Ламм задумчиво смотрел вперед.
— Ты, наверное, никогда не размышлял над тем, как составляются такие донесения? Ведь там, в штабах, даже не представляют, как обстоит дело здесь, на переднем крае.
— Разве они никого не посылают на передовую?
— А ты видел у нас здесь кого-нибудь оттуда? Да и что это им даст? Допустим, сюда заявится кто-то. Что он увидит? Только участки леса и низины. А если мы не захотим ему что-то показать, так скажем: там опасно; или: туда днем нельзя.
— Но ведь части должны точно докладывать о том, как обстоит дело на передовой.
— А они этого не делают.
— Не понимаю.
— Ну, представь себе: воинские части — те, что там наверху, — доложили: французы держат только одну вершину. Тотчас из тыла приказ: взять и вторую. Но это было бы безумием, так как там все равно никому не удержаться, поскольку французская артиллерия может стрелять в окопы, как в корыта с мясом.
— Этого я не могу понять.
— И не поймешь. Но это так.
— А в четырнадцатом году тоже было так?
— Конечно, нет. Тогда еще не существовало вражды между фронтом и тылом.
— Кто повинен в этой вражде?
— И те, и другие. В тылу перестали понимать войска после того, как те перешли к позиционной войне, а войска считали, что знают все лучше, и не хотели больше слушаться, так как именно они несут потери.
Он ушел.
В этот день и в последующие у меня было мрачное настроение. Я не хотел соглашаться с тем, что сказал Ламм. Я боялся признаться себе, что он верно подметил признаки разложения.