Сколько «могил» было в сердце этого юноши, когда он отправлялся на пароходе в Казань, оставляя в Нижнем погибать проклятый каширинский род и так и не найдя живого человека, который на полных правах поселился бы в его душе, где не нашлось места ни Богу, ни отцу и ни матери? Единственный человек, кто мог бы претендовать на это вакантное место, была Акулина Ивановна.
Мытарства этого «рыцаря революции» после Октябрьской революции описаны Горьким в письме к секретарю обкома Р. П. Эйхе 1936 года: «…в селе Лебедянке Анжеро-Судженского района, в доме крестьянина Лазарева живет старик 78 лет — Андрей Степанович Деренков. Это тот самый Андрей Деренков, который в 80-х годах, в Казани, организовал, нелегальную библиотеку, питавшую молодежь. Революционная роль этой библиотеки была весьма значительна. Кроме того, Деренков организовал булочную, и она давала немалый доход, который употреблялся на обслуживание местных студенческих кружков, помощь политссыльным и т. д. В этой булочной я работал, и дела ее хорошо знаю. В начале 90-х годов Деренков принужден был скрыться из Казани в Сибирь. За время от 90-х годов до 28-го я с ним не переписывался, а в 28 году он мне написал, что „раскулачен“ — кажется, он крестьянствовал или торговал, имея большую семью. Теперь он пишет мне: „Живу плохо, угнетает меня титул ‘лишенец’“. У меня на руках больная дочь. Хотелось бы конец жизни прожить свободным гражданином. Нельзя ли снять с меня титул „лишенец“, — спрашивает он. С этим же вопросом я обращаюсь к Вам: если можно — вознаградите человека за то хорошее, что он делал, за плохое его уже наказали…»
Просьбе Горького вняли. Деренкову назначили пенсию, с которой он прожил без малого до ста лет. Он скончался в 1953 году.
Ему решительно не нравилось, когда его называли «сыном народа». Но почему? Потому что народа, как явления, для него не существовало.
«Когда говорили о народе, я с изумлением и недоверием к себе чувствовал, что на эту тему не могу думать так, как думают эти люди. Для них народ являлся воплощением мудрости, духовной красоты и добросердечия, существом почти богоподобным и единосущным, вместилищем начал прекрасного, справедливого, величественного. Я не знал такого народа. Я видел плотников, грузчиков, каменщиков, знал Якова, Осипа, Григория, а тут говорили именно о единосущном народе и ставили себя куда-то ниже его, в зависимость от его воли.
Горький однажды написал о себе:
«Лет пятнадцати я чувствовал себя на земле очень не крепко, не стойко, все подо мною как будто покачивалось, проваливалось, и особенно смущало меня незаметно родившееся в груди чувство нерасположения к людям.
Мне хотелось быть героем, а жизнь всеми голосами своими внушала:
— Будь жуликом, это не менее интересно и более выгодно…
На полученную уже в Красновидове бумагу об «отлучении» Пешков откликнулся опять же ехидными стихами:
Только я было избавился от бед,
Как от церкви отлучили на семь лет!
Отлучение, положим, не беда,
Ну, а все-таки обидно, господа!
В лоне церкви много всякого зверья,
Почему же оказался лишним я?
В 1888 году «человек» Алексей Пешков сделал свой выбор. В пользу одиночества и трагедии. А Русская православная церковь лишилась необыкновенно талантливого молодого собрата, будущего знаменитого писателя, «властителя дум» и строителя новой культуры. И в этом была ее драма тоже. Драма раскола старой Церкви и новой культуры. Церкви и интеллигенции.
Много было обид!
Однако он не жалости хотел, а реванша! За все! За то, что отец рано умер. За то, что не любили его. За то, что к свету сам пробивался через тычки и подножки. За то, что Софья Андреевна спровадила, как «темную» личность, не допустив к графской ручке. За то, что какая-то баба на рынке назвала «рожей глупой», «мужицкой». И за многое еще!
В 1890-е годы в интеллектуальной жизни России победило самосознание, которое Андрей Белый вслед за Ницше назвал «волей к переоценке». В этой атмосфере все яркое, «кричащее», неизведанное вызывало повышенный интерес. «В девяностых годах Россия, — писал впоследствии эмигрантский поэт и критик Георгий Адамович, — изнывала от „безвременья“, от тишины и покоя… — и в это затишье, полное „грозовых“ предчувствий, Горький со своими соколами и буревестниками ворвался, как желанный гость. Что нес он собою? Никто в точности этого не знал, — да и до того ли было? Не все ли, казалось, равно, смешано ли его доморощенное ницшеанство с анархизмом или с марксизмом: тогда эти оттенки не имели решающего значения. Был с одной стороны „гнет“, с другой — все, что стремилось его уничтожить… Все талантливое, свежее, новое зачислялось в „светлый“ лагерь, и Горький был принят в нем, как вождь и застрельщик».
Горького, особенно в зрелые годы, отталкивал душевный анархизм, в котором он подозревал «подпольного человека» Достоевского. Будучи сам личностью «пестрого» состава, он всегда преклонялся перед людьми цельными. В немалой степени этим объясняется его симпатия к В. И. Ленину. Отсюда же пожизненный интерес к крепким «хозяйственникам», купцам-миллионерам. Образ Вассы Железно-вой из одноименной пьесы Горького куда интереснее существующей где-то на периферии пьесы революционерки Рашели. Но между и Вассой и Рашелью есть понимание. Обе волевые, «железные». По крайней мере на людях. Обе не станут впадать в душевный анархизм. Думается, что приход в конце жизни Горького к Сталину был не случаен, и объяснение этому тоже лежит где-то здесь. И наконец напомним, что едва ли не самой главной возлюбленной Горького была и до последних дней оставалась Мария Игнатьевна Будберг-Закревская, о которой Нина Берберова написала книгу под названием «Железная женщина».
Меньшиков первым обратил внимание на странное обстоятельство. Бунтаря и протестанта Горького с энтузиазмом приняли в «свои» все партии. Сам он от партий открещивался. Но партии его любили.
Марксисты, народники, декаденты — все считали его «своим». Не его, разумеется, а то настроение, которое он выражал. С точки зрения марксистов, босяк был явлением прогрессивным, ибо показывал разложение капитализма вообще и деревенского капитализма в частности. Народники в босячестве видели результат неправильной политики царизма в отношении к деревне. Декаденты интересовались аморализмом «человека из народа». Горького охотно печатал журнал «Северный вестник» A. Л. Волынского вместе со стихами и статьями первых символистов — Брюсова, Гиппиус, Бальмонта, Мережковского. Брюсов пригласил Горького к сотрудничеству в символистском альманахе и вступил с ним в переписку. Даже консервативный лагерь, иронизировал Меньшиков, в лице издателя журнала «Гражданин» князя Мещерского, принял его в «свои».
Ничего удивительного, что первую свою поэму «Листопад» Бунин посвятил Горькому, как посвятил Горькому Куприн свою повесть «Поединок» (оба посвящения затем были сняты). Он «вспомнит» об этом страницей позже, но скороговоркой: «Мы встречались в Петербурге, в Москве, в Нижнем, в Крыму, — были и дела у нас с ним: я сперва сотрудничал в его журнале „Новая жизнь“, потом стал издавать книги в его издательстве „Знание“, участвовал в „Сборниках Знания“. Его книги расходились чуть не в сотнях тысяч экземпляров, прочие, — больше всего из-за марки „Знания“, — тоже неплохо». Прочие — это чьи? В том числе и Бунина.
Никто из русских писателей никогда не сделал столько именно для живых, конкретных литераторов, сколько сделал Горький.
«Мы читали „Красный смех“ под Мукденом, под гром орудий и взрывы снарядов, — вспоминал Вересаев, — и — смеялись. Настолько неверен основной тон рассказа: упущена из виду самая страшная и самая спасительная особенность человека — способность ко всему привыкать. „Красный смех“ — произведение большого художника-неврастеника, больно и страстно переживавшего войну через газетные корреспонденции о ней».
У Горького всегда было двойственное отношение к русскому народу. С одной стороны, он считал его «изумительно», «фантастически» талантливым, с другой — не принимал его смирения перед жизнью, социальной пассивности. Даже дураки в России, по мнению Горького, «глупы оригинально», и нет более благодатного материала для художника, чем русские лица.
Газета «Новая жизнь» издавалась Горьким. В 1917–1918 годах он печатал в ней статьи в цикле «Несвоевременные мысли», в которых, в частности, резко осуждал большевиков и лично Ленина за Октябрьский переворот и развязывание кровавой Гражданской войны. Другое дело, что вторым и едва ли не самым главным объектом его обвинений стало русское крестьянство с его, по убеждению Горького, зоологическим анархизмом, неискоренимым инстинктом частного собственника и звериной жестокостью. Большевики были виноваты не в том, что совершили революцию, а в том, что совершили ее, опираясь на освобожденные звериные инстинкты крестьянской массы в лице вернувшихся с фронта Первой мировой войны солдат и матросов.
Есть какая-то русская логика в том, что именно потомственный интеллигент Блок так страстно осуждал интеллигенцию за ее страх перед революцией; в то время как «мастеровой малярного цеха» Горький ее не менее страстно защищал в печати, перенося центр тяжести критики на русский народ.
Ведь именно он в 1917–1918 годы, как истинный гуманист, осуждал террор, кричал о преступлениях новой власти, защищал права и достоинство человека от инстинктов «озверевшей толпы». Но уже 3 марта 1926 года в письме к Константину Федину Горький признает: «Гуманизм в той форме, как он усвоен нами от Евангелия… этот гуманизм — плохая вещь, и А. А. Блок, кажется, единственный, кто чуть не понял это».
Страсть молодого Горького к философскому чтению нельзя объяснить только любознательностью. Поистине «горький» опыт детских и юношеских лет, очень рано развившийся этический максимализм и ненависть к злу вынуждали его искать более глубокие корни страданий человеческих, чем те, что лежали на поверхности жизни.
Жестокость, грубость, невежество и другие «прелести» провинциального быта отравили душу будущего писателя; но рядом с этими впечатлениями и как бы вопреки им в нем всегда жила исступленная вера в Человека и его скрытые возможности. Эта сшибка двух противоречащих начал в сознании Горького и породила особый дух его романтической философии, где Человек (как идеальное существо) не только не совпадал с «людьми» (как реальными существами), но и вступал с ними в непримиримый конфликт.
Конечно, Горький был нравственно потрясен и раздавлен волной «красного террора». Конечно, он и в страшном сне не мог представить, что чаемая им русская революция выльется в массовое самоистребление народа, гибель интеллигенции и методическое уничтожение большевиками своих политических оппонентов. Конечно, он «мечтал» о другом. О «культурной роли» революции. Об освобождении энергии демократии для перестройки жизни в духе «коллективного разума».
Взгляд Горького на революцию был более конкретен. Он видел не просто поток, но гибнущих художников, ученых, поэтов (и Блока) и на этом фоне — рыхлого, похожего на истерическую бабу Зиновьева, который раскатывал по Петрограду в автомобиле царя.