прижаться к прощальной синеве окна.
Ах, балкон на заре, похож на прищуренный, мечтательный взор голубоглазого ангела…
Для чего прижиматься к синеве окна?
Из-за красоты наступающего вечера. А если точнее — из-за ласточек.
Они, милые, вычерчивая в синеве свои малые орбиты вечного возвращения, самозабвенно расширяя круги, словно гадая по ладони незримого ангела, проносятся в тенистом проёме открытого балкона, в закутке, как бы заросшего синевой, тишиной.
И вот, если прижаться спиной, душой, к синеве стекла, вжаться в эту прохладную синь, всем дыханием сердца, став нежной частью пейзажа, неба, алого блика солнца в окне, то ласточки — примут тебя за красоту своих впечатлений, в которых не будет ничего человеческого, но будет лишь любовь и покой.
Ласточка может пролететь с пронзительным криком, от которого сжимается сердце, на расстоянии дыхания от твоего лица.
Иногда, губам грезится, что они могут поцеловать полёт ласточки: так сладостно-близка яркая прохлада зацветшего воздуха от их полёта.
В 1926 г, жена Владимира Набокова, Вера, получила от него странное письмо, в котором говорилось, что Набоков, не просто так молчал всё это время и не писал ей: в нём произошла перемена. Буря.
Он хочет переменить всю свою жизнь. Он порочен и преступен, и хочет положить этому конец, и просит понять его, простить: он любит мужчину.
Любит давно и грешной любовью, и мучается этим.
Этот мужчина, стремясь к покаянию и чистоте, принял монашеский постриг, и он, Набоков, хочет последовать его примеру.
И ещё Набоков писал, что если бы в православной вере можно было причащаться чаще 4 раз в год, он не отошёл бы от неё: ему нужна строгая… мужская религия.
Что должна была подумать растерянная Вера, с маленьким ребёнком на руках, прочитав это письмо?
Что Набоков сошёл с ума?
А Набоков просто… завернув страничку письма, продолжил письмо к жене с письма своего брата, Сергея, писавшего матери.
Узнал я об этом не из этой книги а из писем Набокова.
Что большинство из-нас знает о Сергее Набокове? Ничего. Или 2-3 грустных штриха, словно грустная бабочка из бунинского стиха залетела в открытое окно, солнечно протрепетала по голубому потолку, возле книжной полочки, иконок в уголке — вечно-вечерние окошки в иной мир, — и пропала.
Что мы знаем о Сергее?
Обделённый любовью в семье, хрупкий мальчик. Гомосексуалист. Мучение семьи. Он и сам мучился этим всю жизнь и стремился к чему-то прекрасному, вечному.
Погиб в нацистском концлагере в 1945 г.
Название романа Пола Рассела — обыгрывает первый англоязычный роман Набокова — Подлинна жизнь Себастьяна Найта.
Герой этого романа, следует по стопам своего таинственного и умершего брата писателя.
Но, в конце романа, граница, отделяющая рассказчика от того, по следу кого он идёт, призрачно размывается: концовка романа вспыхивает 4, 5 измерениями, словно окно на заре, в открытую синеву которого, врезается ласточка, умирая, но продолжая своё полёт в иных, звёздных пределах.
Символично, что тема гомосексуальности в романе Рассела, чем-то похожа не то на синестезию Владимира Набокова, не то на куколку бабочки, ту самую куколку русского языка, которая в творчестве Набокова, открыла свои мглисто-влажные глаза крыльев англоязычных романов.
А если смерти нет? Если сон жизни, нежно сливается со смертью в той же мере, в какой гомосексуалист, мучимый нежной мукой пола, шизофренией пола, принимает себя и… идёт чуточку дальше себя, пола, тела, души?
Это вообще удивительный момент в романе и не только: вековечный конфликт тела и души, души и мира, находящий порой мучительное напряжение в душе поэта, например, как мимолётного сосредоточия мира, души и тела, в одной перекипающей точке — сердце.
И только глупый человек скажет поэту: ты мучаешься чем-то неведомым? Для тебя, боль трагедии Цветаевой, Сергея Набокова, или концлагеря Второй мировой, вон тот блеск звезды в ночи, это и твоя боль? Ты хочешь что-то высказать, в том числе и вот этой звездой, полётом ласточки на заре?
Не переживай. Мы… тебя вылечим. Опубликуем твои стихи, найдём читателей. Денег дадим и ты будешь сыт и доволен.
Счастлив.
Так же глупо сказать гомосексуалисту, в котором эта вековая синестезия и центростремительное вращение муки души и тела, просто делает иной виток: просто прими себя и успокойся. Не томись больше ничем, не мучайся. Будь как все. Сытым… счастливым. Не иди дальше себя.
В романе, каждый ищет какую то свою платоновскую половинку, пытается что то припомнить… в оргиях ли, в мареве искусства, кокаине, или же уходя в мрачные трущобы пола, в подполье пола, утрачивая себя.
Известно, что есть разные «кружки» гомосексуалистов, словно имаженизм, акмеизм, в поэзии.
У меня сложные отношения с гомосексуализмом: мне нравятся гомосексуальные скитания, почти паломничества, Марины Цветаевой, Артюра Рембо, Байрона, Мисимы, Платона, и я тоскую по этим скитаниям, как по почти утраченному ныне, романтизму 19 века в поэзии. Тут странствия не тела, но души: лунатизм пола!
Среди моих знакомых и не только, (странная тенденция в мире) есть странное для меня течение гомосексуальности, в котором пол - агрессивен: женское тело для них, по сравнение с мужским — это тело неполноценное, инвалидное.
Вот так искренне предать в себе вечно-женственное… Можно ли назвать их гомосексуалистами? Быть может, этот половой солипсизм, нарциссизм, имеет такое же отношение к гомосексуальности, как бульварный писатель, к подлинному творчеству — отдалённое.
Читая роман, мне порой казалось, что некоторые гомосексуалисты в нём… словно куколки бабочки, не могут родиться, раскрыться вполне, мучаясь в смирительной рубашке плоти, — это акт Танатоса, смерти, чистого творчества: совершенное обнажение души, на которое так сложно решиться.
Один из героев романа, говорит, с грустью, Сергею: это мука и насмешка судьбы: не верить в бога, и иметь душу, глубоко религиозную.
А для многих из нас, уже насмешка: просто, иметь душу. Дар… любить. А любить некого. Это ведь тоже, ад?
Я искренне не знаю, чем отличается в экзистенциальном плане, любовь поэта к звезде, веточке сирени на ветру, полёту ласточки (нечто подобное душе), от любви гомосексуалиста, к подобному себе.
И такая же мука, общая для любви: выйти за свои пределы. Иначе любовь — мертва и замыкается на себе, самости, поле.
В этом смысле, гомосексуализм — это выход души в некую сирень стратосферы, флирт с гравитацией жизни и преодоление её.
И отсюда же трагедия Сергея, этого Постороннего гомосексуальности, а-ля Камю, но его трагедия усугублена тем, что он — посторонний — всему: миру, Родине, брату, матери, отцу, полу своему, душе и плоти: почти ласточкин круг в синеве — потусторонность.
Тоска Сергея, что его жизнь могла сложиться иначе: вы когда-нибудь видели себя во сне со стороны? Вне себя?
Ах этот чудный взгляд… словно отсвет иного мира, робкое обещание его.
Сергей смотрит на всё, со стороны, словно душа, покинувшая тело: на Родину, брата, мир, безумный и прекрасный… и лишь любовь и искусство, словно отсветы чего-то незримого, его исконной Родины, говорят ему о чём-то и манят куда-то, как манят его, словно Арлекины с других берегов жизни, Жан Кокто, Дягилев, художник Челищев, Гертруда Стайн и Пикассо, прекрасный, как ангел, лётчик, ставший его любовником и попавший в застенки нацистов: сердце его касалось их с таким же ласковым отстранением, как перо Набокова, касалось белой тишины листа и проступавших на нём, словно фотография в раю, потусторонних силуэтов.
Читая о судьбе Сергея, находящегося в тени его брата, я думал о другой трагичной и прозрачной судьбе, находящейся за плечами гения, своей матери, Марины Цветаевой - Георгий Эфрон. Он тоже искал себя, пытался писать и рвался душой в бесконечность, и как и Сергей, погиб от рук нацистов.
Их тела, прах, затерялись в мире, как и их души при жизни.
Но если смерти — нет, тогда и англоязычное творчество Набокова, может быть мглистым и трепетным коконом, которому снится Россия-рай, карие, с дивной раскосинкой, глаза таинственной женщины — Машеньки, и снится ещё что-то прелестно-жуткое, как это бывает во снах: просто качается на ветру, на заре, веточка сирени… а между тем, так тяжело на сердце, что хочется плакать, словно мир… давно уже умер, и остался в нём, один этот бесприютный трепет сирени, из того парка, где ты гулял с любимым человеком, на заре, когда ласточки, с пронзительным писком, носились в прощальной лазури.
Пишу эти строки и грустно улыбаюсь, вспоминая ещё один эпизод из письма Набокова, его жене, Вере: однажды, он сидел со своим братом Сергеем в парижском солнечном кафе.
Подошёл бывший партнёр Сергея: говорил с ним и с ревнивой грустью, смотрел на Набокова. Потом ушёл.
Арлекин Набоков, знал, что этот человек, навсегда унёс с собой в мир, немыслимый, дивно-ложный образ его и Сергея.
Набоков улыбался чеширскому, улыбчивому блеску на спине удаляющегося незнакомца.
Ложный ли это образ, или… творческий?
Подлинное искусство и чувство, никогда не лгут, даже если для них нет места в мире: они порой более реальны, чем скучная проза мира.
В этом смысле и нужно подходить к прочтению романа Расселла; по сути — вымышленного дневника Сергея Набокова.
Нужно принять игру… души, словно игру страниц на ветру.
Вы видели, как порой пронзительно, почти, молитвенно, замирают страницы открытой книги на ветру?
Так догорает одинокая свеча у окна на заре, в доме, где что-то случилось.
Так одинокий человек, сидя у прохладной, залитой лунным светом, стены, прижимает колени к груди и беззвучно что-то шепчет, слегка раскачиваясь.
Именно в этой тональности, по крайней мере, для меня, и происходит действие романа.
Автор, ненавязчиво, сразу же, задаёт некую дуальность координат: война и мир, пол и муза, душа и тело, время…
Роман развивается в двух координатах сразу: уже взрослый Сергей, живёт в безумном Берлине 1943 г., работая в министерстве пропаганды: за ним уже идёт слежка.
В небе, словно смутные призраки питерских ласточек, появляются далёкие самолёты, и дома, охваченные мгновенным светом, ласково исчезают, словно некий незримый художник, пишет роман, и весь зримый мир — его смутная память о рае, и вот, желая воссоздать на листке, вот эту вечернюю улочку-плутовку, этот скверик в сирени, эти два дома, как бы молитвенно прижавших к груди, ладони синевы окон, исчезают, переносятся в реальность творчества.
Но странное дело. Почему тогда в памяти Сергея о дивной весне 1918 г, словно вырвана страница о похожем скверике, милом доме, с раскосинкой синевы в окне?
Почему.. я могу вспомнить ту, дивную весну в малейших, солнечных подробностях, а Сергей уже — нет?
Палец к сердцу, как к губам: тсс! Этого нет в романе.
У каждого читателя, ведь свой путь, так?
Я просто следую за Сергеем, его душой… и разве я виновен, что его душа, на миг стала, моей? Что Владимир Набоков, стал моим братом?
Ах.. как он странно сейчас посмотрел на меня, в нашем купе: мы едем из революционного Петрограда, в солнечный Крым. К нам ломятся пьяные солдаты…
Может… он чуточку догадывается, что сейчас на него, грустно задумавшись, смотрит не совсем его брат, а молодой человек из 21 века, смотрит из других берегов, из России, которую он скоро покинет навсегда?
Так… в одном из романов Набокова, гг тревожно смотрел на врача, смутно догадываясь, что он, возможно, творческая, улыбчивая эманация, незримого, как бог, автора, который его выдумал.
Это действительно поразительно, но Сергей… его трагичная судьба, похожа на грустный, искривлённый цветок, у окна заброшенного и сумрачного дома: он просто прижался к синеве, всем сорванным, как голос, желанием жить, быть свободным.
Есть в подлинном творчестве, некая тайна иных измерений.
Симметричным, как крылья, таинственным образом, в душе уже юного Набокова, зрели его мрачные сны-романы об обнажённой, ранимой душе, словно бы.. последней души на земле, заключённой в готическом замке-тюрьме на высокой скале: она приговорена к смерти всего-лишь за то — что живая, что любит.
Или же это признаки обычного мира?
И в это же время, рядом с Владимиром, рос его странный брат Сергей, похожий на персонажей его будущих книг: робкий, нескладный, заикающийся, с каиновой печатью шизофрении пола — гомосексуализмом.
А что есть творчество, как не та же нежно-мучительная шизофрения? Впрочем, как и любовь.
Сергей, мог сказать о себе, словами Андрея Платонова: мой пол — муза в душе.
Любопытно, что Набокова, с самого детства, привлекала тайна двойничества. И вот эта тайна… всегда была рядом с ним — в его брате.
Люблю символы. Я пишу свои рецензии, ручкой, в тетради (почти как Сергей вёл свой дневник).
На обложке, в синеве, над горами, где жил быть может Сергей со своим любовником — маленький, утраченный Эдем его жизни, — мглеет дождь.
Мой почерк накрапывает на окно листа, синевой, под наклоном.
Есть в почерке, что-то от Азбуки Морзе.
Иногда мне кажется, особенно когда почерк неровен, оступчив — в любви ли, в творческом вдохновении…
В общем, когда я писал эту часть рецензии о двойничестве, моя ручка стала заикаться — что забавно, т.к. и я чуточку заикаюсь, — и в итоге, у неё закончились чернила: одно слово даже дописал тишиной, почти чеширской улыбкой тающего почерка.
Поменял ручку и пишу другими чернилами, цвета ранимой синевы в листве, после дождя.
Стержень — чуть тоньше, и почерк, голос моей руки — изменился: стал более непоседливым, как сказала бы моя милая подруга.
Чем-то похож этот почерк на… изящный почерк Дяди Руки: дяди, по маме Набокова (если бы этот почерк выпил и загулял вечерком).
Василий Рукавишников — гомосексуалист, путешественник (хм… похоже на странное знакомство в раю: вы кто? — Г.П.). Его страсть к путешествиям, была словно кровотечением души Сергея, кровотечением, ещё до его рождения.
Как-то мучительно и дивно, в его душе слились души Владимира и Сергея.
Боже… мучительно ища себя в ранимой красоте мира, в других, далёких берегах своей души, Сергею порой казалось, что где-то на озере Чад, или в пиренейских горах, со снежной вершиной, похожей на талый блеск звезды в ночи, кроется тайна его души, и вот если прямо сейчас, да, вот сейчас — ах, я опять вышел за пределы романа, как порой почерк, словно крыло ласточки, залетает на миг за красные, рассветные поля, — коснуться этой горной вершины, или хотя бы… блаженной прохлады синевы в затихшей высокой листве вон того дерева, то что-то дивное свершится, душа обнимет тел, и что-то вспомнится, восполнится: завершится какое-то превращение, какое не снилось и Кафке.
А что снилось Сергею? Как и многим из нас — жизнь.
Инфернальные, гомосексуальные вечеринки военного Петрограда, где он с друзьями, словно куколка бабочки (ах, я однажды в детстве, желая подслушать неземные сны куколки, взял у мамы стетоскоп и с трепещущим сердцем приложил его к бархатной, карей куколке в листве, и слушал так чутко, закрыв глаза, как при поцелуе, как не слушает наверно и астроном — сигнал с далёкой звезды), перевоплотился в очаровательную женщину: ах, мотыльковый трепет свечей, круженье вальса, платья, сердца…
Во второй половине книги, описана гомосексуальная, подпольная жизнь Парижа. Сравнивая её с подпольной жизнью Питера тех лет… словно фон-триеровская Луна, меланхолично и сладостно-жутко, приблизилась к Земле.
И снова сны Сергея, жизни; превращение, но иное: сумерки блоковских улиц, с заикающимся светом одинокого фонаря: улицы заполнило что-то тёмное, как насекомые, что-то, несущее смерть: революция — русская революция — типично кафкианское существо.
Неподготовленный к творчеству Набокова, читатель, часто попадает в ловушки ненадёжного рассказчика (гг) или в лабиринты его арлекинских тропинок текста.
Нечто похожее использует и Расселл.
С одной стороны, маленькой и почти развесистой клюквой, кажется эпизод романа, в котором юный Сергей, в 16 году идёт по пшеничному полю, словно… по спелым, дремлющим лучам солнца, растущих из под земли и видит… как прелестные парни, крестьяне, занимаются в поле… мастурбацией, лаская друг друга.
С одной стороны, есть искушение, пригласить вечно невыспавшегося и смущенного Фрейда (часто зову его, особенно когда мне снятся… мои друзья и подруги), и вместе понять, что происходит.
Быть может, в русской революции был некий гомосексуальный, экзистенциальный элемент? ( кстати, у меня есть подруга… делающая забавную, пикантную ошибочку в этом слове).
Или же… царская несвобода, так теснила свободу души, любви, что они клаустрофобически задыхались в гомосексуальной, тавтологической духоте, насилуя самое себя?
В этом смысле, Сергей — некая мужская реинкарнация Машеньки из романа Набокова: душа и боль России. Почти… блоковские сны о России.
Помните?
Сознательно ли это делает Расселл, или же… это мои сны о романе?
Во всяком случае, первый гомосексуальный опыт у Сергея, оказался фактически изнасилованием в русской баньке… достоевской баньке из сна Свидригайлова: русский мужик, с бородкой тёмной, паучистой…
Милый читатель… не укоряй Сергея, добровольно отдавшего себя, на поругание.
И не смейся над эпизодом в пшеничном поле.
Помни, что это пишет Сергей, в 1943 г., под взрывами бомб, в сошедшем с ума, доме, раскачивающегося сквозной синевой плоти, с бессмысленной улыбкой цветка на разрушенном окне.
Если бы я был на его месте, или ты… мой милый читатель (боже мой, откуда у меня взялся этот идиотский тон?) кто знает, что мы написали бы, описывая свою жизнь?
Какие дивные цветы фантазии, взрастили бы в прошлом?
Я был бы не против увидеть нечто похожее в пшеничном поле…
Да я это и видел, правда, не в поле, и не парни это были, а девушки: это было у реки.
Смутно помню… синяя рожь реки, и словно русалки манили меня в синеву, глубину.
Но почему тогда возле реки стоит кровать и за кустом сирени, цветут до боли знакомые обои? Почему у одной из русалок — кадык? Хотя мы не всё знаем о русалках, что успокаивает, по крайней мере, меня.
А вообще, чудесно, прикинуться в обществе девушек… гомосексуалистом и стать одной из русалок. Чудный опыт моей юности, какой не снился не то что Сергею, но и Кафке.
Кстати, Расселл играет с читателем, подобно русалке: разводные, чеширские круги строк…
Он описывает эпизод из детства Набоковых, когда они, совсем ещё маленькие, совершили побег из гостиницы, отправившись тайком на корабле…
На самом деле, это отголосок рассказа Набокова — Двуглавая невидаль: о сиамских близнецах, которые мечтали об операции и в одно утро совершили побег с острова.
Расселл выстраивает любопытный парад душ, а-ля парад планет.
Не знаю, правда это, или нет, что у матери Сергея и Владимира, был ещё один ребёнок, который умер при родах.
Но теория интересная, почти как у Ван Гога, чей умерший в младенчестве брат, словно бы поселился в его душе и развивался в ней, разрывая её красотой и печалью, возможностью иной судьбы.
Другой эпизод в романе, более пикантен, но и более узнаваем: Дядя Рука, проявляет недвусмысленный интерес к маленькому… нет, не Сергею, а Володе (что вполне могло и быть правдой), подарив ему альбом с бабочками, он сажает ребёнка к себе на колено, и играет с ним в лошадку (кстати, тонкий штришок Расселла, отсылающий читателя к англоязычному названию романа Набокова — Подлинная жизнь Себастьяна Найта. Knight — шахматный конь.) нежно поглаживая его, и, возможно, возбуждаясь.
Это почти дословный эпизод между Гумбертом и Лолитой.
Если иной мир существует… то Расселлу, в ночь написания этого эпизода, быть может приснился странный кошмар: его вызывает на дуэль, Набоков.
Странная дуэль. Утро.. река невыспалась и сонно, неопрятно блестит.
Расселл стоит в синеньких трусиках, с рисунком пони на них и идиотических тату
Ах, Набоков и сам появляется в романе, совсем мотыльково, мимолётно, как бабочка из стиха Бунина: Настанет день, исчезну я…
Но исчезает Сергей. Словно затравленный солнечный зайчик, его сердце, неровно и как-то прозрачно дрожит в мире, безумном и жестоком: он пытается любить, писать, жить… мечется из одной крайности в другую, и не может опереться на себя, словно его и не существует: скользит по миру, тенью.
Ему снятся странные сны: бог, просит у него прощения за то, что он такой: нечёткая копия, клякса души…
А может и этот безумный мир — лишь копия? Неудачный и поспешный перевод… какого-то дивного, утраченного нами мира, что снится нам иногда в творчестве, любви?
Так в школе, случалось, я рисовал на последней странице, цветок для любимой девочки, или ласточку.
Мимо парт, проходила учительница, словно надзиратель, и я в спешке закрывал тетрадь.
А когда открывал… то было уже два цветка, две ласточки.
Один цветок — чёткий, счастливый даже, а другой — лазурно-призрачный, ранимый… как и моё чувство к девочке.
И мне почему-то было так сладостно-больно от любви к девочке, и ещё к чему-то запретному, тайному.
В Подлинной жизни Себастьяна Найта, Набоков писал:
Пол Расселл написал пронзительный роман-биографию, роман о душе, перевоплотившись в русского молодого человека начала века, трагичного и прекрасного, следую за душой Сергея Набокова.
А я? Во что перевоплотился я, следуя за красотой и болью… в романе, в той же мере, в какой юный Сергей, со своими друзьями, следовал тайно по вечерней улочке Питера за балериной Тамарой Карсавиной?
Ах, три гомосексуалиста, словно три крыла, зацвели за плечами дивной женщины, богини, вошедшей в церковь.
Вот, она склонилась на колени перед тёмным образом.
А крылья… словно ангелы, прижавшись к колонне храма, зачарованно смотрели на неё. Крылья в сумерках… так похожи на пуанты, невесомо приподнявшиеся над землёй.
Так и моё сердце, всё время чтения романа, и написания рецензии, следовала за тобой, любимая, душа моя.
И теперь от целого мира, осталось лишь несколько фильмов, что мы смотрели вместе, твои удивительные глаза, цвета крыла ласточки в моих снах и наши утренние письма, похожие на зажжённые, счастливые окна в ночи.
Видишь, даже роман американского автора о Сергее Набокове, привёл меня к тебе, словно непоседливая и заросшая болью, тропинка, в стороне от дороги.
Ты грустно улыбаешься, узнав себя в этой строчке, качнувшейся, словно веточка сирени, на ветру…

Год 2013 может запомниться как год фанфиков: этот жанр стал самым популярным в литературе и киноискусстве. Даже кинофильм «Хоббит: Пустошь Смауга», который сейчас показывают во всех кинотеатрах страны – фанфик, то есть «снят по мотивам…», что в переводе Питера Джексона означает «я всё придумал заново, но на основе настоящих героев». Суть фанфика (от англ. Fan-fiction – фанатская литература) именно в этом: любительское сочинение по мотивам популярных оригинальных произведений литературы, кино, аниме, компьютерных игр, когда яркие персонажи берутся из канонической истории, но попадают в новые ситуации, не запланированные автором.
Сочиняются бесконечные приквелы, сиквелы, продолжения похождений, номерные выпуски и всевозможные «Шерлок Холмс: Игра теней» с Робертом Дауни-младшим или совсем уж малопригодная для просмотра версия с Игорем Петренко в роли пролетарского детектива. Но с известными персонажами фильмов и книг всё понятно: народ жаждет зрелищ в приглянувшемся мире и голосует рублём за очередную «не разбирайте декорации, выходите на бис, покажите что-нибудь новенькое».
В такой ситуации даже сам автор, если ещё жив, начинает дописывать продолжение, два ярких примера: Сергей Лукьяненко с его «Дозорами» и Анджей Сапковский, он через 14 лет молчания презентовал в октябре этого года 404-страничное продолжение саги о Ведьмаке «Сезон гроз» (с польского на русский ещё не переведён).
Но одно дело – издавать продолжения об известных героях, а другое – применить технологию фикрайтерства (что поделать, именно так называется способ создания фанфиков) для создания биографии человека, о котором никто не слышал. Как про брата Владимира Набокова. Про него написан роман в жанре «RPF» (англ. real person fiction) — героями таких произведений являются реально существующие люди, как правило, знаменитости.
С одной стороны, такие произведения за гранью добра и зла: на минуту представьте, что про вас написали книгу, где о человеке с вашим именем, внешностью, местом жительства, родом деятельности происходит то, что с вами, может быть, никогда и не случалось. Или случалось. Как повезёт. Представили? И если Артур Конан-Дойль говорил своим последователям про Шерлока Холмса «Жените его, убивайте, делайте с ним, что хотите», то автора понять ещё можно: персонаж-то выдуманный. Сочинять же про реальных людей художественную литературу – всё же немного странно.
Хотя Пол Расселл настаивает: написать обычную биографию о брате Владимира Набокова – задача невыполнимая, слишком уж мало фактов. Сергей Набоков погиб в 1945 году в немецком концлагере, о чём его знаменитый брат написал так: «Это известие меня сразило, так как, на мой взгляд, Сергей был последним, кого в моём понимании могли арестовать (за его „англосаксонские симпатии“): безобидный, праздный, трогательный человек…». Пожалуй, это описание характеризует и всю книгу.
Стоит добавить, что гомофобам её читать категорически не рекомендуется, а на обложке не помешало бы разместить значок рейтинга NC-21 (no children-21, то есть для лиц старше 21 года). Время действия – первая половина ХХ века – прописано идеально, известных деятелей культуры целый цветник: Гертруда Стайн, Жан Кокто, Игорь Стравинский, Сергей Дягилев (и другие), но основной оттенок этого цветника – ярко-голубой.

Отныне беру с себя обещание: внимательно читать аннотацию и рецензии к книге, и только потом браться за чтение, чтобы не ожидать лишнего и не разочаровываться. Когда я брала эту книгу в руки, я ожидала увидеть жизнь семьи Набоковых и некоторые исторические события глазами забытого в тени младшего брата. Но получила я нечто совсем иное, и вот это иное меня ни капельки не заинтересовало. Скажу сразу, книгу я не дочитала, поэтому буду говорить только о том, что успела захватить.
Что по мне, так это история становления гомосексуальной личности. Набоковы в книге появляются только для того, чтобы обсудить "странности" Сергея, а наиболее заметной и интересной личностью выглядит почему-то не писатель Владимир Набоков, а дядя Рука, который тоже был геем. и если книга действительно об этом, то почему автор выбрал именно такого героя? Для чего было вплетать революционную Россию и фашистскую Германию? Почему он описывает переживания некой совершено отстраненной личности, в которую вообще не верится?
Что касается исторического контекста, то мне кажется, что никакой ценности книга в этом плане не несет. Это не автобиография, которая истинно предает характеры великих личностей, встречавшихся на пути героя. И, как я почерпнула, в одной из рецензий, о Сергее Набокове вообще мало что известно. А потому биографичность книги кажется мне крайне сомнительной. Увы, я не нашла в ней того, что искала.

Это так мучительно, мучительно, быть неверующим обладателем глубоко религиозной души.

- Моя жена очень романтична, - пояснил Володя. - Не эксгибиционистка, но великий романтик. Большинству людей это различие непонятно.

Когда я услышал его измученный голос, мне явилось не только все мое прошлое, но и призрак убитого будущего.









