
Ваша оценкаЦитаты
Lyasenok19 ноября 2010 г.Что мне не нравится, то мне не нравится, и с какой стати я должен делать вид, что мне это понравилось!
54655,8K
marryska14 мая 2013 г.Читать далееВо мне столько всего, о чем я хочу сказать. Но все это так огромно. Я не нахожу слов, не могу выразить, что там внутри. Иногда мне кажется, весь мир, вся жизнь, все на свете поселилось во мне и требует: будь нашим голосом. Я чувствую, ох, не знаю, как объяснить… Я чувствую, как это огромно а начинаю говорить, выходит детский лепет. До чего трудная задача – передать чувство, ощущение такими словами, на бумаге или вслух, чтобы тот, кто читает или слушает, почувствовал или ощутил то же, что и ты. Это великая задача.
47325,9K
Olly_Che28 октября 2012 г.Они изучали жизнь по книгам, в то время как он был занят тем, что жил.
45040,8K
vard22 июня 2011 г.Радость не в том, что твоя работа пользуется успехом, радость – когда работаешь.
30937,5K
Limortel22 февраля 2019 г.Читать далееОказавшись в незнакомом окружении, со страхом думая, что же будет дальше, он не понимал как себя здесь вести, ощущал, что ходит и держится неуклюже, боялся, что каждое его движение, и сама его сила отдает все той же неуклюжестью.
У истинно великих поэтов в каждой строке прекрасная. правда и каждая обращена ко всему возвышенному и благородному в человеке. У великих поэтов ни одной строки нельзя опустить, каждая обогащает мир.
Он был глубоко тронут, и нежность, рожденная пониманием, смягчила сердце. Всю свою жизнь он жаждал любви. Любви требовало все его существо. Так уж он был устроен. И однако жил без любви и мало-помалу ожесточался. И даже не знал, что нуждается в ней. Не знал и теперь. Лишь увидел ее воочию, и откликнулся на нее, и подумал, как это прекрасно, возвышенно, замечательно.
Казалось, никогда еще он так тяжко не работал. Рядом с этим самый каторжный труд – просто детская игра.
Он был в том редком, счастливом состоянии, когда видишь, как твои мечты гордо выступают из потаенных уголков фантазии и становятся явью.
Он был необычайно восприимчив к музыке. Словно алкоголь, она воспламеняла его чувства, словно наркотик – подхлестывала воображение и возносила над облаками. Она изгоняла низменную прозу жизни, затопляла душу красотой, возвышала, у него вырастали крылья.
Он знавал и добро и зло, но даже не подозревал, что жизни может быть присуще чистота. А теперь, в ней, он постиг чистоту как высшее воплощение доброты и непорочности, которые вместе составляют жизнь вечную.
Он ощутил, что все, даже самый воздух, которым он дышит, мерзко, низменно.
Это был поцелуй усталой женщины, чья усталость копилась так долго, что она разучилась целоваться.
Все, что вокруг, угнетало своим убожеством.
Казалось, книги наступают со всех сторон, сейчас раздавят. Раньше он и не догадывался, что запас человеческих знаний так велик.
Да разве его мозгу со всем этим совладать? Потом вспомнилось, что есть же люди, и немало, кто с этим совладал; и он шепотом дал себе великую клятву, страстно поклялся, что, раз с этим справились те люди, справится и он, он не глупее других.
Он не нашел того, что искал, зато понял, какая прорва времени требуется, чтобы, вести себя как положено воспитанному человеку, и еще понял, что этому учатся с колыбели.
Он читал уйму книг, и они лишь обостряли его беспокойство. Каждая страница каждой книги была щелкой, позволяющей заглянуть в царство знаний. Чтение разжигало аппетит, и голод усиливался. Притом Мартин не представлял, с чего надо начинать, но постоянно ощущал; насколько ему не хватает знания самых азов. Ссылки на имена и события, которые, как он понимал, должны были быть ясны каждому, ставили его в тупик. Так же было и с поэзией, он читал много стихов и приходил от них в неистовый восторг.
Прежде ему казалось, выпивка – самое что ни на есть мужское занятие, и он гордился, что голова у него крепкая и уж почти все собутыльники валяются под столом, а он все не хмелеет. Теперь же, встретив кого-нибудь из товарищей по плаванию, а в Сан-Франциско их было немало, он, как и раньше, угощал их, и они его угощали, но для себя он заказывал кружку легкого пива или имбирную шипучку и добродушно сносил их насмешки. А когда на них нападала пьяная плаксивость, приглядывался к ним, видел, как пьяный понемногу превращается в животное, и благодарил бога, что сам уже не такой. Каждый жил не так, как хотел, и рад был про это забыть, а напившись, эти тусклые тупые души уподоблялись богам, и каждый становился владыкой в своем раю, вволю предавался пьяным страстям.
Да, он отлично понимал эту игру; знал таких девчонок как свои пять пальцев. Добропорядочные, по меркам их среды, она тяжко трудятся, получают гроши и, презирая возможность себя продать, чтобы зажить полегче, робко мечтают о крупице счастья в пустыне жизни, а впереди, в будущем, борьба двух возможностей: беспросветный тяжкий труд или черная пропасть последнего падения, куда путь короче, хотя платят больше.
Он вел с ними бессмысленный разговор, обычный между теми, кто не умеет мыслить, а перед его внутренним взором высились библиотечные полки, хранящие вековечную мудрость человечества.
Жизнь для него означает больше, чем для этих фабричных девчонок которые только и думают о мороженом да ухажере. А ведь в мыслях он всегда жил иной, тайной жизнью. Он пытался поделиться ими, но не нашлось ни одной женщины, да, и ни одного мужчины, кто бы его понял. Пытался, да, но только озадачивал слушателей. А раз его мысли выше их понимания, значит, и сам он должен быть выше, убеждал он себя сейчас.
От прежних приятелей и прежних привычек он отошел, новых приятелей не завел, только и оставалось что читать, и он посвящал чтению столько часов, что не выдержал бы и десяток пар обычных глаз. Но у него зрение было превосходное, да и вообще превосходное, редкостное здоровье. К тому же ум у него был вовсе нетронутым. Всю жизнь оставался нетронутым, не ведающим отвлеченных мыслей, какие может зародить книга, он был точно добрая почва, – и вполне созрел для посева. Его не изнуряли ученьем, и он так жадно вгрызался в книжную премудрость, что не оторвешь.
Ум ограниченный не замечает своей ограниченности, видит ее лишь в других.
Волевой человек может подняться над своей средой.
Он чувствовал, что резко отличается от товарищей по плаванию, и у него хватало ума осознать, что разделяет их, скорее, не уже им достигнутое, а то, чего он еще способен достичь. Что смог он, смогли бы и они; но что-то зрело, бродило в нем, подсказывая, что он может больше, чем уже сделал.
Писатели – титаны мира.
Тот шагает быстрей, кто шагает один.
Высоким искусством поэзии за день не овладеешь.
Самая мысль, что надо выключиться из жизни, даже так ненадолго, была ненавистна и утешало одно, что уже через пять часов зазвенит будильник. Все же он потеряет не больше пяти часов, а потом трезвон вырвет его из беспамятства, и начнется новый чудесный день длиной в девятнадцать часов.
На миг она перестала быть божеством. Она же из плоти и крови, из обыкновенной плоти, как он и как все люди, те же законы правят и ее телом. У нее такие же губы как у него, и их тоже окрасила вишня. А если так с губами, значит; и с ней со всей. Она женщина, вся как есть, просто-напросто женщина. То было внезапное откровение. И оно ошеломило его. Будто у него на глазах солнце упало с неба или он увидел оскверненную святыню.
Он чувствовал, умереть за нее значило бы, что он жил и любил достойно.
Молодое тело – оно податливое, тяжелая работа мнет его, будто глину, на каждой работе по-своему.
Все соотносится одно с другим, от отдаленнейшей звезды, затерянной в небесных просторах, до мириадов атомов в песчинке под ногой.
Чем больше он читал, тем шире оказывался круг знаний, ему еще неведомых, и он непрестанно горевал, что в сутках всего-навсего двадцать четыре часа.
Наук такое множество, хорошо, если за всю жизнь человек овладеет хотя бы десятой долей.
– Все подлинные мыслители, величайшие умы человечества, опирались на специалистов. Так поступал Герберт Спенсер. Он обобщил открытия тысяч исследователей. Чтобы открыть все это самому, он должен был бы прожить тысячу жизней. Так же и Дарвин. Он воспользовался всем тем, что узнали цветоводы и скотоводы.
Рассудок не имеет ничего общего с любовью. Совершенно неважно, правильно рассуждает та, кого любишь, или неправильно. Любовь выше рассудка.
Он сражался во тьме, без совета, без поддержки, вопреки общему неодобрению.
До чего трудная задача – передать чувство, ощущение такими словами, на бумаге или вслух, чтобы тот, кто читает или слушает, почувствовал или ощутил то же, что и ты. Это великая задача.
– Это жизнь, – сказал он, – а жизнь не всегда красива.
Святые на небесах чисты и непорочны-как может быть иначе? Тут не за что восхвалять. Но святые среди мерзости-вот где вечное чудо! Вот ради чего стоит жить. Видеть нравственное величие, что поднимается из гнусной клоаки, подняться самому и еще не отмытыми от грязи глазами впервые приметить красоту, далекую, едва различимую; видеть, как из слабости, немощи, порока, из зверской жестокости возникает сила, и правда, и высокий благородный талант…
Работа требовала предельной сосредоточенности. Весь он, и голова и руки, в непрестанном напряжении– он просто разумная машина, и все, что делало его человеком, теперь служит этому машинному разуму. Для вселенной, для ее великих загадок в сознании уже нет места. Все широкие просторные коридоры мозга наглухо закрыты и запечатаны.
Он был сам себе противен, словно что-то в нем подгнило или вылезла наружу какая-то сидевшая в нем мерзость. Божественный огонь в нем угас. Честолюбие притупилось, Мартин уже не ощущал его уколов, не хватало жизненной силы. Он был мертв. Казалось, мертва душа. Он обратился в скотину, в рабочую скотину. Стал слеп к красоте солнечных лучей, просквозивших зеленую листву, и глух к лазури небосвода, которая, бывало, нашептывала ему о просторах вселенной, о тайнах, трепетно ждущих– когда же их раскроют. Жизнь казалась нестерпимо бессмысленной и скучной, от нее мутило. Зеркало внутреннего зрения скрыла черная завеса, а воображение лежало в затемненной больничной палате, куда не проникал ни единый луч света.
Всю энергию поглощала стирка чужого белья. Для своих дел ее не осталось.
Но подумать удавалось лишь в редкие минуты. Жилище мысли было заперто, окна заколочены досками, а сам он – только призрачный сторож. Всего лишь тень.
Он забылся, и снова жил, и, ожив, в миг озарения ясно увидел, что сам обращает себя в животное – не тем, что пьет, но тем, как работает. Пьянство – следствие, а не причина. Оно следует за этой работой так же неотвратимо, как вслед за днем наступает ночь. Нет, обращаясь в рабочую скотину, он не покорит вершины – вот что нашептало ему виски, и он согласно кивнул. Виски – оно мудрое. Оно умеет раскрывать секреты.
Бродягой быть куда лучше, чем ломовой лошадью.
Он обладал великолепным даром молодости – быстро воспрянуть телом и духом.
Когда играешь в незнакомую игру, первый ход предоставь другому.
Любовь появилась на свете еще прежде членораздельной речи, с первых же шагов научилась выражать себя самыми верными способами и уже никогда не забывала их.
А на самом деле, если говорить о любви, оба они были дети, и как дети наивно и неумело проявляли свою любовь, и это несмотря на ее университетский диплом и звание бакалавра и несмотря на его знакомство с философией и суровый жизненный опыт.
Любовь не знает логики, она выше разума.
То была извечная трагедия – когда ограниченность стремится наставлять на путь истинный ум широкий и чуждый предубеждений.
Замечательные певцы отнюдь не всегда замечательные актеры.
Если мне что-то не нравится, значит, не нравится, и все тут; так с какой стати, спрашивается, я стану делать вид, будто мне это нравится, только потому, что большинству моих соплеменников это нравится или они воображают, что нравится. Не могу я что-то любить или не любить по велению моды.
Мне требуется или правда или ничего. Иллюзия, которая не убеждает, это явная ложь,
Природа наделила его любящим сердцем, и он, как мало кто, нуждался в сочувствии. Он изголодался по сочувствию, что означало для него полное, глубокое понимание.
Когда он голодал, он часто раздумывал о голодных, которых в мире тысячи, но теперь, наевшись досыта, уже не обременял себя мыслями о том, что в мире тысячи голодных. Он забыл про них и, страстно влюбленный, вспомнил о влюбленных, которым в мире счету нет.
Почему не полагается разговаривать о своем деле? Чего ради людям встречаться друг с другом, если не обмениваться лучшим, что в них есть? А лучшее в них то, чем они интересуются, чем зарабатывают на жизнь, на чем специализируются, чем заняты день и ночь, что даже во сне им снится.
– Все люди и все слои общества или, вернее, почти все люди и слои общества подражают тем, кто стоит выше. Ну, а кто в обществе стоит выше всех? Бездельники, богатые бездельники. Как правило, они не знают того, что знают люди, занятые каким-либо делом. Слушать разговоры о деле бездельникам скучно, вот они и определили, что это узкопрофессиональные разговоры и вести их в обществе, не годится. Они же определили, какие темы не узкопрофессиональные и о чем, стало быть, годится, беседовать: это новейшие оперы, новейшие романы, карты, бильярд, коктейли, автомобили, скачки, ловля форелей или голубого тунца, охота на крупного зверя, парусный спорт и прочее в том же роде, – и заметь, все это бездельники хорошо знают. По сути, это – узкопрофессиональные разговоры бездельников. И самое смешное, что многие умные люди или те, кто слывет умными людьми, позволяют бездельникам навязывать им свои дурацкие правила.
Не было в нем покоя, вечно что-то звало и манило его, и он скитался по жизни, сам не зная, чего ищет и откуда зов, пока не обрел книги, творчество и любовь.
Египетское искусство невозможно понять, не изучив прежде состояние египетского земледелия.
Всего сильней поражало их невежество. Что с ними стряслось? Куда они девали свои познания? Им доступны были те же книги, что и ему. Как же они ничего не извлекли из этих книг?
Мартин знал, есть на свете великие умы, проницательные и трезвые мыслители. Доказательства тому – книги, книги, благодаря которым он стал образованнее всяких морзов. И он знал: в мире существуют люди и умнее и значительнее тех, кого он встречал у Морзов. Он читал английские романы, где, случалось, светские господа и дамы беседовали о политике, о философии. И он читал о салонах в больших городах, даже в Америке, где собираются вместе люди искусства и науки. Когда-то он по глупости воображал, будто все хорошо одетые и выхоленные господа, стоящие над рабочим классом, наделены могуществом интеллекта и силой красоты. Ему казалось, крахмальный воротничок – верный признак культуры, и он, введенный в заблуждение, верил, будто высшее образование и духовность – одно и то же.
Разница между адвокатами, офицерами, дельцами, банковскими кассирами, между всеми теми, с кем он недавно познакомился, и хорошо ему знакомым рабочим людом, в сущности, состоит в том, что они по-разному едят, по-разному одеваются, селятся в разных кварталах. Но и тем и другим безусловно недостает чего-то существенного, что нашел он d себе и в книгах.
Кто человека кормит, тот над ним и хозяин.
Я уверен, что в беге побеждает проворнейший, а в битве – сильнейший.
Любая женщина, хотя бы и работница, должна быть польщена и рада, если о ней написаны стихи.
Ты думал и действовал не по-своему. Твои мнения, как и одежда, были скроены по тому же шаблону, что у всех, ты поступал так, как считали правильным другие. Ты верховодил в своей шайке, потому что другие объявили: ты парень что надо. Ты дрался и правил шайкой не потому, что тебе это нравилось, нет, в душе ты все это презирал, но потому, что тебя похлопывали по плечу. Ты лупил Чурбана потому, что не хотел сдаваться, а сдаваться не хотел отчасти потому, что был ты грубое животное, и еще потому, что верил, как все вокруг, будто мужчина должен быть кровожаден и жесток, должен уметь измордовать, изувечить ближнего. Да что говорить, ты, молокосос, даже девчонок отбивал у других парней не потому, что обмирал по этим девчонкам, а потому что теми, кто тебя окружал, кто определял уровень твоей морали, движет инстинкт дикого жеребца или козла. Ну вот, прошли годы, что же теперь ты об этом думаешь?
В этом мире все может сбиться с дороги, только не любовь. Любовь не станет на ложный путь, разве что она малодушный недокормыш.
Усталость ума не вызывает такого острого желания выпить, как усталость физическая.
Человеку не дано узнать абсолютную истину.
– Любите красоту ради нее самой.
Радость не в том, что твоя работа пользуется успехом, радость – когда работаешь.
Города, эти царства буржуа, убьют вас. Чего стоит логово торгашей, где я вас встретил. Гнилые души – это еще мягко сказано. В такой среде нравственное здоровье не сохранишь. Она растлевает. Все они там растленные, мужчины и женщины, в каждом только и есть, что желудок, а интеллектуальные и духовные запросы у них как у моллюска…
У каждого своя мудрость, в зависимости от склада души, моя для меня столь же бесспорна, как ваша для вас.
Назначение красоты – дарить человечеству радость.
Любовь – самое возвышенное выражение жизни. Для любви хлопотала природа, создавая и его и всех нормальных людей. Десять тысяч веков трудилась она, да что там – сто тысяч, миллион, и он, человек, лучшее, что она создала. Это она обратила его любовь в сильнейшую движушую силу и увеличила ее могущество в мириады раз, наделив его даром воображения, она послала его в мир преходящий, чтобы он трепетал восторгом и нежностью и сливался с любимой.
Время – лучшее лекарство от детских болезней.
Лавочники и торгаши, – правители в лучшем случае трусливые; они знают одно – толкутся и хрюкают у корыта, стараясь ухватить побольше.
Мир принадлежит сильному, сильному, который при этом благороден и не валяется в свином корыте торгашества и спекуляции. Мир принадлежит людям истинного благородства, великолепным белокурым бестиям, умеющим утвердить себя и свою волю.
Прошлое есть прошлое, и тот, кто утверждает, будто история повторяется, лжет.
Оратор, умный еврей, вызвал у Мартина восхищение и неприязнь. Он был сутулый, узкоплечий, с впалой грудью. Сразу видно: истинное дитя трущоб, и Мартину ясно представилась вековая борьба слабых, жалких рабов против горстки властителей, которые правили и будут править ими до конца времен. Этот тщедушный человек показался Мартину символом. Вот олицетворение всех слабых и незадачливых, тех, кто, согласно закону биологии, гибли на задворках жизни. Они не приспособлены к жизни. Несмотря на их лукавую философию, несмотря на муравьиную склонность объединять свои усилия. Природа отвергает их, предпочитая личность исключительную. Из множества живых существ, которых она щедрой рукой бросает в мир, она отбирает только лучших. Ведь именно этим методом, подражая ей, люди выводят скаковых лошадей и первосортные огурцы. Без сомнения, иной творец мог бы для иной вселенной изобрести метод получше; но обитатели нашей вселенной должны приспосабливаться к ее миропорядку.
Ни в английском, ни в каком-либо другом языке не хватило бы слов, которыми он мог бы объяснить им свое поведение так, чтобы они поняли его.
Нечего удивляться, что миром владеют сильные. Рабы были загипнотизированы собственными цепями. «Место» служило для них каким-то золотым фетишем, которому они поклонялись и перед которым падали ниц.
Хорошо было говорить о классе рабов в отвлеченном смысле, но было не вполне приятно видеть пример этого рабства в своей же семье. А между тем, была ли на свете другая рабыня, которою так помыкали бы более сильные? Этот парадокс заставил его грустно усмехнуться. Какой же он последователь Ницше, если первый сентиментальный порыв или душевное волнение могли поколебать его мировоззрение. И поколебать чем же? Самой рабской моралью, — ведь на ней, в сущности, и была основана его жалость к сестре. Истинный сверхчеловек должен стоять выше жалости и сострадания. Жалость и сострадание — эти чувства зародились в подземельях, где ютились рабы; их породили муки и кровавый пот униженных и слабых.
Будущим он не интересовался. Все равно, рано или поздно он узнает, что ему уготовлено. Какова бы ни оказалась его судьба, ему было все равно. Все решительно казалось ему безразличным.
Вся эта жизнь за окнами мчавшего его трамвая казалась ему далекой, нереальной. Упади ему на голову колокольня, мимо которой он только что проехал, и рассыпься она тут же в прах, он и то не поразился бы и не особенно поинтересовался бы этим случаем.
Не имея карты берегов, не зная куда пристать, без руля плыл он по течению; так было лучше, он меньше чувствовал жизнь, ведь жить ему было больно.
Возбуждение от борьбы, некогда столь острое и продолжительное, успело уже улечься; он заметил, что склонен к самоанализу, слишком даже склонен, и потому уже не способен жить первобытной жизнью в одиночестве.
Он почувствовал себя очень старым — лет на сто старше этих беспечных, беззаботных людей, товарищей его юности. Он ушел от них так далеко, что не мог уже вернуться обратно. Их образ жизни теперь не нравился ему, а между тем когда-то он сам так жил. Он был разочарован; он стал чужим для них. Как не пришлось ему по вкусу дешевое пиво, так и общество их показалось ему неприятным. Он чувствовал себя слишком далеким от них; слишком много прочитанных книг стояло между ними. Он сам обрек себя на изгнание из родной среды. Путешествуя по обширным просторам знаний он забрел туда, откуда уже не было возврата. Но, с другой стороны, он оставался человеком, и потребность общения с другими людьми не покидала его. Он не нашел себе нового пристанища.
Когда он нуждался в обедах, никто их ему не давал, а теперь, когда он мог купить себе сотни тысяч обедов и даже начал терять аппетит, его со всех сторон завалили приглашениями к обеду. Но почему же? Это было несправедливо и не вызывалось его заслугами.
«Боже мой! А ведь я тогда был голоден и в лохмотьях! — думал он. — Почему же меня тогда не кормили? Тогда-то и нужно было это сделать. Ведь моя работа в то время уже была вся закончена. Если вы кормите меня теперь за то, что я написал, почему же вы не кормили меня тогда, когда я нуждался в этом? Я с тех пор не изменил ни одного слова ни в „Колокольном звоне“, ни в „Пери и жемчуге“. Нет, вы кормите меня не за мой талант, вы кормите меня, потому что все это делают и все почитают за честь кормить меня. Вы кормите меня, потому что вы жестокосердые скоты, потому что вы составляете часть толпы, а у толпы сейчас одно слепое, глупейшее желание: угощать меня. Но какую же играет во всем этом роль Мартин Иден и его произведения?»
— Легко прощать, когда в сущности-то и прощать нечего. Каждый поступает по своему разумению, большего ни от кого требовать нельзя.
Теперь он знал, что на самом деле никогда не любил ее. Он любил другую, идеализированную им Рут, эфирное существо, созданное его воображением, яркую, светлую мечту, вдохновившую его на песни о любви. Настоящую же Рут, дитя своего класса, с умом, ограниченным рамками буржуазной психологии, — эту Рут он никогда не любил.
Когда я работаю, как скотина, я и напиваюсь, как скотина. А когда я живу по-человечески, то и пью по-человечески — пропущу изредка рюмочку, когда захочется, а больше ни-ни!
Сон давал ему забвение, и он каждый раз с сожалением пробуждался от него. Жизнь томила и раздражала его. А время тянулось нудно.
Общение с людьми тяготило его. С каждым днем ему приходилось напрягаться все больше и больше, чтобы относиться к ним прилично. Присутствие их мешало ему, а усилие, которое ему приходилось прилагать, чтобы поддержать разговор, вызывало в нем раздражение. Он начинал волноваться и, не успев поздороваться, уже искал предлога, как отделаться от них.
Он ясно увидел, что вступил в Долину Теней. Жизнь, когда-то бившая в нем ключом, словно замерла и увядала. Он вспомнил, как много времени у него теперь уходило на сон, вспомнил, как его одолевало желание поспать. Прежде он ненавидел сон. Сон отнимал у него драгоценные минуты жизни. Те четыре часа сна из двадцати четырех, которые он некогда посвящал отдыху, казались ему украденными из жизни. Как он тогда жалел о времени, уходившем на сон! Теперь же он жалел о времени, уходившем на жизнь. Жизнь — скверная штука, после нее остается плохой вкус во рту, горький такой. Жизнь, переставшая стремиться к жизни, была на пути к прекращению: вот в чем заключалась опасность для Мартина. Какой-то первобытный инстинкт самосохранения зашевелился у него в душе; он понял, что ему следует скорее уехать.
Мартин с улыбкой покачал головой, удивляясь в душе, почему людям хочется жениться. Ему казалось это странным и непонятным.
Там, на верхах, Мартин Иден никому не был интересен как человек, вернуться же к людям из своей среды, к тем людям, которые когда-то любили в нем просто человека, — этого он сам не мог. Они не были ему нужны. Он не переносил их точно так же, как не переносил тупых пассажиров первого класса и шумную молодежь.
Жизнь была для него то же, что яркий белый свет для утомленных глаз больного. Всегда, каждую минуту, когда он бывал в полном сознании, жизнь словно сияла вокруг него резким, ярким блеском, задевала его и жгла. Было больно, невыносимо больно.
Нового рая он так и не нашел, а теперь не мог отыскать и прежнего.
Да, он уже вступил в Долину Смерти, и весь ужас был в том, что он не испытывал ни малейшего страха. Если бы он только мог почувствовать страх, это вернуло бы его к жизни. Но он не боялся, и течение уносило его все дальше и глубже в тень, в самую тень смерти. Он не находил больше радости в прежних знакомых вещах.
Когда жизнь становилась до боли скучной и утомительной, смерть готова была убаюкать человека и успокоить его вечным сном.2682,6K
tapo4ko828 мая 2012 г.То была извечная трагедия – когда ограниченность стремится наставлять на путь истинный ум широкий и чуждый предубеждений.
2661K
vard22 июня 2011 г.У каждого своя мудрость, в зависимости от склада души. Моя для меня столь же бесспорна, как ваша для вас.
25836,4K
